После первого курса Ксенька к нему слетала, привезла пачку снимков, в том числе - пятилетней сводной сестры, коренастой, смуглой, орлиноносой, не взявшей от отца, хотя бы только от расы отца - ни черты, ни клеточки… И, счастливая, носилась с этими снимками по подругам. И все разговоры с отцом начинала и все заканчивала: как там моя Саша Джеки Эйелен? целуй Саньку! Повесила ее снимок у себя над столом. И, наверное, с год, заходя в ее комнату, Лера в сторону стола не смотрела. Не могла. В ней все бунтовало против такого с Ксенькой родства (какого такого? а вот такого! без одобрения, не спросясь - с дикарями, туземцами). А Ксеня и день рождения ей справляла, позвонила в Тулу, брату Вале: у тебя налито? не забыл? пьем за Сашу Джеки Эйелен, классную малышку и главное папино алиби - де-юре, ой, нет, де-факто! за вклад нашей семьи в восстановление популяции пострадавших от геноцида народов!
Ксеня переводилась тогда с экономического на юридический, и словарь у нее был очень занятный. И еще она говорила: раз у меня сестра - натуральная индеанка, это такой прецедент, который делает возможным и более смелые прецеденты, мам, ну то есть я хочу сказать "чудеса", мир чудесат, вот! Покупала про индейцев книги, на костюмированную вечеринку сварганила себе костюм Виннету, посылала сестренке развивающие игрушки и пособия по русскому языку (такая возможность у них уже появилась: в своем наноиндустриальном концерне с учетом квартальных премий Лера получала в пять с половиной раз больше, чем в школе).
Ну а потом случилось то, что случилось. После третьего курса Ксеня снова засобиралась к отцу. Подала в апреле на визу, а в начале мая позвонил Валентин и сказал, что Саши Джеки Эйелен больше нет, перевернулся школьный автобус, и она оказалась единственным в нем ребенком, получившим травмы, не совместимые с жизнью.
Эту новость никак не получалось обжить. Ксеня ходила бессонная и зареванная. Лера - выпавшая из времени. Наконец потерявшийся на просторах Заокеании Вячек, перемещающийся из одного небольшого университета в другой, из штат в штат, которые и на карте-то с ходу не удавалось найти, вдруг опять оказался рядом, перед глазами, изредка - за спиной, но и спиной она словно бы видела все эти жесты, ужимки, гримаски печали, скорби, отчаяния, делавшие его, на снимках обрюзгшего, полысевшего, почти уже незнакомого - слепяще родным. У них снова болело одно. У них и у Ксеньки - одно на троих, как в то лето, когда сначала умер подобранный около станции черный котенок, названный Фаунтлероем, за неделю отмытый до бархатного сияния, откормленный, всеми нежно полюбленный… На его могилке, в лесу, Ксеня запела, заливаясь слезами, из Цоя, которого крутили тогда на всех дачах, и трясла родителей за руки, чтобы пели с ней вместе - про звезду по имени Солнце. А когда спустя три недели скончалась Ариадна Васильевна, мама Вячека, Ксенька засобиралась на похороны в Питер вместе с ними: "Фаунтлерой хотел нас приготовить, он отдал жизнь, чтобы нас приготовить. Мамочка, я вполне готова!". Ей было семь, ее оставили с дедом и бабкой на даче. Но зайчиху, которую она сунула Вячеку, догнав их уже за калиткой (Тюпа вместо меня!), грязно-белую, в розовой юбочке, он таскал с собою повсюду, стискивал на отпевании, мял на поминках, а в поезде, на обратном пути, когда наконец смог заплакать, грыз Тюпин живот, чтобы не разбудить соседей. Они ехали сбоку в плацкартном вагоне. До трех утра не стелились, сидели за столиком. Ему физически было необходимо вдруг ненадолго стискивать ее руки, обе сразу, словно бы замыкая цепь. Цепь жизни, с Ксенькиным зайцем посередине. И она вдруг так остро, так полно, как это бывает лишь у Толстого, ощутила, что жизнь - это счастье, что все в этой жизни - даже чужой дырявый носок, выглядывающий из-под простыни - счастье, и ничего, кроме счастья, в ней нет, а уж этот лес, чернеющий за окном, и огонек в неспящей избушке, а уж этот милый, временами путаный человек, необыкновенный, умный, одаренный, яркий и, Господи, до чего же красивый… счастье быть ему верной женой, ехать с ним вместе домой, к их маленькой дочке, да, все по первоисточнику: "чтобы не для одного меня шла моя жизнь"… Вячек уже прикорнул, в проходе возник проводник с большим фонарем в руке и следом милиционер, кого-то они искали, светили в проемы купе, шарашили по верхним полкам прохода, народ ворочался и ворчал, а счастье все не кончалось.
Да, и на это мгновение будущее не набросило своей тени. Почему-то бывают такие мгновения… Видимо, если ты в них воплощаешься целиком, они выпадают из времени.
Дорогие Ксенечка и Филипп, сегодня под утро я вдруг поняла, что вместо тостов и пожеланий, открою вам тайну, можно сказать, бессмертия.
А про больничку, значит, не буду?
