Источник солнца (сборник) - Юлия Качалкина 5 стр.


Последней стадией отдаления Вали стала его влюбленность в Нину. Нина училась на архитектора. Неплохо рисовала. Была крайне необщительна и невелика ростом. От Вали он узнал о неурядицах в ее семье: отчим, принося в дом деньги, всячески требовал за это уважения к себе – уважения, нередко достигавшего гипертрофированных размеров. Нина тратила столько, сколько могла придумать, и при этом тихо ненавидела мужа матери. Она ненавидела и отца, оставившего семью одним весенним утром – ушедшего в библиотеку и не вернувшегося ни к вечеру, никогда вообще. Она жила и мстила каждым прожитым днем – чаще по мелочам, реже по-крупному. По-крупному ей удалось-таки отомстить, как она сама считала, когда они с Валей вкусили запретного плода наслаждений. Мать не прогнала ее из дому, но стала относиться иначе: в девочке она разглядела женщину и внезапно поняла, что совсем ее не знает. Точно рядом с ней теперь жила не та, которую она растила, кормила, лечила и по-своему любила все двадцать лет, а совсем другая какая-то Нина. И чувствовали все себя в семье Багетовых, точно в доме их обнаружился неожиданно невиданный доселе зверь. На самом деле он жил все время с ними, а они и не знали. И ни выгнать зверя, потому что тогда придется признать собственную близорукость, и ни оставить его как есть. Поэтому зверя решили выпустить гулять на четыре стороны. А зверю только того и нужно было.

Нина общалась с одним Валей. С Артемом – никогда. Хотя он и пытался несколько раз пойти на сближение. Нина не утруждала себя звать Валиных и его, Артема, родителей по имени-отчеству – она просто их не запоминала. Лучшим обращением было безлико уважительное "вы". Настя Нину приняла. В глубине души эта девочка казалась ей слишком простой, быть может, для ее сына, но в любом случае влюбленность в нее была лучше пристрастия к зеленому змию.

Евграф Соломонович был не так скор на симпатии. Он всякий раз пытался застигнуть Нину одну, когда та ждала Валю – мывшего руки или ушедшего ненадолго по своим делам, – застигнуть и разговорить. Причем он совершенно не допускал мысли, что Нина может его испугаться или элементарно не иметь желания вести с ним беседу. Нине Евграф Соломонович казался небожителем, интеллигентом, до уровня которого она не могла и не стремилась подняться. Это как в случае с Марианской впадиной: мы знаем, что она глубока, что она существует. Но никогда не поедем измерять ее собственноручно. Евграф Соломонович всего этого понять не мог и продолжал упорно стеречь Нину при каждом ее появлении. Тоже звал ее на "вы", отчего ей становилось смешно, и, цепляясь за ее немногословные ответы, лепил из них остроты. Все его попытки напоминали игру в одни ворота, и менее авторитетный в Нининых глазах Артем, несмотря ни на что имел больше шансов поговорить с ней, чем Евграф Соломонович.

Валя же никого и ничего, кроме Нины, когда она была рядом, не видел. Даже бабушку иной раз он звал Ниной. Потом плевался и исправлял на "Фиму". Однако исправленное никакого значения уже не имело.

В общем, все были счастливы по-своему. И нельзя было сказать, что Нина – менее остальных.

И еще: Нину, наверное, бескорыстнее всех, ее окружающих в этой жизни, любила Сашка. Сашка, получавшая от "Валиной подружки" конфеты на палочке и часы досуга, проводимые в рисовании мелком по асфальту. Сашка, ни с кем крепко не сдружившаяся к своим девяти годам и живущая в мире фантазий, как принцесса в башне замка, за которой еще неизвестно приедет ли когда-нибудь принц, обязанный ее освободить. Сашка рисовала этих принцев и принцесс, придумывала им всевозможные имена, сочиняла коротенькие истории из жизни и была довольна созданной ею творческой вселенной. Она перевозила их с собой с места на место – всюду, где кочевала сама, – как старьевщик, нигде не расстающийся с накопленным за годы богатством, никому, кроме него, не нужного хлама. Вот и к Декторам она приехала с сумочкой рисунков. И с двумя упаковками фломастеров.

