Аномалия Камлаева - Самсонов Сергей Анатольевич 4 стр.


С этой "Девушкой на позиции…" их гоняли до полного посинения, оставляя каждый день на полтора часа после окончания уроков и добиваясь от хора максимальной согласованности, проникновенности и выразительности. И музрук Иван Семеныч, и классная руководительница Зинаида Львовна, и завучиха Груша - все как будто с катушек съехали от страха опозорить имя школы на торжественном смотре пионерской самодеятельности.

А Матвея тогда, между прочим, заставили аккомпанировать. Они тогда всем своим педагогическим коллективом живо смекнули, что Матвей на рояле лучше, чем музрук на баяне. Вот Матвей и поддакивал хору однообразными аккордами, и сбоку ему хорошо было видно, как раскрывается маленький пухлый рот Наташки Неждановой, и как щеки у нее натягиваются, и как губы дрожат от старания передать весь пафос песни - "и врага ненавистного крепче бьет паренек за Советскую Родину, за родной огонек". (Музрук Иван Семенович хорошо объяснил, что понятие малой родины - огонька и любимой девушки, которую нужно защитить от фашистов, - сливается с понятием большой и общей Родины воедино.) А Наташка была Матвеевой любовью со второго до шестого класса. Сейчас же у Матвея была уже другая тайная любовь, в которой он не признавался даже верному и твердому, как кремень, Тараканову. Этот страх признаться объяснялся еще и тем, что Матвей подозревал, что у них с Таракановым общий объект любви.

- Ну, чего, - спросил Матвей, - валим?

- А ты думал как? Я все, что нужно, взял. Три охотничьих спички, кружку, чай. Разведем костер, снег растопим и чай будем пить по-братски, из одной на двоих кружки.

- И у меня есть кое-что для вас, сэр. - Матвей похлопал по крышке портфеля. В портфеле, за подпоротой подкладкой была спрятана смятая пачка "Любительских" папирос. - Через школу, дело ясное, не пойдем. - Матвей стал намечать план дальнейших действий. - И мимо парикмахерской тоже. На остановке там народ толчется - считай, пол нашего дома. Через "больничку" пойдем.

- Больно крюк большой.

- Ну, не мимо же Желтого Тухлого идти. Это все равно, считай, что мимо школы. Там химичка наша вечно ходит.

"Желтым Тухлым" на их языке назывался ближайший гастроном, под сводами которого вечно стояла густая рыбная вонь, исходившая, видимо, от огромных бочек с килькой пряного посола, да и воздух был спертым, отравленным дыханием многолюдной очереди, набиравшейся в гастрономе каждый раз, когда на прилавок выбрасывали "Любительскую" или "Докторскую". "Больничкой" же именовался огромный, обнесенный высокой решетчатой оградой пустырь, с трех сторон примыкавший к старому трехэтажному зданию поликлиники. Для пацанов всего района "больничка" была чем-то вроде лобного места, предназначенного для публичных поединков и показательных казней. Здесь, как опричник Кирибеевич с купцом Калашниковым, сходились в беспощадном бою обидчики и оскорбленные. Поводы же для драки избирались, как правило, самые ничтожные. Ну, переспросят тебя "точно?", ну, ответишь ты "соси срочно". И этого достаточно: назвал защеканцем - будь любезен отвечать.

Никто не утруждал себя изобретением серьезных уважительных причин. По-настоящему жестоких обид никто никому не наносил. Дрались, показывая класс. Дрались, чтобы выстроить четкую иерархию, внизу которой находились слабаки, а на вершину возносились наиболее сильные. Матвею часто приходилось драться из-за музыкальной школы, из-за нежного своего, какого-то девичьего лица, которое многие принимали за верный признак слабости. И еще из-за привычки смотреть сверху вниз - собеседнику на переносицу. Матвейка знал наверняка, что переносица у человека в таких случаях начинает чесаться, но ничего не мог с собой поделать: в нем рано проснулась неистребимая тяга к подавлению себе подобных. Дрался он ярко, артистично, бил всегда с наскока, подпрыгивая и отрываясь обеими ногами от земли.

