- Письмо получил? Когда же?
- Этой весной, в апреле.
- Ты шутишь! Как мог получить ты письмо?
- Не знаю.
- Её же нет, её нет на свете.
- Но я получил письмо. Письмо из Бобров, и штемпель бобровский. Это письмо могла отправить только она.
- Ты шутишь, ей-богу.
- Нет, не шучу, я дам тебе посмотреть. Был у нас уговор: если стану нужен, она пошлёт мне один листок. Этот листок хранился у неё, об этом не знал никто, и никто не ведал об уговоре. Смотри, я получил этот листок, да и рука на конверте её. Вот почему я приехал, Егорыч. Она зовёт, я ей нужен. Быть может, она в беде.
- Да нету, нету здесь никого! Мне ли не знать?
- Я должен, должен, Егорыч.
- Господи… - Он схватился за голову и надолго застыл в неловкой горестной позе.
Нет, всё не так, не точно. Поймать состоянье, ту эманацию, которая шла от неё. Тихий свет, прохладный. Пожалуй, млечный. Млечный свет исходит от неё. Мерцанье. Мерцанье ночных недостижимых высот…
Я подружился со своей хозяйкой. Несмотря на разницу лет, сближение произошло легко и естественно. В основном, конечно, благодаря ей, человеку чуткому, внимательному и расположенному к проникновенной беседе. Я вынужден был отметить, что, несмотря на возраст, миновавший бальзаковский, выглядела она привлекательной, тем более что тщательно следила за собой и одевалась со вкусом.
Драма её жизни была обычной для тех времён. Муж, известный китаист, профессор университета, после войны попал под каток шумной кампании, был заклеймён в газетах и отправлен в лагерь. Веру Петровну выселили из Москвы, она кое-как устроилась в Бобрах. Теперь хлопотала об освобожденье мужа, и, кажется, дело шло к успешному завершенью.
- Народ начал "всплывать". Да вы и не представляете, Коля, какие людские массы сокрыты в дебрях Севера и Востока. Впрочем, терпеть не могу это слово "массы".
- Я знаю, Вера Петровна. В нашей семье дедушка пострадал.
- Тысячи, Коля, сотни тысяч.
Тогда эти слова казались мне преувеличением. Увы, как потом выяснилось, даже критичная Вера Петровна не представляла истинных размеров "массы".
- Вы знаете, что этот город выстроен пленными и заключёнными?
- Что-то слышал.
- Я вас познакомлю. Тут есть опальный поэт, закладывал зданье горкома. До сих пор здесь, в Москву не зовут.
Она беспрестанно курила. Но даже это шло ей, она пускала дым и подносила сигарету ко рту с неуловимым изяществом. Её обильные волосы охватывали голову плотным тюрбаном. Кое-где проступали седые пряди, но это не старило, а придавало своеобразие её облику. Глаза чёрные, черты лица тонкие, особенно в профиль. Одежда всегда подобрана в тон, и непременный шарфик небрежно охватывал шею, спускаясь на грудь.
Именно Вера Петровна Сабурова открыла мне Босха. В её собрании было по крайней мере три роскошных альбома.
- Как, вы не знаете Босха? Чем же вас в школе учили, как говорил мой папа?
О Босхе я слышал, но не представлял всю грандиозность этой фигуры. Среди московских студентов начиналось бурное увлечение импрессионизмом. Все жаждали воздуха, света, в избытке насыщавших полотна французов. Апокалиптические пророчества Босха были в те дни не ко двору. Но тут, в Бобрах, среди старой мебели дома Сабуровых, в окружении книг с золотым тисненьем, при камерном свете торшеров, время как бы замерло, и фантастические видения Босха казались вполне уместными, тем более что на стенах висело несколько копий старых голландцев.
Иерон Антониус ван Акен жил и творил на перепаде пятнадцатого и шестнадцатого веков в небольшом городке Хертогенбосх, что недалеко от Амстердама в нидерландской провинции Северный Брабант. Для псевдонима он выбрал имя Иеронимус Босх, под которым и прославился к концу жизни. Женился на богатой горожанке, большую часть времени провёл в загородном поместье и оставил для биографов скудные сведения, породив разнообразные толки и домыслы о своей судьбе.
