У Юли мать-врач регулярно брала в больнице ночные дежурства, и в эти дежурства вся проказница-ночь была в нашем распоряжении. К Юльке во время наших шумных посиделок частенько захаживали соседки, две сестры-консерваторши, и худая, почти прозрачная, веснушчатая, рыжая девушка-хиппица Надя, при виде которой всегда возникало непреодолимое желание покормить это истощенное создание с мотками тяжелых бус и цепочек на субтильной цыплячьей шейке. Пока мы нестройными, нетрезвыми голосами горланили:
"Yesterday,
All my troubles seemed so far away…", -
консерваторши с любопытством, иронически посматривали на скопище простолюдинов со столь низкопробными вкусами и деликатно старались не выдать свое истинное отношение к нашей так называемой "музыке", хотя винцо, следует отметить, пили исправно. В качестве альтернативы одна из них могла сесть за пианино и с чувством исполнить "Appassionata" Людвига Ван Бетховена. В отличие от знаменитого рок-барабанщика 60-х годов Ринго Стара, ответившего на вопрос журналистов, как он относится к Бетховену: "Я его люблю. Особенно его стихи", - мы знали, что "Appassionata" очень ценил Вождь мирового пролетариата-гегемона Владимир Ильич Ленин. Так и вставала зримо перед глазами картина: Вождь, намаявшись на заседании Совнаркома, где, скажем, решался сложный вопрос о замене продразверстки (это когда вооруженные люди силой выгребали у крестьян подчистую зерно из амбаров) на твердый продналог, возвращался вместе с товарищем Каменевым или с товарищем Зиновьевым в свою маленькую кремлевскую квартирку, и по пути вопрошал у собеседника: "А не послушать ли нам, батенька, перед обедом "Appassionata"?"
Смежив веки, откинувшись бочком на спинку дивана, с большими пальцами рук, засунутыми в проймы жилетки, под звуки "Страстной" сонаты Вождь предавался мечтам об окончательной победе Мировой Революции.
Но Юлины соседи жаловались матери на шум в квартире в ее отсутствие, и число визитов к Кузнецовой пришлось поневоле сократить.
Мама Коли-Аполлона была куда более либерально настроенной. Работая прозектором в патологоанатомическом отделении, насмотревшись на непрочность хрупкой человеческой субстанции, то бишь - организма, она резонно считала: "А где же еще мальчикам и девочкам встречаться, чтобы пообщаться, послушать музыку и немножко выпить? Не в этих же грязных и противных ресторанах-кабаках?"
Насчет "немножко" она слегка ошибалась, постоянно видя на столе одинокую, торчавшую, словно фаллос в пустыне, початую бутылку вина, тогда как весь остальной арсенал таился в недрах объемистых портфелей, очень модных среди студентов того времени. Причем, ценность портфеля, независимо от того, кожаный он или из кожзама, возрастала прямо пропорционально от количества вмещаемых в него бутылок.
Хороший по всем стандартам портфель должен был, помимо всего прочего, вмещать и тяжелую стеклянную пивную кружку емкостью 0,5 литра, обязательную принадлежность "правильного" студента. Этот предмет был таким же индивидуальным средством, вроде зубной щетки. Пить пиво из другой посуды не то, чтобы возбранялось, но считалось в нашем кругу признаком дурного тона.
В дом Фаридона меня влекло совсем другое. Тетя Галия, мать Фаридона или Фреда, как называли его друзья, всегда привечала меня как-то особенно, зная, что я иногородний студент, а, значит, по ее разумению, всегда голодный. Поэтому она готова была закормить меня татарскими кушаньями, а стряпуха она была отменная, буквально до заворота кишок. До сих пор во рту стоит вкус сочных мясных кайнаров, подобных я сроду нигде и никогда не ел. Малограмотная, но одаренная природным умом, полная, миловидная и очень подвижная, она была мотором в доме, и даже ее муж, этот мрачный заготовитель коровьих шкур и неразговорчивый мусульманский деспот, как мне кажется, не принимал ни одного важного решения, не посоветовавшись с женой. Причем, хитрая тетя Галия обставляла все таким образом, что муж пребывал в полной уверенности, что эти решения - плод его собственных размышлений; умница жена не выпячивалась вперед, не нарушала национальных и религиозных традиций.
В доме Фреда был полный достаток, поэтому у моего друга всегда водились деньги, что его, собственно, и сгубило. Он, нигде не работая, регулярно посещал бары и рестораны, и пил каждый день.