- Давненько чего-то никто ни с кем не стыкался, - задумчиво констатировал Тараканов, как только они поочередно пролезли в щель между прутьями решетки и оказались на территории "больнички". - А помнишь, как Кирей с Бондаренкой стыкнулись? Я думал, он Кирея вообще удушит на фиг. И все из-за чего - потому что у Бондаря из коллекции монета пропала, а он на Кирейку подумал. Ну, мы-то, конечно, сейчас говорить не будем, кому царский тот рубль на самом деле достался. - И Таракан опять возвел на Матвея свои двудонные, с секретом глаза.

- А на фига ты, кстати, это сделал?

- А какого ему было всю коллекцию в школу тащить? Что упало, то пропало.

- Ты же не собираешь.

- Собирать не собираю, но люблю все красивое. Чеканка, вещь. Такой рупель четкий. Я в нем дырку просверлил и на шею повесил.

- Ты его наружу только из рубашки не вываливай, а не то получится, как с тем подвеском.

Таракан как-то отцепил у себя от люстры хрустальную подвеску и повесил ее на шею за цепочку. И на первой же большой перемене подвеска была реквизирована оглоедом Безъязычным из 7-го "Б". Вальяжной грудой мышц, воплощением тупой, не знающей сомнений носорожьей силы. Убийцей маленьких детей, с твердокаменным бугристым лбом, наглой жирной мордой и молотоподобными кулаками. Натуральным уголовником, сидевшим в школе, как в колонии, - по два года в каждом классе. "Это что у тебя такое?" - спросил Безъязычный, вытягивая из-за пазухи Таракана редчайшей красоты бразильский алмаз, добытый в кровопролитном сражении с коварными испанцами. "Забудь", - уронил Безъязычный, сорвав с таракановской шеи и зажав в своей лапище самодельный кулон.

- А ты бы че, выступил, что ли?

- Уж я бы выступил, - без колебаний ответил Матвей, сам не зная, откуда в нем такая уверенность.

- Посмотрел бы я, как ты выступил и каких бы пиздюлей словил.

- Все равно. Тут, главное, ответить. А не то все станут думать, что тебя можно безнаказанно обдирать как липку.

- Да ладно, кому ты вешаешь? Тебе, Камлай, легко рассуждать. Ты у нас лауреат, тебя завтра, может быть, вообще с нами не будет. И если тебя Безъязычный изобьет, по всей школе такой переполох начнется. Вот он тебя и боится трогать.

- Не поэтому.

- А по какому такому еще? Уж мне-то не вешай!

Друзья замолчали и какое-то время шли вдоль забора в молчании.

- Я лично знаю, почему у нас драки прекратились… - как ни в чем не бывало вернулся к оборванному разговору Таракан. - Мы просто стали взрослее, - философски заметил он.

- Что значит "взрослее"?

- А то и значит, что детский сад все это. Глупость это - доказывать кулаками, что у тебя кишка не тонка. Все уже понимают, что это бессмысленная возня, и не ввязываются. На повестке дня сейчас не это главное. Потому что все наши сейчас уже не просто живут, а кем-то становиться собираются. Ну, то есть сейчас нам с тобой еще можно просто жить, но скоро уже нельзя будет. Скоро нам всем по четырнадцать будет.

- И че?

- Хуй - вот че. Ну, вот мы с тобой на самом-то деле не для того живем, чтобы называть компот в столовке ромом, а котлеты - солониной.

