- Это не объяснение, - возразил Рагулькин, ещё более подозрительно глянув на Котика. - Люди взрослеют и становятся серьёзней. Они всё более осознают. Дружат, а не дерутся. Не ходят в церковь и не обманывают товарищей. Дело, я полагаю, не в этом… - Наполеон смотрит в блокнот. - Товарищи! Посещаемость в девятом "А" упала с начала года… значительно. Успеваемость тоже. Такое впечатление, что класс подменили. Что-то расстроило жизнь класса. Но что? Мы задаём вопрос: какие факторы изменили обстановку? Новые ученики? Но их не прибавилось. Даже убавилось учеников. Новые предметы? Предметы в основном всё те же. Может, новое преподавание? Может, кто-то по-новому преподаёт?.. Анна Григорьевна, вы как?
- Я преподаю по-прежнему, как умею, - отрезала Химоза.
- А вы, Павел Андреевич?
- Что я? - Конышев развёл руками.
- Но кто? Товарищи, у нас есть новые учителя? - Наполеон оглядывает учительскую.
Чёрт возьми! Тошнотворная тягомотина. Произношу отчётливо, громко:
- Я! Я новый учитель!
- Ах да! - Наполеон встрепенулся. - В самом деле. Именно вы, Николай Николаевич.
- Именно я.
Молчанье. Наполеон листает бумажки. Что-то шепчет на ухо директору. Тот устало кивает головой.
- Николай Николаевич, кстати. Вы тут сказали неловкое слово… - Розалия мгновенно приложила к глазам платочек. - Мы понимаем, молодые народ горячий, неосторожный. Но… вы не хотели бы извиниться перед Розалией Марковной?
- За что?
- Ну, сами знаете.
- Я не знаю. Возможно, Розалии Марковне что-то послышалось?
Розалия громко всхлипнула.
- Да извинитесь, и всё! - грянул директор.
- Хорошо, - сказал я, - могу извиниться. Но не за то, что сказал, а за то, что послышалось. Если это уж так необходимо.
- Значит, извиняетесь? - спросил Наполеон.
- Я уже объяснил.
- Да извинился он! - развязно сказал Котик.
- Ну что ж, - Наполеон посуровел. - Этот инцидент будем считать исчерпанным. Но есть и другие, Николай Николаевич. Вы как-то не очень хотите влиться в наш коллектив. Смотрите сверху вниз. Конечно, вы из столицы. Но вы не один из столицы. Таких у нас вы не один. И не надо смотреть сверху вниз. Зачем вы, например, организовали карикатуру у школьного сторожа?
- Какую карикатуру?
- Большую карикатуру в виде картины. Кажется, она называется "Корабль дураков"? Кого это вы считаете здесь дураками?
Я усмехнулся. Вероятно, криво.
- Если вы имеете в виду картину, которую завершал Михаил Егорович, то это копия с полотна голландского мастера.
- И зря вы смеётесь! - возвысил голос Наполеон. - Мы здесь не дураки, хоть вы и считаете! Мы видим глазами! Это была карикатура на коллектив!
- Во-первых, надо различать живопись и карикатуру, - ответил я, - это разные жанры. Во-вторых, при чём здесь я?
- А кто надоумил сторожа? Кто принёс зарубежную книгу? И не волнуйтесь, мы различаем жанры!
- По-моему, не очень, - сказал я.
- Вот видите! - Наполеон обратился к учителям. - Я же говорил. Николай Николаевич не уважает наш коллектив. С программой он не считается, преподаёт ненужных поэтов. Я уж не говорю о другом.
- О чём? - спросил я.
- О том, что вы пьёте в пивной на глазах у всего города! Вас видят ученики и родители! Хорошенькое мнение складывается о педсовете. Учителя просиживают в пивной! Уж этого вы не можете отрицать? Вот Константин Витальевич может нам подтвердить.
- А я и не отрицаю, - сказал я.
- И я не отрицаю! - выкрикнул Котик.
- Поэтому… - начал Наполеон.
- А кто не сидит? - перебил Котик. - Кто пива не любит? Все мы сидим!