К кому в первую очередь ехала Саша? К Насте, два раза бравшей ее в цирк на Воробьевых горах? К Вале, знакомому с художницей Ниной? Или к любимому Артему, который ни с кем не был знаком и никуда ее еще не брал, но которого она очень любила и в три года решила выйти за него замуж? Артем сильно смеялся, узнав о таком наполеоновском плане, и пообещал к тому моменту, как подойдет срок жениться, купить Сашке красивое голубое платье и бусики. Сашка была от обещанного без ума и по-детски ревниво следила за братом – чтобы тот во что бы то ни стало все сделал, как обещал. Да, Сашка приехала к Артему, и, когда он, доев капусту и додумав последнюю на сегодняшний день мысль, прокрался в большую комнату, она не спала. Только делала вид.

Артем аккуратно разобрал постель, скатал плед, стянул с себя футболку, брюки и носки и нырнул под простыню. Ночи стояли теплые, и плотно укрываться не хотелось. Он заложил руки за голову и стал смотреть в расшторенное окно, за которым над просторами Тимирязевского леса высилось летнее небо. В городе почти не видно звезд, и поэтому их приходится придумывать. В детстве Артем и Валя увлекались астрономией, и поэтому придумывать звезды для них не составляло большого труда. Он придумывал их название и местоположение, видимую величину, тип, примерное расстояние до земли. Сегодня на очереди была звезда Нипур. Придумано было только название. Артем прислушивался к Сашиному дыханию – во сне она посапывала и иногда постанывала. Тогда нужно было подойти и поправить ей подушку. Пока она спала спокойно. Мысль все время соскальзывала с Нипура и устремлялась в какие-то совсем иные дали: то ему казалось, он снова на море, в Зеленоградске, как год тому назад – ныряет за перламутровой ракушкой; то вот он видит себя совсем маленьким – они с Валей лежат в двухместной прогулочной коляске, а мама, склонившись, рассказывает им сказку про двух мальчиков, заблудившихся в лесу; то вдруг ему десять лет – он играет в только что подаренных оловянных солдатиков, а напротив сидит девочка, которая ему почему-то очень нравится. Он с упоением вспоминает свое детское чувство, и на сердце становится легко, точно сам изобрел эту теплую защиту от мира. И он думает, есть ли у его сестры знакомый мальчик, вот такой же впервые в жизни влюбленный? И расскажет ли она ему о нем или предпочтет хранить секрет? И есть ли вообще у этой маленькой девочки секреты от него?

А потом Артем улетает куда-то – в пропасть из красно-зеленых пульсирующих пятен. Ему и страшно и весело, и все… все в голове смешалось…

Глава 7

Евграф Соломонович спал этой ночью плохо. Сначала он никак не мог устроить себе подушку – вкапывался в нее плечом, сверлил мягкую поверхность ухом, даже мял ее кулаком. Ничего не помогало! Потом он решил и вовсе изгнать сей предмет спального комплекта из постели. Однако не спалось по-прежнему. И чем дальше в ночь – тем упорнее. Оставив попытки забыться сном хоть на миг, Евграф Соломонович перевернулся на спину и стал смотреть на освещенный потолок. Тут к нему в голову с неотвратимостью филологического кошмара полезли до боли знакомые строчки: "на освещенный потолок ложились тени… скрещенье рук, скрещенье ног, судьбы…" Он вспомнил, как впервые попал в дом-музей Пастернака. Они с отцом приехали в Переделкино погостить у друзей. Заодно планировалось устроить детям культурный досуг. И вот их с Васей, сыном большого папиного друга, отправили в этот дом-музей, где, как говорил отец, был написан бессмертный "Доктор Живаго". Евграф на тот момент очень смутно мог себе представить бессмертие ни о чем не говорившей ему книги. Ибо он к восьми годам до этого шедевра добраться еще не успел, и вообще читать не любил, рассматривая чтение как разновидность наказания за шалость. Шалить он любил куда больше. Бывало, они с братом… Евграф Соломонович так давно не вспоминал брата, что от неожиданности сел на кровати. Секунду он смотрел в темный прямоугольник окна, бог знает что пытаясь в нем увидеть, и снова лег, заложив руки за голову. Брат предстал перед ним со всей живостью, на какую только способно воспоминание уже немолодого человека.