- В Москве у нас осталась небольшая копия с его "Блудного сына", - говорила Вера Петровна, - причём восемнадцатого века, ценная вещь. Эти копии тоже неплохи, - она показала на стену. - Вот это Кальф, а это Остаде. Но они совсем недавние, поэтому рискнула привезти их сюда. Вообще в Москве у нас много картин. Родственники хранят.
Я поинтересовался, каким образом удалось получить в Бобрах такую большую квартиру.
- А очень просто, - засмеялась Вера Петровна, - разрешили поменять московскую. И заверяю вас, та была не хуже. Теперь, похоже, придётся затевать обратный процесс. Хотя кто его знает, - она вновь затянулась, - пустят ли снова в Москву.
- Будем надеяться, - почтительно заметил я.
- Будем, - задумчиво проговорила Вера Петровна. - Пора выздоравливать.
- Кому? - не понял я.
- Нам всем, - коротко ответила она. - А к Босху вы присмотритесь. Возьмите лучше вот этот альбом. Английским владеете? А тот на французском, да и печать похуже. Кстати, как ваши уроки? Гладышев там преподавал и не мог нахвалиться на какой-то класс, я уж не помню.
- А почему он так внезапно уехал? - поинтересовался я.
- Личная история. Сбежал от жены, а она его назад позвала. Толком не знаю. И вам замечу, Коля, тут со всеми что-то случается. Полюс эмоций, так сказать. В Бобрах! Можете себе представить?
- Представить трудно.
- Но имейте в виду, имейте в виду, дорогой коллега!
Не прошло и недели, как мне пришлось вспомнить эти слова.
Аккуратно отпечатанный план первой четверти требовал "домашнего сочинения на вольную тему". При этом "вольные темы" были перечислены с железной непререкаемостью. Среди образов героев, отношения к подвигам и выбора будущих профессий проскользнула всё же одна, на которой остановился взгляд. Называлась она "Самый счастливый день в моей жизни". Простодушно, наивно, но и занятно одновременно. Я тут же попытался вспомнить свой "самый счастливый день", но пришёл к выводу, что если они и бывали, то ощущение счастья не склонно оседать в сознании, а потому спустя некоторое время отличить счастливый день от просто хорошего нелегко.
В классе задание встретили лёгким смешком. Маслов взглянул на Гончарову и сделал небрежный жест. Та отвернулась и склонила голову к оживлённо шептавшей Стане Феодориди. Проханов подрёмывал, Куранов воинственно смотрел по сторонам. У Орлова почему-то покраснели его невиданные уши. Коврайский, разумеется, ни на мгновенье не отвлёкся от сочиненья стихов, а Камсков задумчиво глядел на приникший к окну тополь, на ветке которого качалась большая чёрная птица. В тёмных глазах Веры Фридман, смотревшей прямо на меня, скользнула туманная печаль. Вот и всё, что я помню об этом моменте…
Домой я вернулся поздно. Котик Давыдов завлёк меня в "метро". Было такое приметное место в Бобрах, и размещалось оно под так называемым "коммерческим" магазином. То ли бывшее бомбоубежище, то ли ненужный склад, "метро" дарило посетителям радость общения с помощью бочкового пива.
Пиво привозили нечасто, но если уж привозили, то торговали чуть ли не до утра. В сизом табачном дыму скапливалось невиданное количество народа. Инвалиды на деревянных култышках, бледнолицые рабочие химзавода, электрики с Потёмкина, бойкие ремесленники из местного училища. Все гомонили, курили, плевались, ссорились и мирились, сновали по подвалу словно сомнамбулы, а некоторые оседали у стен, отягчённые поглощённым пивом.
Котик принадлежал к "аристократам". Не успел он протиснуться к прилавку, как запаренная продавщица расплылась в улыбке.
- Константин Витальич! Милости просим! Кабинет свободный.
Мы оказались в грязной полутёмной комнатке с табуретами и залитым пивом столом. Продавщица тотчас грохнула перед нами тяжёлые вспененные кружки.
- Директор только ушли. Как вы удачно, Константин Витальич! Что-то забыли нас!
- Работаем, Зоечка, учим, - важно ответил Котик. - Как пиво сегодня?
- Упатовское, как всегда. Но неплохое. Добавочки не желаете?