Матвей был изумлен до глубины души. Виталик Тараканов, он же Таракан, он же сэр Френсис Дрейк, бич испанских морей и корсар английской королевы, давно уже ходил в наипервейших Матвеевых корешах. Совместно изобретенная ими игра в пиратов длилась с перерывами на летнее увлечение футболом уже два с половиной года, и Таракан неизменно показывал себя наиболее стойким и последовательным приверженцем этой самой игры. Суть состояла даже не в том, чтобы каждый божий день после школы фехтоваться на палках, нанося друг другу колющие и раздробляющие удары. Суть была в том, что все вещи и предметы обычной действительности получали свои вторые, параллельные названия, и столовка становилась кубриком, а школьная библиотека - кают-компанией. Свои куртки они называли камзолами, копеечную мелочь - золотыми дублонами, а всех ублюдков и уродов вроде Боклина и Безъязычного - кровожадными испанцами. (А началось все не с "Острова сокровищ" и даже не с "Одиссеи капитана Блада", а с книжки некоего Архенгольца "История морских разбойников Средиземного моря и Океана". Особенно Матвею там понравился один эпизод: чтобы взять штурмом форты Пуэрто-Белло, адмирал Генри Морган погнал перед строем своих корсар безоружных католических монахов. Матвея очень вдохновила подобная бесчеловечность, а всех католических монахов он, конечно же, считал лицемерными иезуитами, способствующими угнетению народных масс.)

Так вот, теперь получалось, что Таракан по собственной воле отрекается от второго, тайного мира, в котором он доселе с удовольствием обитал вместе с Матвеем. Отрекается от самолично изобретенных шифров, от кровавых печатей, которыми они скрепляли свои тайные послания, - фланелевая подкладка резной шахматной фигуры вымазывалась губной помадой или лаком для ногтей, а потом прижималась к тетрадному листу: оставался круглый ярко-алый отпечаток.

- А зачем тогда жить? - в изумлении спросил Матвей. По правде сказать, он и сам в последнее время со страхом ожидал того момента, когда повзрослеет.

- Ну это каждый сам для себя решает. Вон Клим с Шостаковским из кожи лезут, чтобы каждую олимпиаду выигрывать. Хотят стать конструкторами звездолетов дальнего плавания… - Тут Матвей с Тараканом опять заржали. Пафос двух этих очкастых энтузиастов науки вызывал у них глубочайшее презрение. - Для меня-то лично все эти законы Ома и "правила буравчика" - темный лес, абракадабра, одним словом, окрошка какая-то. - Таракан умудрился доучиться до седьмого класса, не зная элементарных действий с дробями, не говоря уже о линейных функциях. В то время, как "синхрофазотрон" и "мирный атом" были самыми популярными словами, проникавшими все настойчивей и в школьную среду, Таракан с Камлаем испытывали странную неприязнь ко всему титаническому и грандиозному и одновременно - тягу к маленькому, себе соразмерному. К хрустальным подвескам, кровавым печатям, самодельным ножам, к самодельному же огнестрельному оружию. Нужно было защититься от оглушительной ясности огромного мира кругом паролей, шифров и маленьких тайн. Любое однозначное устремление воспринималось Тараканом и Матвеем как насилие.

Из года в год - с безотказностью автомата - им в начале каждой первой четверти задавали один и тот же вопрос: кем кто хочет быть, когда вырастет. Ответ Матвея, правда, всем давно уже был известен. За Матвея ответила жирная, с чудовищным бюстом и черными усиками над верхней губой училка, выдающийся музрук, которая сказала Матвеевой матери: "Необходимо развивать вашего мальчика".