Вот он стоит – высокий и худой, в свои пятнадцать похожий на десятилетнего подростка. Только глаза уж очень не по-детски смотрят. Маня всегда выглядел противоречиво. Видно было, что мальчик растет тихим, но эта тишина не отменяет твердости характера. Однажды всем им придется испытать на себе действие этой твердости. И уж конечно, Маня знал, почему "Доктор Живаго" заслужил жизнь вечную. А Евграф не знал. Ни капельки не комплексуя по этому поводу, он проводил дни в подшучивании над братом. Обзывал его доморощенным Эйнштейном (Маня подавал большие надежды как математик), заклеивал ему очки промокашкой, когда тот засыпал, забыв их снять, привязывал его за ногу к письменному столу, если тот, задумавшись над задачкой, терял ощущение времени и пространства. Мог и злую шутку выдумать: один раз перепачкал ладони в пыли и, подкравшись незаметно сзади, оставил два ярких отпечатка на белой Маниной спине. Футболка была чистая, и видно поэтому оказалось замечательно. Маня, разумеется, проходил так весь день на радость мучителю Евграфу и лишь к вечеру был остановлен мамой и выспрошен о причине появления отпечатков. Ничего вразумительного Маня, само собой разумеется, сказать не мог, но на это был Евграф, который тут же словно из-под земли вырос и с видом совершеннейшей невинности доложил родительнице, что видел Маню обнимавшимся с какой-то рыжей девочкой в кустах у реки. Мол, поэтому и спина у него от ее объятий грязная. Маня застыл с раскрытым ртом. Мама на обоих смотрела выжидающе, зная по опыту, что ни одному, ни другому верить на слово нельзя. Евграф продержал паузу и расхохотался. Эффект был достигнут: брата и маму он привел в замешательство. Правда, его после того на весь оставшийся день поставили в угол и лишили обеда. Но что эти невзгоды по сравнению с удовольствием сыграть хороший трюк! Евграф ни о чем не жалел.

Но, несмотря ни на что, Маня любил своего младшего брата и все ему прощал. Он делился с ним последней шоколадкой, хоть сам был от шоколада без ума, он дарил ему свои подарки на день рождения, если оказывалось, что они ему пришлись по вкусу; он даже признавал за собой многие из бесчисленных проделок Евграфа, чтобы по возможности уменьшить долю наказаний, выпадавших на его счет. Иначе живого места на Евграфе бы не осталось. Столь спартанского воспитания придерживались их родители.

Евграф попал в музей Пастернака, когда экскурсионная группа уже заканчивала обход второго этажа, а новая еще не была сформирована. Так что ради него одного никто не собирался распинаться относительно творческого дуэта Бориса Леонидовича и Зинаиды Николавны – их портреты он узнал, потому что в одной из отцовых книжек видел точно такие же, – и он, оставив скучающего экскурсовода ковырять побелку на подоконнике, отправился гулять по дому сам. Евграфа чрезвычайно заинтересовали сапоги писателя, поставленные в угол у шкафа и знаменующие собой застывшее время. Он все интересовался, нельзя ли их примерять. Чуть меньше его привлекала свисавшая с гвоздя кепка. В ней не было ничего пастернаковского, в то время как в сапогах почему-то было. И довольно много было. Евграф ходил по комнатам, как будто знал их расположение с самого рождения. И действительно, дом в Тарусе, в котором жили они, был если не точной копией этого музейного, то уж очень походил на него планировкой. Те же эркеры по периметру, та же крутая лестница на второй этаж, тот же закрытый с трех сторон балкон, на котором так удобно делать зарядку. И Пастернак (Евграф ни секунды в том не сомневался) каждое утро делал здесь упражнения. На растяжку рук и ног. А потом пил вкусный кофе и шел писать бессмертное. А писал он на этом голом столе… Евграф Соломонович вспомнил, какое отталкивающее впечатление произвел на него этот дубовый стол – широкий, как кровать, которую забыли застелить, двухтумбовый, с пустыми ящиками – тем более пустыми, что когда-то они были забиты до краев рукописями. Еще сильнее Евграфу не понравилась корзина для бумаг, словно приклеенная к столу сбоку. Она стояла под углом и тоже была обманчиво пуста. Слишком пусто было в комнате писателя. Он ведь помнил, как было в кабинете у отца, куда им с Маней строжайшим образом запрещалось входить, когда там работали. Евграф внимательно рассмотрел корешки оставленных Пастернаком на полках книг. Большинство были немецкие. Все почти – издания его произведений. Неужели интересно читать себя самого? Да еще и на другом языке? Такое удовольствие казалось Евграфу в ту пору весьма сомнительным, и он не одобрял Пастернака. Очень ему понравилась старинная Библия в кожаном переплете с золотым теснением. Отец говорил, что Бога нет, и сердился, если Маня или он спрашивали снова. И Евграф, привыкший повиноваться отцу вопреки всем своим попыткам этого не делать, смирился с отсутствием Бога. Но его главную Книгу любил, читая по главе в день тайком от родителей. Как он завидовал Пастернаку, у которого всегда под рукой была такая красивая книга!

