История обыкновенного безумия - Чарльз Буковски 23 стр.


И опять я ночью не смог уснуть и пошел по коридору к передней комнате. Я посмотрел сквозь бусы. Кэрол была одна, распростертая на кушетке, неподалеку горела неяркая лампа. Кэрол была обнаженной и, казалось, спала. Я раздвинул бусы, вошел в комнату и уселся в кресло напротив нее. Свет лампы падал на верхнюю часть ее тела; остальное было в тени.

Раздевшись, я двинулся к ней. Я присел на краешек кушетки и посмотрел на нее. Она открыла глаза. Казалось, увидев меня, Кэрол ничуть не удивилась. Но в карем цвете ее глаз, хотя и густом, и прозрачном, не возникло, казалось, ни интонации, ни ударения, как будто я был не тем, что она знала по имени или поступкам, а чем-то иным - силой, никак со мною не связанной. Зато благосклонность была.

В свете лампы ее волосы были такими же, как на солнце, - сквозь каштановый цвет проглядывал рыжий. Он был как огонь, пламеневший внутри; она была как огонь, пламеневший внутри. Я наклонился и поцеловал ее за ухом. Она зримо вдыхала и выдыхала воздух. Я соскользнул вниз, спустив ноги с кушетки, коснулся языком ее грудей, лизнул, перешел на животик, пупок, вновь на груди, потом вновь скользнул вниз, еще ниже - туда, где начинались волосики, и принялся целовать, легонько разок укусил, потом опустился ниже, миновал главное, осыпав поцелуями одну ногу, потом другую. Она шевельнулась, издала негромкий звук: "Ах, ах…" И тогда я оказался над щелью, над губками, и очень медленно сделал по краю губок круг языком, потом тем же кругом вернулся обратно. Я укусил ее, дважды погрузил язык внутрь, погрузил глубоко, вынул, вновь провел им по кругу. Там появилась влага, с легким привкусом соли. Я сделал еще один круг. Звук: "Ах, ах…" - и цветок раскрылся, я увидел бутончик и кончиком языка, так легко и нежно, как только мог, принялся щекотать и лизать. Ее ноги дернулись вверх, и пока она пыталась обхватить ими мою голову, я поднялся выше, продолжая лизать, останавливаясь, поднимаясь к самой шее, кусаясь, а пенис мой в это время тыкался, тыкался, тыкался, и тогда она протянула руку и ввела меня в щель. Скользя внутрь, я нашел ее губы губами - и мы накрепко сцепились в двух местах: губы влажные и прохладные, цветок влажный и горячий, жаркая печь внизу, я держал в ее теле свой пенис, целиком, неподвижно, а она извивалась на нем, умоляя…

- Сукин ты сын, сукин ты сын… шевели! Шевели им!

Она барахталась, а я оставался неподвижен. Я уперся пальцами ног в край кушетки и надавил еще глубже, все еще не шевелясь. Потом, удерживая в неподвижности тело, я сделал так, что мой пенис трижды дернулся сам по себе. Она отозвалась сокращениями. Мы проделали это еще раз, и когда я не мог уже больше терпеть, я вынул его почти целиком, вновь погрузил - гладкость и пекло, - повторил еще раз, а она извивалась на моем конце, точно рыба, точно я был крючком. Я сделал это еще много раз, а потом, вне себя, принялся раз за разом вонзать его внутрь, ощущая, как он растет, мы вместе поднимались ввысь, как единое целое, - превосходный стиль, мы поднимались, минуя все, минуя историю, минуя самолюбие, минуя сострадание и испытание, минуя все, кроме сокровенной радости блаженного Бытия.

Мы вместе достигли оргазма, и потом я еще оставался в ней, а пенис мой не слабел. Когда я поцеловал ее, губы у нее были уже совсем мягкими и безвольно уступили моим. Ее губы ослабли, сдались на милость всего на свете. Еще полчаса мы лежали в легких, нежных объятиях, потом Кэрол поднялась. В ванную она направилась первой. Потом за ней пошел я. В ту ночь-там не было никаких тигров. Лишь старый Тигр, который только что светло горел.

Наша связь продолжалась, сексуальная и духовная, но между тем, должен признать, Кэрол и с животными не теряла связи. Шли месяцы безмятежного счастья. Потом я заметил, что Кэрол беременна. Да, неплохо зашел я попить водички.