Казалось, с самого рождения Матвея между матерью и отцом повелась непримиримая борьба за выбор будущности и призвания для сына. Вначале побеждал отец: по свидетельству матери, таких ожесточенных споров о выборе имени для ребенка еще не видел свет, и батяня настоял на том, чтобы сын получил имя деда по отцовской линии. Очень редкое имя по нынешним временам, звучавшее форменным пережитком прошлого и, возможно, и послужившее бы причиной для издевок, если бы носитель его не владел в совершенстве коротким резким прямым ударом правой - точнехонько в середку подбородка. Прямому удару правой Матвея тоже научил отец, но вот дальше - и во всем остальном - мать с такой ожесточенностью вцепилась в сына, что отцу не оставалось ничего другого, кроме как уступить. И когда из почтового ящика извлекли письмо с приглашением "ребенка" в музыкальную школу, за скупыми, бесцветными строчками о "музыкальных способностях" сына мать разглядела восхитительную законченную картину: грохочущий аплодисментами переполненный зал и мальчика в манишке и во фраке - с тем задумчивым, отрешенным лицом и подернутыми поволокой глазами, что выдают тотчас возвышенную душу музыкального гения. Наделенная богатым воображением и склонностью превращать любую, как говорил отец, муху в слона, в своих мечтах она перебирала дирижерскую палочку, скрипку, рояль, и вот уже Матвей в ее фантазиях запел поистине ангельским голосом, исполненным такой силы и глубины, которая была отпущена разве что Козловскому. Мать, кажется, сама когда-то училась и поступала, убежденная в неотразимости своего сопрано, и вот теперь эта тяга к "артистическому" была спроецирована на ни в чем не повинного сына. Ей хотелось покорять, царить, повелевать, и раз уж не вышло у нее самой, то пусть получится хотя бы опосредованно, через Матвея. Положение мужа, который господствовал безраздельно над целым автомобильным заводом, казалось ей слишком земным, заурядным, начисто лишенным поэтической возвышенности.

"Он может стать великим музыкантом", - говорила она прочувствованно, едва ли не со слезами на глазах.

"Он будет играть на домбре, - хладнокровно отвечал отец. - Одна палка, два струна, ты мне муж, а я жена".

Но Матвея - так или иначе - стали "развивать", причем столь усиленно, что уже к тринадцати годам он встал перед лицом необходимости расстаться со средней школой и перейти в музыкальное училище, старейшее и первое в Москве, где его подвергли бы такой муштре, такой немилосердной выездке, по сравнению с которой его нынешние страдания показались бы пшиком.

- …Ну так что нам тогда остается? - продолжал Таракан. - Если мы не хотим быть ни физиками, ни конструкторами звездолетов? Наш удел - искусство. Мы не будем ходить каждый день на завод или в какой-нибудь НИИ - от звонка до звонка. (Эх, знал бы Таракан, что после провала экзаменов в художественный институт он будет вынужден работать помощником токаря на заводе. Не знал он ни про предстоящие разгоны своих "бульдозерных" выставок, ни про свою "Обнаженную Тараканову", не знал ни про психлечебницу, ни про лишение советского гражданства…) Я буду писать картины, ясен пень. Но чтобы они отличались ото всех других картин, необходимо придумать собственную художественную манеру и найти собственную тему. И у меня своя тема и манера есть. А во-вторых, любовь. - От этих слов Матвей прямо-таки остолбенел. - Не такая, как раньше, "тили-тили-тесто, жених и невеста", а настоящая, серьезная, когда люди уже взрослыми становятся. Человек без любви, - опять принялся философствовать Таракан, - все равно что карандаш белого цвета. Ты им рисуешь, а никаких следов не остается. Пока ты никого не любишь и тебя никто не любит, ты, во-первых, бесцветный, а во-вторых, как будто обрезан наполовину. И уже потом, когда встречаешь любовь, к тебе приставляется половина, которой не хватает.

Матвей и сам довольно часто думал о чем-то похожем, но он даже не подозревал о том, что у других могут возникать такие же точно мысли и что Таракан так запросто найдет для этих мыслей подходящие слова.