Но настоящей причиной моих посещений дома Хабибулаевых была подруга сестры Фреда Гюзель, которая иногда появлялась там. Впервые увидев ее, я понял, что погиб, причем, в этом ощущении гибели были смешаны горечь и сладость, как джин и тоник в хорошем коктейле. Ее имя было для меня Волшебством, а сама она была живым Чудом. Глядя в ее лицо, я не мог даже точно определить его черты; все заполняли слегка раскосые темные глаза, даже не глаза, а Очи, в глубоком омуте которых я барахтался и медленно тонул.
Иррациональность такого чувства сродни помешательству, но как хорошо быть иногда сумасшедшим!
Я твердо знал, что девушка, что называется, не про меня: старше года на три-четыре, из другой среды, с другими планами на жизнь, которые давно определили ее родители. Мне даже в голову не приходило, что мы можем быть близки. Я сидел с Фредом на веранде дома за столом, старался меньше пить и просто любовался ею, как диковинной вещью, дорогой старинной картиной или драгоценным камнем, покрытыми бронированным стеклом от налетчиков-грабителей.
Мы с ней почти не разговаривали, а те редкие взгляды-стрелы, которые Гюзель метала в мою сторону, вносили окончательное смятение в душу и расстраивали нервы.
Чрезвычайно восприимчивой к романтизму оказалась проспиртованная душа!
Мерзавец Фред-Фаридон издевался: "Для начала я подарю тебе тюбетейку, а потом тебе надо будет обязательно принять ислам! Я дам рекомендацию мулле! Обрезание он сделает под наркозом, ха-ха-ха!"
Прагматичный Козлов рассудил так: "Да, околдовала тебя эта татарка. Тут я вижу два возможных варианта: тебе надо или выбросить ее из головы, как наваждение, или переспать с ней!"
Циничный по отношению к женщинам, закадычный друг Морозов посоветовал: "Да трахни ты ее, со всем пролетарским гневом!".
Ему хорошо давать такие советы: его отец - рабочий, а мой - врач. Где я этого гнева напасусь?
Вот он весь мужской шовинизм без прикрас, философией которого является вульгарный физиологизм, основанный на посыле о первородном превосходстве мужчины над женщиной, хотя, чего уж там греха таить, без физиологии в этом деле, ну уж никак не обойтись! Иначе получается странный микс из писем лейтенанта Шмидта даме, с которой он имел удовольствие проехать всего несколько часов в вагоне паровоза в позе египетской статуи, сидя на разных скамьях, из "мыльных опер" и из чего там "платонического" (уж не из жанра унисекса ли этот "платонизм"?).
Но и сводить все только к проблеме клитора, как это пытались представить мои друзья, мужланы-материалисты, означало отбросить в сторону метафизический компонент, составляющий основную прелесть отношений к Гюзель: все эти сердечные вибрации и спазмы дыхания, приступы полного оглупения, возникающие при одном ее появлении.
Эта история закончилась, казалось бы, прозаически, хотя и вполне закономерно. Тем не менее, оставшийся прекрасный след воспоминаний, может быть, самое лучшее, что было в жизни. И еще один урок: о любой женщине, с которой впоследствии сталкивала судьба, я старался оставлять в памяти самое хорошее, напрочь зачеркивая негатив; ведь они дарили мне частицу самих себя. Без этого существование любого из нас напоминало бы пресный, черствый чурек.
В один прекрасный день родители Фаридона собрались на несколько дней в гости к родственникам. Фред тут же организовал вечеринку с танцами, на которой, естественно, присутствовали обольстительная Гюзель и ее вздыхатель, на удивление, практически трезвый. Танцуя расслабленно-медленный, чувственный блюз чернокожего американца Би Би Кинга, ощущая под рукой податливый, упругий стан партнерши, а на щеке - прядь ее волос, источающих пряно-медовый запах, я окончательно потерял голову и стал искать своими губами ее губы…
Когда все завершилось, и бурный вулканический период сменился неустойчивым эротическим штилем, Гюзель, поправляя свои густые, тяжелые, чудные волосы, источающие пряно-медовый запах, и, мерцая в полумраке комнаты телом богини, проговорила грудным голосом: "Считай, что между нами ничего не произошло, хотя мне было с тобой очень хорошо! Больше мы с тобой не встретимся. У меня есть жених, и через полгода должна состояться свадьба. Так оно и будет. Постарайся просто не забывать меня. И запомни: я тебя люблю!"…
"Любознательные" студенты знали наперечет всех преподавателей института, питавших слабость к спиртному. Все слои общества без исключения были заражены к тому времени в той или иной мере пьянством и алкоголизмом.