Он вернулся домой слегка раздосадованный чужим богатством. Отец, наскоро расспросив его об увиденном, решил, что досада проистекает от скуки. Ясно: мальчику в музее не понравилось. Но ничего: древо культуры чаще прививают на дичок. Маня за обедом, доедая голубец, весело сказал Евграфу: "Вот ты теперь знаешь, что Пастернак – это не овощ, а писатель. Запиши в тетрадку свои впечатления, ладно?" Евграф записал. Он вел тетрадь – нечто наподобие дневника, где записи велись, правда, не по дням и даже не по темам, а по впечатлениям. Так, рядом с коротким рассказом о сооруженной над озером тарзанке мог соседствовать пассаж об интересном фильме или характеристика нового приятеля, которых у Евграфа было немало. Теперь туда он внес эссе о Пастернаке. Это диковинное слово "эссе" нравилось Евграфу. Оно отдаленно напоминало по ощущению своему бисквит. Где и когда услышал он его впервые – Евграф не помнил. Но скорее всего, от отца. Тот тоже был лингвистическим гурманом каких поискать.

Евграф Соломонович, покорно шедший вслед роящимся в голове образам, вдруг остановился и захотел вспомнить, откуда свернул на тропинку Пастернака. Но воспоминания сплетались в тугой клубок, не оставляя хвостика, за который их можно было бы распутать. Земную жизнь пройдя до половины, я оказался… он заблудился. Но нисколько по этому поводу не переживал. Блуждание заменяло ему сон и было приятным. Он снова видел Маню, мать, отца…

Незаметно для себя Евграф Соломонович забылся сном до самого утра. Около половины девятого в гостиной звонко захохотали, и он проснулся в новый день. Просыпаясь, он обыкновенно боялся встать не с той ноги в прямом смысле слова. Поэтому, прежде чем высунуть ступни из-под одеяла и спустить их на ковер, он долго лежал в постели и зевал. Зевал он звучно, с постаныванием, и каждый раз словно выражая определенное настроение. Было у него зевание-вопрос, зевание-ответ, зевание-угроза, зевание-просьба. На все случаи жизни. И вот сейчас он широко зевнул и почувствовал, как маленькая горячая бусинка слезы стекла к носу. За стеной все так же время от времени слышались взрывы хохота: один голос высокий и звонкий, как серебряный колокольчик, другой – гораздо ниже и тише. Смеялись Сашка и Артем. Это по чьей же непредусмотрительности их оставили ночевать в одной комнате? Евграф Соломонович мысленно рассердился на виновника "непредусмотрительности" и недовольно сморщил брови. Они же наверное не спали. Шептались до рассвета. Ох, дети!.. о чем они там хоть смеются? Евграф Соломонович откинул одеяло, поискал ногами тапочки, нашел, встал и прокрался к двери. Нужно было ее чуть-чуть приоткрыть, – и тогда сквозь щелку становилась видна вся гостиная. Он слегка толкнул дверь рукой и прислонился плечом к косяку.