Однажды мы поехали в город за покупками. Мы, как всегда, заперли дом. По поводу кражи со взломом особенно волноваться не приходилось, ведь там разгуливали пантера, тигр и прочие якобы опасные звери. Припасы для животных поставляли ежедневно, но за своими нам приходилось ездить в город. Кэрол была хорошо известна. Сумасшедшая Кэрол - люди постоянно пялились на нее в магазинах, а теперь пялились и на меня, ее нового звереныша, ее нового старого звереныша.

Сперва мы сходили в кино, и фильм нам не понравился. Когда мы вышли, накрапывал дождик. Кэрол купила несколько платьев для беременных, а потом мы направились в магазин за остальными покупками. Назад мы ехали медленно, болтая, наслаждаясь друг другом. Мы были всем удовлетворены. Мы нуждались лишь в том, что имели; они нам были не нужны, и нас давным-давно перестало волновать то, о чем они думают. Однако мы ощущали их ненависть. Мы не принадлежали к их кругу. Мы жили с животными, а животные представляли угрозу их обществу - так они думали. А мы представляли угрозу их образу жизни. Мы носили старую одежду. Я не подстригал бороду, ходил лохматый, и хотя мне уже стукнуло пятьдесят, волосы у меня были ярко-рыжие. У Кэрол волосы отросли до попы. И мы всегда находили повод посмеяться. Посмеяться искренне, от души. В магазине Кэрол сказала:

- Эй, папуля! Соль летит! Лови соль, папуля, старый ублюдок!

Она стояла в проходе, между нами было три человека, и через головы этих людей она бросила пачку соли.

Я поймал ее; мы оба рассмеялись. Потом я взглянул на пачку.

- Э, нет, дочурка, шлюха ты этакая, так не пойдет! Ты что, хочешь закупорить мои артерии?.. Мне нужна йодистая! Лови, радость моя, и береги ребеночка! Сегодня я еще задам трепку этому бедолаге!

Кэрол поймала пачку и швырнула мне йодистую. Ну и видок у них был… Мы вели себя недостойным образом.

Мы веселились вовсю. Фильм оказался плохим, зато мы веселились вовсю. Мы снимали наши собственные фильмы. Даже дождик был добрым. Мы открыли окна и впустили его в машину. Когда я подъезжал к дому, Кэрол застонала. Это был стон безысходной муки. Она вжалась в сиденье и побелела как полотно.

- Кэрол! Что случилось? Что с тобой? - Я притянул ее к себе. - Что случилось? Скажи мне…

- Со мной все в порядке. Это они. Я чувствую это, я знаю, о боже мой, боже мой… боже мой, эти гнусные ублюдки, они это сделали, сделали, страшные гнусные свиньи.

- Что сделали?

- Убийство… дом… всюду убийство…

- Жди здесь, - сказал я.

Первое, что я увидел в передней комнате, - это был Бильбо, орангутанг. В левом виске у него виднелось пулевое отверстие. Голова покоилась в луже крови. Он был мертв. Убит. На его морде застыла усмешка. В усмешке виднелась боль, и, казалось, сквозь боль он смеется, как будто уже увидел Смерть, и Смерть была чем-то новым - удивительным, недоступным его пониманию, и потому он усмехался сквозь боль. Ну что ж, теперь он знал об этом больше моего.

Соню, тигра, настигли в его любимом месте - в ванной. В него всадили множество пуль, как будто убийцы не на шутку перепугались. Там было много крови, часть которой уже засохла. Глаза его были закрыты, но пасть навечно застыла в рычании, в оскале огромных и прекрасных клыков. Даже в смерти он был величественнее любого живого человека. В ванне лежал попугай. Одна пуля. Попугай лежал у сливного отверстия, шея и голова подвернулись под тельце, одно крыло внизу, а перья другого распушились, как будто это крыло хотело закричать, но не сумело.

Я осмотрел комнаты. Нигде никого живого. Все убиты. Бурый медведь. Койот. Енот. Все. В доме царила полная тишина. Ничто не шевелилось. Мы ничего не могли поделать. Мне предстояло позаботиться о грандиозных похоронах. Животные поплатились за свою самобытность - и за нашу.