Так на военной кафедре, которая проходила в студенческой среде под кодовым названием "дубовая роща", служил некий майор с двойной кличкой Слоник и Конус. Слоник - потому что формой и размерами ушей, а также носом, удивительно похожим на хобот, он напоминал это экзотическое животное. Конус - потому что, закончив занятия на кафедре, прямой, как шпала, с огромным портфелем в руке, он неторопливо отправлялся пешком домой, по пути заходя в каждый магазин, где торговали разливным вином, где выпивал ровно один стакан крепленого красного. Мы не поленились проделать с ним весь маршрут, следуя на некотором удалении от майора Конуса, и подсчитали абсолютно точно, что таких кратковременных остановок Конус делал ровно шесть - по числу магазинов. Причем, нигде он не закусывал (не считая мятой карамельки), а от магазина до магазина походка его становилась все более печатно-строевой, а осанка - все более прямой и горделивой. Одновременно нами был проведен хронометраж времени, который установил, что общее время от института до дома, включая заходы в магазины, встречающиеся по пути, составило 45 минут. Это означало, что через каждые 7,5 минут Слоник-Конус вливал в себя полный стакан винища емкостью 220 грамм. То есть, менее чем за один час он поглощал через относительно равные промежутки времени около трех бутылок крепленого вина. И так каждый день (про воскресные дни мне ничего неизвестно).
Утром на кафедре Конус был неизменно подчеркнуто подтянут, чисто выбрит и ясен взглядом, без малейших признаков похмельной помятости на мужественном лице с непропорционально большими ушами. Вот что значит закалка и выучка офицера, пусть и не боевого, а институтского, паркетного, в советское время!
Как-то поутру мы пили пиво в открытом павильоне неподалеку от автовокзала. До революции там располагался Владимирский кафедральный собор, после революции - черт те что, а в период моего обучения на врача - автовокзал областного значения. Сейчас, после реставрации капитализма и самого здания церковь снова использует его в своем первоначальном значении.
Попивая свежее холодное "Жигулевское", мы вдруг обратили внимание на странную фигуру, в которой не сразу распознали профессора, заведующего одной из кафедр, которую мы прошли уже на первом и втором курсах. Уже немолодой в те годы профессор слыл большим ценителем женской красоты, и некоторые студентки, прослышав об этом, приходили на экзамен максимально декольтированными и в откровенно коротких юбках. Но необходимо было еще иметь соответствующие внешние данные: длинные ноги, роскошный бюст, и взгляд, сулящий негу и исполнение самых необузданных желаний. С этими студентками экзамен проходил в форме неформального собеседования, с обязательным возложением доброжелательной профессорской ладони на круглую коленку экзаменуемой и с непонятным перешептыванием при максимальном сближении лиц.
В настоящий момент странная фигура имела трехдневную щетину, потухший взор, спортивное поношенное трико с обвисшими пузырями на коленях, засаленный стеганый ватник-фуфайку, надетый на голое тело, обрезанные высокие калоши на босу ногу и вместительный солдатский чайник, явно предназначенный для пива. Преисполненные уважения, мы не позволили профессору стоять в очереди; ему сразу же выставили еще не тронутую кружку, а один из наших, овладев чайником, устремился в конец очереди. Профессор сначала даже испугался, но напряжение его исчезло, когда выяснилось, что его экзамен мы давно уже сдали, и, значит, не "шестерим" ради отметки, а делаем все исключительно из искреннего уважения к высокому авторитету достойного человека. Это окончательно его растрогало.
На пятом курсе некоторые студенты нашей группы, в том числе, естественно, и я, полностью пропустили цикл госпитальной хирургии, попросту пропьянствовали весь цикл. Клич бросил закадычный друг Володя Морозов: "А не ударить ли нам по чувизму!?"
Воспользовавшись тем, что у Сяткина, нашего одногруппника, пустовал целый особняк, мы понатаскали туда ящики вина, понавезли чувизма и пришли в себя, когда цикл госпитальной хирургии благополучно закончился.
Приближалась летняя сессия. Реального времени отработать цикл до начала экзаменов не оставалось совершенно. Было над чем задуматься.
Вот мы и думали, сидя на деревянной веранде, расположенной на 17-й пристани, за столиком, уставленным вином и обложенным чалками воблы. Эта веранда была незатейливым сооружением малых архитектурных форм, выполненным из дерева. На второй этаж вела лестница, к перилам веранды и краю крыши были прибиты продольные планки, густо обвитые плющом и диким виноградом, не пропускающими прямые солнечные лучи, но через которые свободно проникала прохлада с Волги. В глубине заведения располагался буфет, тускло поблескивающий разнокалиберными бутылками и разноцветными этикетками. Над буфетом висела чудовищная, писаная маслом копия картины Шишкина "Утро в сосновом бору". Все располагало к отдохновению от мирской суеты, но настроение у нас было самое мрачное.