- Хорошо, хорошо, - поморщился Наполеон, - это не самое главное. Можно пить пиво, даже рюмочку коньяка. Но нельзя же… - пауза, - нельзя же так запросто с ученицами…
Молчанье. Все напряглись. Рагулькин вкрадчиво:
- Нельзя же потворствовать. Ходить с ученицами в церковь…
Вот он, главный удар! Я вспыхнул:
- Кто ходит в церковь? Что вы имеете в виду? Я объяснил. Вам известна суть дела!
Знает или не знает? Был ли новый донос?
- Хорошо, хорошо, - успокоительно произнёс Наполеон. - Может, и не ходили. Встретили просто. Но, Николай Николаевич, милый! Вы должны были сообщить… Это не шутки. Больше того, поручение, которое было дано, вы не выполнили. Работу не провели. Вы же не отрицаете, что икона висит до сих пор в доме Арсеньевой?
- Откуда мне знать!
- Вот видите, вам безразлично. А нам, к сожалению, нет. Мы не желаем срамиться перед райотделом. Да и не в комиссии суть. По существу, вы поддержали религиозное увлечение ученицы девятого класса. Вы защищали её. Не вам объяснять, куда это может привести. И уже привело. Арсеньева обманным путём проникла в ряды комсомола…
- Чушь! - сказал я.
- Ах! - воскликнула Розалия.
- Нет, не чушь, Николай Николаевич, - произнёс Рагулькин с угрозой. - Это не чушь. Жалко, что вы не осознаёте. Или делаете вид. Вы, дорогой коллега, ещё не знаете о той, которую взялись опекать.
- Я знаю всё! - неосторожно отрезал я.
- Ах, вот как? - Рагулькин ласково улыбнулся. - Так что же вы знаете?
Я начинал терять самообладание.
- Где я нахожусь, на педсовете?
- На педсовете, на педсовете, - успокоил Рагулькин. - Не волнуйтесь, голубчик. Кроме того, вы находитесь в городе. Не таком большом, как столица. Здесь все на виду. И вас встречали… снова театральная пауза, - не одного, конечно. А представьте, с той самой, о которой вы так печётесь.
- Ну и что? - спросил я.
- Да нет, ничего особенного. Если учитель разговаривает с ученицей на площади или на бульваре, ничего особенного. А вот если он прячется, если, так сказать, тайно…
Я вышел из себя окончательно:
- Не понимаю! Что значит тайно? Кто видел?
- Я! - взвизгнула Розалия. - Я! Я видела, как вы крались! Как вы крались! С конфетами! Да, с конфетами!
Кровь бросилась мне в лицо. Я встал.
- Послушайте, вы… Как вы смеете? Вы! Розамунда…
Все онемели. Розалия приют крыла рот. Лицо её побелело. Она попыталась приподняться, что-то сказать, но тут же осела с тем же открытым ртом и стекленеющим взглядом.
- Воды! - крикнул Наполеон.
Я, вышел, опять хлопнув дверью. И снова ни в чём не повинная, белая от ужаса штукатурка посыпалась на затёртый школьный паркет.
Потом как в тумане.
Директорский кабинет. Директор смотрит в окно. Вид нездоровый, усталый, лицо припухло. У ордена Красной Звезды откололась рубиновая эмаль. В стакане мутный холодный чай.
- Ну что, правдолюб, доказал? Подавай заявление, всё равно сожрут. Меня уж почти сожрали. И какая-то Розамунда. Это что, из романов? Или оскорбленье какое?
Неожиданно тёплая улыбка Химозы. Приветливый кивок. Надо же. Я думал, не в её окопе. Котику за явку на педсовет нетрезвым влетело по первое число. Ходит поникший, кислый. Даже лоск всегдашний слетел.
- Старик, я тебе говорил. Сам видишь…
Розалия шарахается от меня по углам. Однажды, наткнувшись, широко улыбнулся, и очень добро, весело:
- Здравствуйте, дорогая Розалия Марковна!
Испуг. Онеменье.
Лилечка как ни в чём не бывало. Называет меня "мальчики", даже если попадаюсь один.
- Ой, мальчики, сегодня слышала такой анекдот! - И убегает, унося анекдот с собой.
Розенталь и вправду болеет, радикулит. Розанов смотрит сочувственно и виновато. Но хмуро. Крепко жмёт руку своей широченной лапой.
Что касается Наполеона, то он корректен, доброжелателен. Интересуется, что проходим.