Я очистил переднюю комнату, смыл кровь, сколько смог, и привел Кэрол. Вероятно, это случилось, когда мы были в кино. Я усадил Кэрол на кушетку. Она не плакала, но вся дрожала. Я гладил ее, ласкал, что-то ей говорил… Изредка по ее телу пробегала крупная дрожь, и она стонала: "О-о-ох, о-о-ох… боже мой…" Лишь часа через два она разревелась. Я был с ней, обнимал ее. Вскоре она уснула. Я перенес ее на кровать, раздел и укрыл. Потом я вышел из дома и осмотрел задний двор. Слава богу, двор был большой. Освобожденный Зоопарк нежданно-негаданно превращался в звериное кладбище.

Чтобы всех похоронить, понадобилось два дня. Кэрол ставила на проигрыватель похоронные марши, а я копал могилы, опускал туда тела и засыпал их землей. Меня охватила нестерпимая тоска. Кэрол помечала могилы, мы оба пили вино и молчали. Люди приходили и смотрели, заглядывали сквозь проволочную ограду; взрослые, дети, репортеры и фотографы из газеты. Под вечер второго дня я засыпал последнюю могилу, а потом Кэрол взяла мою лопату и медленно направилась в сторону толпы у ограды. Невнятно переговариваясь, люди испуганно отступили. Кэрол швырнула лопату в ограду. Люди пригнулись и вскинули руки, как будто лопата сквозь ограду летела в них.

- Ну ладно, убийцы, - крикнула Кэрол, - будьте счастливы!

Мы вошли в дом. Во дворе было пятьдесят пять могил…

Через несколько недель я предложил Кэрол попробовать обзавестись еще одним зоопарком и на сей раз постоянно оставлять кого-нибудь его сторожить.

- Нет, - сказала она. - Мои сны… мои сны говорят мне, что время пришло. Все близится к концу. Мы успели вовремя. Мы своего добились.

Расспрашивать ее я не стал. Я чувствовал, что ей и без того крепко досталось. Да и близилось время рожать. Кэрол попросила меня взять ее в жены. Она сказала, что брак ей не нужен, но поскольку у нее нет близких родственников, она хочет, чтобы я унаследовал ее имение - на тот случай, если она умрет родами и не сбудутся ее сны, сны о конце.

- Сны могут и не сбываться, - сказала она, - хотя мои до сих пор сбывались всегда.

Вот мы и сыграли тихую свадьбу - на кладбище.

В качестве шафера и свидетеля я выбрал одного из своих старых дружков по району дешевых притонов, а прохожие пялились вновь. Все прошло очень быстро. Я дал дружку немного денег и вина и отвез его обратно, к злачным местам.

По дороге, отхлебывая из бутылки, он спросил меня:

- Ты, что ли, ее обрюхатил?

- Да, кажется, я.

- То есть были и другие?

- Э-э… да.

- С бабами всегда так. Ни за что не узнаешь. Половина ребят в притонах попала туда из-за баб.

- А я думал, из-за выпивки.

- Сначала появляется баба, а потом уже выпивка.

- Понимаю.

- Никогда не знаешь, чего ждать от этих баб.

- Нет, я знал.

Он как-то странно посмотрел на меня, а потом я выпустил его из машины.

Я ждал в больнице, внизу. Все, что произошло, было очень странно. И то, что, выйдя из района притонов, я попал в тот дом, и все, что было потом. Любовь и страдание. Но, несмотря ни на что, любовь превозмогла страдание. Однако не все еще было кончено. Я попытался изучить таблицу бейсбольной лиги, результаты скачек. Все это почти не имело смысла. К тому же были сны Кэрол; я верил в нее, но не знал, верить ли ее снам. О чем были эти сны? Я не знал. Потом я увидел, что лечащий врач Кэрол разговаривает у регистратуры с сестрой. Я подошел к нему.

- А, мистер Дженнингс, - сказал он, - ваша жена чувствует себя хорошо. А ребенок… ребенок-мальчик, девять фунтов, пять унций.

- Спасибо, доктор.

Я поднялся на лифте к стеклянной перегородке. Внутри наверняка кричало не меньше сотни новорожденных.

Их крики доносились до меня сквозь стекло. Все идет непрерывно. Рождение. И смерть. Каждому свой черед. В одиночестве мы приходим, в одиночестве и уходим. А большинство из нас и живет в одиночестве, в страхе, проживая неполноценную жизнь. Меня охватила ни с чем не сравнимая грусть. Видеть всю эту жизнь, коей суждено умереть. Видеть всю эту жизнь, которая сначала обратится в ненависть, в слабоумие, в невроз, в тупость, в страх, в убийство, в ничто - ничто в жизни и ничто в смерти.