И вот, как по заказу, на веранде появился наш ассистент с кафедры госпитальной хирургии, к которому мы уже неоднократно подкатывались, но получали ледяной отказ. Он пришел в сопровождении двух или трех коллег-хирургов. Молодые врачи долго топтались у буфета, мучительно и безнадежно шаря по карманам, сумев наскрести мелочи всего на одну жалкую бутылку вина. С этим недостойным трофеем они примостились за угловым столиком, ощущая свою ущербность от невозможности полностью удовлетворить свои потребности.
Мы правильно рассудили, что терять все равно нечего, и, набравшись нахальства, появились у их столика, держа в каждой руке по бутылке вина, приговаривая при этом лицемерно: "От всей души, от всей души!!!"
Вместе с вином на столике оказались зачетные книжки, открытые как раз на той страничке, которая требовала вожделенного автографа. Наш ассистент даже крякнул от досады: "Вот, черти, даже здесь выследили!"
Но под сурово-выжидательными взглядами своих спутников безропотно полез в портфель за авторучкой. Мы вежливо поблагодарили ассистента за правильное понимание проблемы и скромно удалились на свое место, пожелав преподавателям приятно провести вечер.
В настоящее время сооружение малых архитектурных форм - простая деревянная веранда - давно снесена и на ее месте находится что-то бетонно-серое, не имеющее "лица". Так постепенно из наших городов исчезают места, которые мы помним и с которыми связаны самые разные воспоминания.
Был еще один ассистент с кафедры физики, кстати, принимавший у меня вступительные экзамены в институт. По утрам на него просто жалко было смотреть; болезненное внутреннее состояние слишком явно проступало в его внешнем облике. В перерывах между семинарами и лабораторными занятиями он отлучался из здания института, а по возвращении смущенно прикрывал рот носовым платком. К концу занятий речь его становилась смазанной и мало разборчивой. Несмотря на светлую голову (в плане физики и математики), вскоре его уволили из института. Некоторое время он работал простым учителем физики в школе, а затем покинул, вынужденно, конечно, и ее. Несколько раз я встречал его на улице в обществе таких же бывших интеллигентов. Потом я узнал, что он скончался от сердечного приступа в возрасте менее 50-ти лет. Мне жаль, что он не нашел в себе силы противостоять напасти: как педагог, он был хорош, к нам, студентам, относился по-человечески и во время зачетов никогда не вымогал на выпивку. Значит, чувство порядочности и собственного достоинства сохранил…
Иногда по субботам после окончания занятий я отправлялся на автобусе к родному брату отца и своей бабушке, проживавшим в сорока километрах ниже по течению Волги, в селе под названием Икряное. Родина отца располагалась в месте впадения небольшой речушки Хурдум в основное русло Волги. В детстве я застал положение вещей, когда название села полностью соответствовало действительности. В каждом леднике (холодильники были редкостью) имелась икра, не говоря уже о рыбе осетровых пород, тем более - о частиковой. В войну село выжило только благодаря реке. Раньше через Хурдум ходил паром, и чтобы попасть в низовья Волги по суше, надо было подолгу выстоять в очереди, потому что пропускная способность старого парома была невысока. Потом на этом месте соорудили бетонный мост, сразу решивший проблему автотранспортного движения.
Мне нравилось приезжать сюда. На берегу лежали днищами вверх просмоленные лодки (на местном диалекте - бударки), от которых исходил приятный запах древесины и смолы, к которому примешивались запахи реки, гниющих рыбацких снастей и еще чего-то такого, что с трудом поддается определению, но всегда характерно для пресноводных мест, у кромки воды и суши. Вокруг сновали хищные чайки, выхватывающие из воды мелкую рыбешку.
В один из первых приездов в Икряное, еще на первом курсе, я посетил местные танцы. Посещение нельзя было назвать удачным. Я пригласил потанцевать девушку, которую, оказывается, никак нельзя было приглашать. Тактично дав закончиться музыке, меня тесным кольцом обступили местные ребята и пригласили для беседы за пределы танцплощадки. Там мне основательно набили морду, недвусмысленно дав понять, что нечего всяким заезжим городским пижонам фаловать и зариться на местных барышень, особенно на потенциальных невест известных всему селу пацанов.