- "Кому на Руси жить хорошо"? Как же, помню! "Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт!" Не оттуда? Ну, всё равно Некрасов.
В классе напряжённая тишина. У Маслова щека заклеена пластырем, у Камскова ссадина на лице. Проханов исчез. Коврайский с тем же безмятежным видом сочиняет стихи. Гончарова и Феодориди явственно переживают. У одной остановившийся взор, у другой беспрестанные тяжкие вздохи. Пока неясно, что будет предпринято в связи с потасовкой. Арсеньевой в классе нет.
Вызов в районный отдел. К тому самому, который недавно меня направлял на работу. Товарищ Гавриков. Щуплый, невзрачным. Труженик на скудной ниве народного просвещения. Одет бедновато, пальцы в чернилах, но собственный, хоть и крохотный кабинет.
Смотрит в бумагу.
- Что же это вы, Николаи Николаевич? Не успели приехать… Тут вот на вас поступило… Что поступило? Заявление, сотрудники подписали. Говорят, невозможно работать.
- Кто подписал?
- Кто подписал? Да вот, ознакомьтесь.
Тупо смотрю в придвинутый лист. Ничего не понимаю.
- Видите? Все почти подписали. Не успели приехать, и вот… Несчастливое место. Три человека подряд сменилось. Так что решайте, Николай Николаевич. Советую вам подать по собственному, как говорится. Мы вам зла не желаем, анкету портить не будем.
- Всё это чушь, - говорю я тупо.
- Чушь не чушь, а вот заявленье. С коллективом хотите сражаться? Мы вас не поддержим.
- А что я нарушил? В чём провинился?
- Вот, вот! - Он тычет пальцем в бумагу. - Вы же читали. Оскорбление педагогов, неправильная линия на уроках. За это уволить можно! Но мы не хотим нам портить анкету.
- Это ещё посмотрим, правильная или неправильная, - огрызаюсь я.
- Против коллектива идти? Ничего не получится.
- Я к Ерсакову пойду! - Боже, что за глупая фраза.
- Хватились! Ерсаков, кстати, тоже Николай Николаич, уходит от нас. Возвращается в прежние сферы. Он ведь был в области директором комбината. Немного у нас отдохнул, а теперь назад забирают. Дают химзавод. Оклад теперь будет в два раза выше. А вы - Ерсаков. Ерсаков - товарищ серьёзный, что ему делать у нас?
- А у вас несерьёзно?
- Так что вот так. А вы - Ерсаков. Пишите-ка лучше по собственному желанию.
- А если не напишу?
- Хуже будет. В заявлении этого нет, но вам и другое могут навесить.
- Что именно?
- Догадайтесь. А тогда уж скандал.
- Я поеду в Москву, буду жаловаться!
Скромный труженик просвещенья вздохнул.
- Поезжайте и жалуйтесь. А я для вас сделать ничего не могу…
Да, крымские розы. Жёлтые, благоуханные. Майские розы на тёплой вечерней веранде в Крыму. Море спокойное, синее, скалы обхватом. Одна всё время меняет свой цвет. Розовый, пепельный, перламутровый, фиолетово-дымный. И белый теплоход, с которого громко несётся музыка. Розы стоят в тяжёлой стеклянной вазе. Они огромны. Каждая золотой самородок величиной с голову ребёнка. И в этом самородке, в этой голове есть свои мысли. Одна роза думает: "Почему сегодня такой короткий закат? Закат должен быть длинный, величиной в год". Другая: "Этот садовник, который нас отдавал, он неправильно поступил. Герцоги так не поступают". Третья роза - ребёнок: "До смерти хочется поиграть в прятки с акацией и тамариском". Четвёртая и пятая обсуждают нас. "Что это за люди в плетёных креслах?" - "Влюблённые". - "А почему они так грустны?" - "Скоро им расставаться". - "Но почему, почему?" - "Спрашиваешь, глупенькая. Все расстаются". - "И мы?" - "Конечно. Пройдёт несколько дней, мы засохнем. Нас выбросят вон туда". - "Какой ужас!" - "Влюблённые тоже засохнут. Их тоже выбросят. Вон туда". - "Но это ужасно!" - "Вернее, засохнет любовь. Её выбросят вон туда. А влюблённые станут простыми людьми". - "А мы?" - "Я лично надеюсь попасть в гербарий. Гербарий засохших роз и былых любовей. Это очень красивый гербарий. Каждой былой любви там соответствует определённый цветок. В данном случае это жёлтая крымская роза…" Солнце уходит, оставляя наместником светлый небесный купол, море становится нежно-латунным, теплоход снеговым, а двое влюблённых медленно воспаряют над кипарисами и, взявшись за руки, плывут на закат.