Артем полусидел на кровати, весь лохматый и еще заспанный, с припухшим лицом, а в ногах у него, на полу клубком, свернулась Сашка. Она пускала в брата белые бумажные самолетики, изготовленные в каком-то страшном количестве, и при каждом попадании (а не попасть с такого расстояния было просто немыслимо) издавала победный клич. Оба начинали хохотать. Сашка то и дело выкрикивала стишок собственного, вероятно, сочинения: "Если хочешь ты быть сильным, надо бы тебе быть синим". Сама она приходила от этого в восторг, но радовалась еще больше, когда ее великовозрастный брат, подстраиваясь под лад юной сочинительницы, декламировал продолжение: "Если хочешь быть прекрасным, надо бы тебе быть красным!"

Долгий смех у детей – предвестник истерики. Евграф Соломонович попытался представить себе, во что выльется у его племянницы это нервное возбуждение, и ужаснулся. Как они станут укладывать ее спать? Она же разгуляется и ни за какие сокровища не согласится сомкнуть глаз. Оба глаза. Надо что-то непременно делать. Евграф Соломонович вознамерился было выйти в гостиную и обо всем этих двоих предупредить, однако в последнюю секунду вспомнил, что накануне была выволочка, в которой участвовал и Артем в том числе, а посему наутро надлежало еще пребывать в состоянии обиженности. Артем-то и думать, скорей всего, забыл. Но ничего: это говорит лишь о его безответственности, которая прогрессирует тем больше, чем чаще он видит пример брата. Нужно преподать ему урок: пускай посмотрит на мое недовольное лицо и подумает о том, что сделал. Именно так.

И Евграф Соломонович остался в кабинете. А веселье тем временем продолжалось.

– Среди некошеных полей

– Живет лохматый дуралей… – Артем отбился от самолетика, пущенного ему прямо в лицо.

– Не знает никаких забот

– И веселится круглый год…

Сашка бросила самолетики и вцепилась руками в ногу Артема, пытаясь стащить его с кровати на пол. Глядя на нее можно было подумать, что именно в этом состоит счастье любого ребенка. Артем вяло сопротивлялся.

– А если б год квадратный был,

– Он всех бы нас развеселил!..

– Что это за дуралей? – Сашка замерла, по-прежнему не отпуская Артемову ногу.

– Дуралей? Да так, живет один. Я его на днях видел. Привет передал.

– Где видел?

– В поле. За лесом, вон там… – Артем неопределенно махнул рукой в сторону окна. – Помнишь, я тебе показывал старое поле? Ну, где дом еще на снос стоит… ну вот. Там.

– А от кого привет? От дырки?

– От какой дырки?

– От дырки, которая в бублике. У меня их уже десять, – Сашка заговорила почти серьезно, – я же ем бублики, а дырки-то остаются.

Артем ничего не нашел возразить на столь резонное замечание и только покачал головой, соглашаясь.

– А дуралей был очень лохматый? Он что, никогда не причесывался, да? – не унималась Сашка. Нога совершенно, казалось, перестала ее интересовать. Вся она была внимание, готовая слушать байки про дуралея бог знает сколько времени.

– Как же, была у него расческа. Ему бабушка подарила на день рождения и сказала: "Внучок, чеши голову семь раз утром, три днем и одиннадцать – на ночь. Тогда будешь самым-самым умным и красивым".

– И он стал самым умным и красивым?

– Нет. Он был ленивым. Как подумает, что руку нужно семь раз, да три, да одиннадцать поднять, так и плюнет. И ходит с кошкиным домиком на голове.

Сашка залилась искренним смехом. Евграф Соломонович тоже улыбнулся одной половинкой рта и про себя подумал: до чего же простыми бывают вещи, связывающие людей. Подумать только!..

– С кошкиным домиком!.. – Хохоча, Сашка повторяла удачную фразу снова и снова.

– Только выйдет из полей,

Назад Дальше