- Просто думать об этом - мало, - продолжал Таракан. - Можно сколько угодно любить кого-нибудь в уме, но карандаш так и останется белым. Для настоящей любви обязательно нужно жахаться. А ты думал как? Когда люди вырастают, они все начинают жахаться, так? За исключением попов, которые дают обед безбрачия и всю жизнь распевают свои псалмы. А так никто еще от этого не отказался, потому что отказаться от этого в сто раз труднее, чем на это же согласиться. Во-первых, детей как-никак необходимо рожать, - сказал Таракан сварливо, собрав все презрение к малым сопливым детям, как к досадной помехе на пути настоящей любви. - Население должно пополняться - закон биологии. Но никто же не говорит себе, что когда он пожахается, то тем самым пополняет население Земли. Дети очень часто получаются нечаянно, их никто не хочет, а они все равно рождаются через девять месяцев. Значит, жахаются не для того, чтобы родить детей. А просто потому, что есть очень сильное желание. Оно есть у твоих отца с матерью, оно есть у моих отца с матерью, оно есть вообще у каждого, кого ни спроси на улице. Но никто, конечно, не скажет об этом впрямую, потому что об этом не принято говорить. Так вот, если никто из взрослых не может перестать этого хотеть, значит, это действует на них как магнит. Вот только тебе не одинаково хочется жахаться со всеми бабами, а с какой-то одной - сильнее всего. Это и есть любовь, и этим человек отличается от животных.

Когда разговор заходил на такую тему, тело Матвея становилось тяжелым и легким одновременно. От мыслей, которые раскручивались стремительно, мгновенно доходя до скрытой, подштанной и подъюбочной сути, Матвей весь немел и покрывался изнутри твердым панцирем. От разговоров пацанов, которые обычно велись за гаражами, неизменно веяло болотной тиной и удушливой сыростью подвала, чем-то мерзким, как вкус сырого яичного желтка, но сейчас их разговор с Тараканом поднялся на какой-то более высокий этаж.

- …У меня вон двоюродный брат качает пресс и бицепсы. Спрашивается, зачем? Чемпионом по боксу он быть не собирается, в армию его из-за плоскостопия не возьмут, вот он мне и говорит: когда вырастешь, мол, поймешь. А я уже вырос и все понимаю. Чтобы крале своей понравиться, ясен пень, - продолжал Таракан, разбивая пинком подвернувшийся под ногу снежный булыжник.

- Таракан, - спросил Матвей серьезно и при этом совершенно неожиданно для самого себя, - а тебе кто-нибудь в нашем классе глянулся?

- Давай-ка лучше порезче пойдем, - отвечал Таракан сварливо. - Вон народу сколько набежало.

Они и в самом деле вышли на многолюдную оживленную улицу, и здесь было не место для подобных, требующих тайны и отсутствия посторонних ушей разговоров.

Время было уже такое, что к ним запросто могли пристать с расспросами, почему они не в школе. В таких случаях они неизменно отвечали, что у них сегодня намечается экскурсия в Третьяковскую галерею и они идут к месту сбора одноклассников у метро.

Вообще стратегия и тактика побегов была разработана ими уже давно, скрупулезно и досконально - не хуже легенды советского разведчика во вражеском тылу. Самым главным тут, собственно, было оправдать на следующее утро свой вчерашний прогул. Можно было сказать, что вчера был на похоронах. Таракан пару раз так и делал. Это было железное алиби, которое не требовало ни медицинской справки, ни объяснительной записки от родителей. Перед скорбным событием все педагоги молча склоняли голову. Но поскольку Таракан и Матвей сбегали с уроков регулярно, как минимум раз в неделю, все родные и близкие, которых можно было бы похоронить, у Таракана очень быстро закончились. Ну не могут же покойники-родные идти на кладбище нескончаемым косяком.

Матвею-то было проще: он мог запросто объяснить многочисленные пропуски нуждами своей музыкальной школы. На его несуществующие репетиции смотрели сквозь пальцы. Можно было таким образом отбрехаться и, наоборот, от уроков в самой музшколе. Матвей придумывал себе то кроссы по пересеченной местности, то лыжные марафоны, которые он якобы был должен бежать за честь своей основной, общеобразовательной школы. Как слуга двух господ, он был должен рано или поздно попасться, но пока что этого не происходило, и он полностью отдавался сладкому парению лжи, позабыв, что однажды придется больно брякнуться.

Назад Дальше