Итак, они, кажется, знают. Но что? Что могут знать эти люди о нас? Если мы сами не знаем. Если то, что связало её и меня, та гармония, которую невозможно поверить ни алгеброй, ни даже теорией самого Эйнштейна. Но можно понять. Можно понять этих обсыпанных перхотью, запущенных или, напротив, ухоженных и облитых духами работников просвещения. Они живут в своём маленьком мире маленькими своими страстями, и всё, что выходит за рамки, кажется им непонятным и даже опасным. Не виноваты они. Ни Розалия, ни Наполеон, ни сластолюбивый Котик, ни равнодушная Лилечка. Виноваты мы, воспарившие над кипарисами. Но кипарисов в нашем городе нет.
Разговор с Верой Петровной.
- Я думаю, Коля, правды вы здесь не добьётесь. Я говорила со своим знакомым. Он тоже держится мнения, что лучше тихо уйти. Рагулькин способен на всё. Дело своё он сделал. Материал для комиссии о развале в школе готов, ваше присутствие будет только мешать.
- Но Ерсаков уходит!
- Какая разница? Придёт Рысаков. Да и надо ли вам оставаться?
- В этом деле замешан не только я.
- Я знаю. Мальчикам, что подрались, объявят по выговору, а девочке… что ж, ей даже лучше будет, если уйдёте.
- Но кто же её защитит?
- Коля, из вашей защиты и выросло дело. Если будете продолжать в том же духе, только усугубите всё. Вас уже обвиняют в пристрастии.
Она пытливо поглядела на меня.
- Коля, не играйте с огнём. Что бы там ни было…
- Ничего и нет, - перебил я.
- Да не ершитесь, ей-богу! Я не о том. Просто никто не поймёт. Девочка к вам привязалась, это естественно. Живёт одна, вы её поддержали. Но люди злы, у них одно на уме. Я не уверена, что вас не выслеживали. Словом, раздуть это дело сейчас проще пареной репы. Ославить её и вас. Если встанете в позу, если не напишете заявленья, так и будет, поверьте.
- Что же! - воскликнул я. - Вот так всё бросить, бежать?
- Ну заберите её с собой, - спокойно сказала Вера Петровна и взяла сигарету.
Молчанье.
- Не заберёте. Так не ломайте ей дальше жизнь. - Она глубоко затянулась. - Я уже тут советовалась. Наверное, всё же удастся перевести её в другую шкоду. Помогут. А пока… пока она может пожить хоть у меня. Разумеется, после вашего отъезда. Иначе чёрт знает что могут вообразить.
- Между прочим, ваша квартира не самое лояльное для наших чиновников место, - пробурчал я.
- Знаю, знаю, - рассмеялась она, - но другого-то нет. Одной ей сейчас нельзя.
- Сомневаюсь, чтоб она согласилась.
- Главное, не упорствуйте вы. Вам, Коля, надо немедленно раствориться. Пока не испортили трудовую книжку. И девочку не загубили.
Господи, неужели она права?
- Я права, права, милый Коля. Вы ещё молоды и не знаете, что вступать в борьбу с бездушной машиной бессмысленно. Лучше её обойти, обмануть, просочиться между шестерёнок. Хотите, дам вам почитать письма мужа из лагеря? Они многому меня научили. Надо оставаться честным для самого себя, но атаковать ветряные мельницы - это заведомое пораженье.
- А воспарить над кипарисами? - спросил я.
- Что?
- Это я так…
Вечером пришёл Поэт и сказал, похлопав меня по плечу:
- Лучшие стихи это те, что внутри нас. Ненаписанные стихи. Советую вам стихов никогда не писать.
Я и не собирался.