Котик вопросительно посмотрел на меня и, заметив моё замешательство, ответил:
- Потом, Зоёк, позже.
- Ну, отдыхайте, - продавщица исчезла.
- Добавочка это портвейн или водка, - пояснил Котик, - здесь принято добавлять.
- Я вижу, тебя уважают, - заметил я.
- На обаянии! - Котик поднял палец. - Положим, ты думаешь, что я эту Саскию щиплю за бока или жму по углам? Ничего подобного. На обаянии! Это мой принцип. Главное для женщин внимание, расположенье. И они тебе всё отдадут. Когда я учился, у нас была мегера по диамату. Синий чулок, Салтычиха! Ты видел Химозу? Близко к тому. Так вот, ей сдавали по нескольку раз, никто с первого раза. Кроме меня. А почему? Да я её не боялся! Я её обожал. Как женщину. И давал ей это понять. Входишь смелой походкой, принимаешь таинственный вид. Садишься напротив и смотришь прямо в глаза. Смотришь и внутренне говоришь: "Анастасия Иванна, какой там диамат, боже мой! Провались он пропадом! Вот вы в своём нелепом пиджаке, с каким-то кукишем на затылке. Вам за сорок, и, кажется, никто не обращает на вас вниманья. Кроме меня! Я распознал в вас чуткую женскую душу. Я ваш поклонник, ей-богу! Мне совершенно неважно, какую я получу отметку. Главное, поглядеть на вас. Главное, быть рядом. Анастасия Иванна!" И что же ты думаешь? Эта мымра теряется. Начинает краснеть. Внутренне, конечно. Совершенно не слушает, что я мелю вслух, а это, поверь, не имеет никакого отношенья к вопросу, потом хватает зачётку и ставит ну если не "отлично", то "хорошо". Да ещё счастлива! И туман в голове. Правда, из-за меня другие страдали, не скрою. После меня всех валит, как домино. С неистовой злобой…
Котик с наслаждением говорил и с наслаждением потягивал пиво.
- А эта, хозяйка твоя, - он интимно понизил голос, - Сабурова Вера… Очень и очень ещё ничего. Ты как, нашёл с ней общий язык?
Я ответил, что отношенья у нас хорошие, тёплые, и даже принялся толковать про Босха. Котик махнул рукой.
- Да глупость всё это! Какие альбомы, какие художники. Ты не тяни, не затягивай только. Упустишь момент, и крышка. Говорю тебе, это женщина ничего. Тут на неё покушались. А один так просто сбежал. Любовь без ответа. Кстати говоря, твой предшественник, литератор.
- Гладышев?
- Тоже момент упустил. Ходил всё, канючил. Ну и надоел со своей любовью.
- Так он ведь женат.
- Ты меня поражаешь. Какое это имеет значение? Ты ещё не женился? И молодец. А я, например, развёлся. Эх, меня бы на улицу Кирова! Увы, имею жилплощадь. Так что давай, не тяни.
Я ответил, что не имею на Веру Петровну видов подобного рода. Котик оживился.
- Тогда помоги, старина. Не знаю, как к ней подкатиться. В гости ходить неудобно, и не зовут. А время не терпит. Скоро мужа освободят, недолго осталось. Я вот что, в гости к тебе зайду, а там разберёмся.
Котик начал мне порядочно надоедать.
- Зоечка!
Продавщица сунула голову в дверь. Оттуда пахнуло дымом и гомоном многолюдной толпы.
- Нам бы шампанского, а?
- Шампанского? Ну уж гуляете, Константин Витальич. - Она исчезла.
Котик вылил в себя остатки пива.
- Мы же аристократы, а, старина? Иной раз нужно и показать. Я как скажу шампанского, она просто млеет. Для меня тут всегда наготове. Хлопнем сейчас по бокалу! Жалко, не день рожденья…
- Как у кого, - сказал я внезапно. - У меня как раз день рожденья…
Сначала он не поверил, но тут же пришёл в восторг. И у меня действительно был день рожденья. Котик хлопал себя по лбу и радостно восклицал:
- А я-то думаю, дай приглашу! Хлопнем со стариком по бокалу! Что ж ты скрывал? И профком прозевал. У нас вообще-то всегда поздравляют, хлопают по бокалу. Новенький ты ещё, не знали.