Я назвал сестре свое имя. Она вошла в стеклянное помещение и отыскала нашего ребенка. Взяв ребенка на руки и подняв его, сестра улыбнулась. Это была чрезвычайно снисходительная улыбка. Иной она быть не могла. Я взглянул на ребенка - невероятно, с медицинской точки зрения невероятно: это был тигр, медведь, змея и человек. Это был лось, койот, рысь и человек. Он не плакал. Он смотрел на меня и узнавал, а я узнавал его. Это было невыносимо - Человек и Сверхчеловек, Супермен и Суперзверь. Это было совершенно невероятно, а он смотрел на меня, на Отца, одного из отцов, одного из многих, многих отцов… а солнце краем своим задело больницу, и вся больница начала сотрясаться, орали младенцы, свет включался и выключался, стеклянную перегородку передо мной пересекла багровая вспышка. Пронзительно закричали сестры. Три люминесцентные лампы выпали из цепей и рухнули на младенцев. Сестра стояла, держала на руках моего ребенка и улыбалась, когда на город Сан-Франциско упала первая водородная бомба.

Популярная личность

уже второй раз я подхватил грипп, грипп, грипп, а в дверь все стучат, то и дело приходят новые люди, и каждый считает, что способен предложить мне нечто особенное, от двери доносится "бах-бах-бах", и вечно происходит одно и то же, я говорю:

- ПОДОЖДИТЕ МИНУТКУ! ПОДОЖДИТЕ МИНУТКУ!

я влезаю в какие-то брюки и впускаю гостей в дом, но я очень устал, никак не могу выспаться, трое суток не срал, правильно, вы угадали, я схожу с ума, а все эти люди наделены какой-то особой энергией, у всех свои понятия о доброте, я нелюдим, но все-таки не маразматик, к тому же всякий раз, всякий раз - это нечто, нечто особенное, вспоминается старое мамино немецкое присловье, не очень понятное, но примерно такое: "emmer etvas!", что значит: "всякий раз - нечто!" и пока человек не начнет стареть, ему этого до конца не понять, дело не в том, что с годами приходит мудрость, просто перед глазами, как в кино про дурдом, все чаще и чаще прокручивается один и тот же эпизод.

это крутой малый в грязных штанах, прямо с дороги, в его творениях - огромная вера в себя, писатель, в сущности, неплохой, но его вера в себя меня немного пугает, как его пугает то, что мы не целуемся посреди комнаты, не обнимаемся и не жмемся друг к другу жопами, он дает представления, он актер, это его призвание, он один прожил больше жизней, чем проживают десятеро, но его энергия, в каком-то смысле прекрасная, в конце концов начинает меня раздражать, насрать мне на поэтическое сообщество и на то, что он звонил Норману Мейлеру или знаком с Джимми Болдуином, да и с остальными, со всеми прочими из остальных, и я вижу, что он не совсем меня понимает, потому что меня мало волнует его превосходство, ладно, ладно, я ему все еще симпатизирую, он набирает 999 очков из тысячи, но моя немецкая душа не успокоится, пока я не наберу тысячное, я сижу очень тихо и слушаю, но внутри у меня нарывает огромный фурункул безумия, к которому все-таки надо относиться поласковей, а не то в один прекрасный день я взвалю все это на себя - в комнате за восемь долларов в неделю, неподалеку от Вермонт-авеню, так-то вот. черт возьми.

короче, он говорит, и история неплохая, я смеюсь.

- пятнадцать штук, я огреб эти пятнадцать штук, дядюшка помер, потом ей замуж приспичило. я разжирел, как свинья, кормит она меня на убой, она зашибала три сотни в неделю - адвокатская контора или черт его знает что, - а теперь ей приспичило замуж, она и уволилась, мы едем в Испанию, все чудненько, я пишу пьесу, у меня в голове отличный сюжет, короче, все чудненько, я пью и ебу всех шлюх подряд, потом один малый из Лондона хочет на мою пьесу взглянуть, он хочет ее поставить, вот и ладненько, я возвращаюсь из Лондона, а тут такая поебень! выясняется, что моя женушка все это время еблась с мэром города и моим лучшим другом, я смотрю ей прямо в глаза и говорю: "АХ ТЫ, ШЛЮХА ПАРШИВАЯ, ЕБЕШЬСЯ, ЗНАЧИТ, С МОИМ ЛУЧШИМ ДРУГОМ И С МЭРОМ! СЕЙЧАС Я УБЬЮ ТЕБЯ, И МНЕ ДАДУТ ВСЕГО ПЯТЬ ЛЕТ, ПОТОМУ ЧТО ТЫ СОВЕРШИЛА ПРЕЛЮБОДЕЯНИЕ!"