"Декабрь, декабрь подобрался. Хваткий месяц, зубастый. Приложи ухо к колодцу и слушай. Коли тиха вода, тёплой будет зима, а коль шуршит да бормочет, вторую шубу ищи, дров запасай побольше. В декабре день короток, а ночь без конца и всё ворует, ворует у света лучи…"
Это я в книге читал.
- Серёжа, ты, если нужно… сам понимаешь…
Он отвернул голову.
- Уезжаете?
- Уезжаю. Надеюсь, не навсегда. Буду искать правды в столице.
- Какой правды? - кривая усмешка.
- О родителях попытаюсь узнать. Ты адрес мой запиши.
- Ребята хотели вас видеть.
- Неужто и Маслов?
- И Маслов. Он до сих пор клянётся, что не хотел ничего плохого.
- Психологию этого человека ты сам распознал. А с Гончаровой и Феодориди я уже говорил. Девочки переживают. Жалко, что расстаёмся так быстро, я подружился с тобой.
- Да, жалко. А… как она?
- Ты заходил?
- Да. Но её не бывает дома.
- Серёжа, тебе я открою секрет. Ей сейчас тяжело, никого не хочется видеть. Но… дай слово, что это останется между нами.
- Обижаете, Николай Николаевич.
- В доме ей оставаться нельзя. Постоянно кто-то приходит. Была даже целая делегация во главе с Рагулькиным. Решили, что нужно на время укрыться. Вера Петровна Сабурова предложила свою квартиру. Но, согласись, это не лучшее место.
- Да уж…
- Нашлось, к счастью, другое. Неожиданнее, но надёжное. Я должен тебе сказать. На всякий случай…
- Я сам догадался.
- Да? Ну-ка, ну-ка…
- Николай Николаевич, я ведь говорил, что один её понимаю. Может, теперь и вы… На Засецком, у Репина?
Он угадал. Именно там, на окраине городка, в пятистенке школьного сторожа, именуемого запросто "Репин", и жила последние дни ученица девятого класса Арсеньева. Идею подсказал сам Егорыч. "Будем картошку варить, картины писать. Заживём! А там Бог поможет, всё утрясётся".
- Но ты туда пока не ходи. Егорыч передаст, что нужно.
- В школе могут запаниковать.
- Мы справку достали, на две недели. Вот она. Отдай в учебную часть.
- Что говорить?
- Скажи, что Леста ушла к знакомой старушке в деревню. А потом её переведут в другую школу.
- Я давно говорил.
- Тогда это было трудно. Сейчас помогут. Держи связь с Сабуровой, о тебе она знает. Я буду звонить из Москвы. Времена меняются, вернутся её родители, и всё устроится.
- Хорошо бы… - После некоторого молчанья: - Николай Николаевич, а что такое любовь?
- Хм… вопрос сложный. Иногда я думаю, что любовь - это вдохновенье чувств.
- Но вдохновенье проходит.
- И возвращается.
- А можно вечно любить?
- Не знаю, Серёжа.
- Я бы хотел любить вечно…
Над нами лужёное небо первых дней декабря. Померанец заката образовал над крышами неяркий цветок, отблеск его пал на лицо Сергея. Он посмотрел пытливо. В глубине его серых глаз проступило тепло, он застенчиво, чуть растерянно улыбнулся.
Это благородное лицо, этот глубокий пытливый взор я видел ещё один раз. В этом же городе, в таком же болезненном померанце уходящего дня.
Здесь царило полное запустенье и буйство вольной природы. Огромные тополя свивались с гигантской берёзой и многоствольной чёрной ольхой. Шатёр листвы казался непроницаем не только для света, но и для влаги. Внизу угрюмый кустарник, сцепившись ветвями, делал всё, чтобы каждый шаг сквозь него давался тяжким трудом. Птицы молчали, но тишина была гулкой, как в кафедральном соборе. Я огляделся. Это напоминало непроходимую буреломную чащу. Хлюпало под ногами, потрескивали, поскрипывали стволы. Я двинулся в одну сторону, но ветви, напрягшись, пружинисто оттолкнули. В другую, но поцарапал лицо и надорвал полу куртки. В оставленном городе я освоился настолько, что уже не прятался в брезентовый плащ Егорыча, не накрывался капюшоном и разгуливал вольно в своей одежде. Но мой визит в это место уже не походил на прогулку.