Ещё через полчаса захмелевший Котик вещал:
- Ты видел, какая у меня интуиция? Я сразу понял, что у тебя день рожденья. Дай, думаю, хлопнем. Слушай, пойдём к тебе на квартиру. Пару шампанского, Верочку угостим. Всё-таки день рожденья. Да она будет рада! Ты просто ещё не понял, как нужно на обаянье…
Ночью я долго не мог заснуть. Двадцать три года. Всё-таки возраст. Что-то ждёт меня впереди? До института я жил в хрустальной оранжерее. Родители, идеалы, чудесные книги, друзья. В институте оранжерея начала разваливаться. Исчезнувший невесть куда любимый профессор, зловещие чёрные заголовки газет, похороны Вождя со страшными сценами, когда я чудом уцелел, едва не задавленный в Козицком переулке…
Уже в уходящем сознании мелькнуло ясно чистое лицо, и в сердце кольнула блаженная игла.
В понедельник на моём столе лежала пачка тетрадей с домашними сочинениями. Несколько человек не сдали. Проханов буркнул: "Нечего писать". Валет не явился на урок. Сёстры Орловские сослались на болезнь, а Коврайский вложил в тетрадь листки со своими стихами: "Просьба прочитать, и это будет счастливый день в жизни одного человека". Просьбу Коврайского я выполнить не сумел, потому что стихи в отличие от обычных записей были написаны совершенно невозможным почерком, полным завитушек и неведомых знаков. Впоследствии он уверял, что это "новое веяние в стихосложении", что должно быть "немножко непонятно, а то неинтересно".
Толя Маслов сухо описал случай, когда он перевёл немощную старушку через улицу, помог ей подняться на пятый этаж и вынес ведро с мусором. "Это был настолько счастливый день, - заканчивал он, - что с тех пор я долго стою на перекрёстках, поджидая других старушек, но они не идут, и жизнь моя оттого бедна и убога". Маслов писал легко, грамотно, с холодным юмором. Я поставил ему пятёрку.
В сочинении Наташи Гончаровой сквозила ирония и любование своим остроумием. "Мой самый счастливый день давно миновал. Он имел место в девятнадцатом веке, когда в другом обличье, но с тем же именем я танцевала на балу с Пушкиным. А если серьёзно, то я уверена, что на свете счастья нет, а есть покой и воля…"
Стана Феодориди была искренна и проста. Она описала ненастный осенний день, когда в ливнях дождя перед ней появился белый голубь и, отметая крыльями водяные струи, облетел её, а потом сел на плечо. "Я почувствовала самое настоящее счастье, не знаю почему. И вообще считаю, что счастье может быть беспричинным, как явленье природы".
Большинство сочинений были совершенно безлики. Ученики кое-как отписались, как правило, с огромным количеством ошибок, неохотой и откровенной скукой. Серёжа Камсков был краток и честен: "Николай Николаевич, я мог бы сочинить целый рассказ, но не хочется врать. У меня есть мечта о счастливом дне, это правда, и я знаю, каким он должен быть. В сравнении с этим желанием все остальные "заячьи радости" для меня не существуют. Спросите меня через год, и я отвечу, удостоился ли я этого счастливого дня".
А теперь главное. Её сочиненье. Если это можно назвать сочиненьем. Приведу его целиком:
"Вы знаете, в чём моё счастье, и знаете мой счастливый день. Всё лето ждала, всё лето искала неопалимый кустик, но не нашла. Сердце замирало от страха, вдруг не появитесь, исчезнете навсегда. Но Бог миловал и не спрятал вас от меня. Какое ещё нужно счастье, если в день своего рожденья, в день Купины вы открыли дверь класса, поздоровались и посмотрели мне прямо в глаза. Я знаю, зачем вы придумали эту тему. И вы не ошиблись. Я уверяю вас снова, что это самый счастливый день в моей грустной и, вероятно, ненужной вам жизни.
Ваша Л. А.".
На обложке тетради я прочитал её полное имя. В большой комнате нашёл старый справочник. Купина Неопалимая, праздник иконы Богоматери. Тридцатого по старому, семнадцатого сентября по новому стилю. День моего рожденья. Лето два раза написано через ять. Бог с большой буквы.