он принялся расхаживать из угла в угол.

- а что было дальше? - спросил я.

- она сказала: "ну давай, зарежь меня, хуесос!"

- вот это выдержка! - сказал я.

- не спорю, - сказал он, - у меня в руке был огромный тесак, и я швырнул его на пол. для меня это был слишком высокий класс, сливки среднего класса.

отлично, на этом, слава всем детям божьим, он удалился.

я опять лег в постель, я попросту умирал, всем было наплевать, даже мне. меня вновь охватил озноб, я все еще мерз, как и мой рассудок - все, что творится у человека в мыслях, казалось мошенничеством, полнейшим дерьмом, казалось, не успел я появиться на свет, как угодил в шайку мошенников, а кто не способен раскусить мошенничество, кто отказывается принимать в нем участие, тому грозит гибель, веками все держится на мошенничестве, им все крепко-накрепко сшито, швы не распорешь, он не хотел распарывать швы, не хотел побеждать, он знал, что Шекспир - плохая литература, что Крили - страх; это не имело значения, все, чего он хотел, - это побыть в маленькой комнатенке, в одиночестве, в одиночестве.

однажды он сказал другу, который, как он некогда думал, немного его понимает, однажды он сказал своему другу: "мне никогда не бывает одиноко".

и его друг ответил: "ты попросту нагло врешь".

короче, он опять лег в постель, больной, и не прошло и часу, как в дверь вновь позвонили, он решил не открывать, но звонки и удары зазвучали так яростно, что показалось, будто кто-то пришел по важному делу.

это был молодой еврей, весьма неплохой поэт, но какого черта?

- Хэнк?

- да?

он протиснулся в дверь, молодой, энергичный, верящий в поэтическое надувательство, во всю эту чушь: если некто - хороший человек и хороший-прехороший поэт, то еще в этой жизни, до преисподней, его ждет награда, малыш попросту ни черта не знал, все Гуггенхаймовские стипендии давно распределены между теми, кто и без того достаточно хорошо устроен и откормлен, чтобы жульничать и юлить да преподавать английский и литературу в пресных университетах страны, все делается для полного краха, душе с мошенничеством не справиться, разве что лет через сто после смерти, да и тогда мошенники используют вашу душу, чтобы мошенническим путем избавить вас от мошенничества, все терпит крах.

он вошел, молодой, изучающий Талмуд, будущий раввин.

- ах, черт возьми, это просто ужасно! - сказал он.

- что? - спросил я.

- по дороге в аэропорт.

- ну?

- у Гинзберга после аварии сломаны ребра.

Ферлингетти жив-здоров, самый большой жлоб из всех, он едет в Европу устраивать публичные чтения по пять-семь долларов за вечер и при этом не получает ни единой царапины, выступал я как-то раз вместе с Ферлингетти, он только и делает, что тянет на себя одеяло, того и гляди подложит тебе свинью, жалкое зрелище, кончилось тем, что его освистали, все-таки его раскусили. Хиршман тоже любит откалывать на сцене такие же дешевые номера.

- не забывай, Хиршман помешан на Арто. он считает, что тот, кто не ведет себя как сумасшедший, не может быть гением, дай ему время, как знать.

- черт возьми, - говорит малыш, - ты дал мне тридцать пять долларов за перепечатку твоей новой книжки стихов, но их оказалось так много! ГОСПОДИ ИИСУСЕ, я и не думал, что стихов будет так МНОГО!

- а я думал, что уже бросил писать стихи, если иудей упоминает Иисуса, значит, он явно

попал в беду, короче, он дал мне три доллара, я дал ему десять, и тогда нам обоим полегчало, потом он съел половину моего длинного батона с чудесным соленым огурцом и ушел.

Назад Дальше