Что это значит? Откуда известно число? И такая серьёзность тона. Странное, необычное имя - Леста Арсеньева…
Не спится. Ворочаюсь с боку на бок. Всё это было давно, так давно. И, казалось, задёрнуто пеленою времени, но вот вспыхнуло вновь, вернулось и тревожит, не даёт ни сна, ни покоя. Сегодня делал замеры и всё искал, искал. Кто послал это письмо? Верней, не письмо, а знак. В конверт была вложена именно та страница, которая когда-то поставила меня в тупик, поразила.
Не сплю. Егорыч посапывает мирно у печки. Да, тот самый Егорыч, школьный сторож, чудак, фантазёр, каморка которого ютилась под лестницей главного входа. В каморке стоял густой запах красок и сияла мощная лампа, освещая начатые и завершённые полотна, столь знакомые с первого взгляда. "Мишки и лесу", "Бурлаки", "Боярыня Морозова" и даже "Последний день Помпеи". "Художник обязан копировать мастеров, - солидно вещал Егорыч. - Только добившись уменья, можно идти дальше". Он был жаден до всяких альбомов и репродукций. Когда же увидел Босха, пришёл в неописуемое волненье…
Кажется, затихает дождь. Мокрый ветер шарит за стенами. Чернота. Заснуть не могу. Поднимаюсь тихонько, выхожу на крыльцо. Дождика нет, волнуется шумно рябина. Какой-то мглистый коричневый свет прорезается на горизонте. Всё ярче, и вот уже красноватый. Что-то горит? Я натянул плащ, резиновые сапоги и двинулся потихоньку на свет.
Чем дальше я шёл, тем больше не узнавал город. Какие-то странные контуры, блуждающие огоньки. А горизонт разгорался всё жарче, взлетали снопы искр, клубились дымы. Без сомнения, что-то горит. Но куда я иду? Где Пионерская, где "Победа"? Или я отвернул в сторону? Хотя горело, как мне казалось, над Барским садом, а, стало быть, над Провалом. Провал. Страшновато, конечно, идти к нему ночью. Но что там могло гореть? Я знал, что рядом с Провалом есть небольшая будка и шахта с подъёмником, вырытая для замеров на глубине. Будка, загорись она вдруг, не могла вскинуть такого пламени. Может быть, рядом хранились горючие материалы? Сомнительно. Или Провал выкинул новый фокус? В прошлом году туда внезапно укатил и канул навсегда пустой грузовик, оставленный шофёром в ста метрах. Два раза над Провалом восходило фиолетовое свечение и несколько раз слышались глухие утробные звуки. За последние десять лет таких "фокусов" было зафиксировано восемь. Неужели мне придётся увидеть девятый?
На мгновенье я остановился в раздумье. Может, вернуться и разбудить Егорыча? Разумно. Но вся беда в том, что, кажется, я заплутал. Против меня разгоралось пламя, сзади и по бокам чернота. Хорошо ещё, что под ногами твердь, то ли асфальт бывшей улицы, то ли вновь проложенная бетонка.
Внезапно за спиной раздался бешеный топот. Я отшатнулся в темь деревьев. Мимо, переговариваясь, пронеслись два всадника. Этого ещё не хватало! Сейчас начнётся пожарная паника, понаедут солдаты, и меня непременно найдут. Пока я раздумывал, что предпринять, всадники промчались обратно, но уже с поднятыми над головой факелами. Это феерическое карнавальное действо настолько заворожило меня, что я не мог двинуться с места, и жёлтые всплески огня выхватили мою фигуру из темноты.
- Вот он! - крикнул один, и кони, всхрапнув, повернули обратно.
Ещё через мгновенье всадники окружили меня. Их было уже четверо. Двое спешились и грубо схватили за руки. От них веяло жаром и конским потом.
- Попался?! - сказали они.
Одежда на них была странной. Что-то вроде защитных костюмов с кожаными накладками и металлическими бляхами, на головах плоские каски, а за поясом у одного здоровенный нож. Кони похрапывали.
- Давно тебя ищем, - сказал тот, что с ножом.
Что за странный патруль?
- У вас горит, - произнёс я как можно спокойней.
- Ты и поджёг, - произнёс солдат на коне.