Ну да, похоже, не буду. Я не понимаю, какими словами об этом можно сказать. И не потому, что слова заплетаются и хорошо бы хотя бы часок вздремнуть… А потому, что не может "цивилизованный человек с высшим образованием" таскать за старухами утки, кормить их из ложечки и чувствовать себя не просто счастливым… Да и не в счастье там было дело. И не в воплощении себя. Себя в те дни, в общем, и не было. А была только радость - да, подсунуть под старые кости судно, смочить влажной марлей запавший рот - ты вся была этой радостью, словно нотой в не слышной тебе симфонии сфер, не слышной, но ведь каким-то образом слышимой… Иначе откуда бы взяться этому ликованию? И прозрачности воздуха, и его, несмотря на прозрачность, - сиянью. Как будто раньше глаза видели мир сквозь грязные стекла автобуса, и вдруг катастрофа, стекла вдребезги, из живота - дренаж… А у тебя словно охапка молний в руке. Сестра моя - жизнь. Отчего в памяти и сейчас - "сто слепящих фотографий" - правда, со временем все больше меркнущих…
Только ночью об этом, и только себе. Потому что Филипп отзовется обычным: отправим больного к врачам или пусть живет? Или даже порезче: не смешите мои тапочки. В общем, в том духе, что после наркоза и не такое бывает.
Вячек тоже бы произнес: архаическое мышление всесильно, потому что оно верно. Или что-нибудь вроде того. Ну и ладно. И произнес бы. А дети в школе ей бы точно поверили. Они же, как ежики, только сверху колючие.
Прийти к этим ежикам на урок, вплести в него то, что вдруг показалось страшно важным сказать (в их двенадцать, тринадцать, шестнадцать, чтобы в будущее с собой унесли), - это и делало все ненапрасным, все прочитанное, надуманное, прожитое и выстраданное собирая, будто осколки стекла, в первоначальный сосуд (в замысел о тебе), как в кино, когда кадры бегут в обратном порядке.
У Вячека был на это противоположный, можно сказать, университетский взгляд: ты пользуешься их некритичностью, литература - это приключения языка, а не пионерское собрание "Как нам стать еще лучше?". Но в чем в чем, а в этом Лера была тверда. Ее даже выговоры не убеждали. Разве только с толстовской цитатой пришлось уступить… И всего-то сказала, что без знания наизусть восьми строчек из "Круга чтения" до экзамена никого не допустит. Потому что Днепр при тихой погоде и без зубрежки чуден, а толстовские строчки живы только вашим усилием, а вы живы тем, что сделаете его над собой. А две мамаши, из самых богатеньких (из тех, для которых школьный учитель - на той же ступеньке, что и обслуга, раз "Шанелью" не душится, "Дольче - Габбана" не носит), написали в роно про "навязывание нашим православным детям чуждой идеологии отлученного от церкви старца, в скобках заметим, из произведения, отсутствующего в школьной программе"… И началось! Собрания, взыскания, даже от классного руководства на год отстранили, поскольку одна из мамаш в строительной фирме работала и обещала помочь с ремонтом спортзала.
"Кто из живых людей не знает того блаженного чувства…"
Как музыка, ведь звучит!
"…чувства, хоть раз испытанного и чаще всего только в раннем детстве, когда душа не была еще засорена всей той ложью, которая заглушает в нас жизнь…"
Да это ведь про больничку, только другими словами!
"…того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех: и близких, и отца, и мать, и братьев, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного…"
Вместо тоста, вместо благословения встать и сказать:
"…хочется одного, чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы, и еще больше хочется того, чтобы самому сделать так, чтобы всем было хорошо, самому отдать себя, всю свою жизнь на то, чтобы всегда и всем было хорошо и радостно. Это и есть та любовь, в которой жизнь человека. Лев Толстой. Чтение на 24 мая".
А только на свадьбе глупо, да и поздно уже - это надо в четырнадцать лет, с собою наедине, слово за словом, когда до детства рукой подать, когда они по этому детству так неподдельно тоскуют. Часто это их самая первая взрослая страсть - даже еще до первой любви. Вот тут и помочь им эту ниточку протянуть!
Да и Филипп услышит "любить всех - и врагов, и собаку, и лошадь" - ну и подхватит: а я, дорогая теща, у вас по какой градации - травки, лошади? А потом еще подойдет (такая у них в семье удивительная привычка - целовать прямо в губы) и обслюнявит. А там и сваты подтянутся. Они думают, видимо: если в губы, то мы уже и родня.
Милая девочка Саша Джеки Эйелен, ты простила меня в своем индейском раю? Нет, кажется, все-таки в католическом. Ведь простила? Я казнила себя потом очень. Когда уходит человек (а уж когда человечек!), которого ты невзлюбил, пусть только не принял, от которого душевно отгородился, начинает казаться, что твоя нелюбовь и была той причиной, той разрушительной силой - в общем, последней каплей… И хотя это тоже пример архаического мышления, но душа-то не мыслит, а архаично болит. Я это к чему? Уже надо вставать, а я засыпаю… Опёнкина, эй, не спать!.. Если у Ксени с Филиппом родится ребенок, похожий на Бизюкиных (и по фамилии ведь Бизюкин) - вот кто будет от туземцев, от дикарей… Ну, Опёнкина, твои действия? Твои чувства и действия? Ты готова к тому, что у тебя ненароком получилось в больничке? И для чего-то же это было тебе дано?
Дорогие Ксенечка и Филипп! Я вот о чем сегодня подумала: самый острый период любви… ваше поколение называет его почему-то конфетно-букетным, это странно, но мы сейчас не будет спорить о терминах… самый бурный, самый неистовый, самый невероятный период, когда два человека видят только друг друга - но что удивительно, они любят при этом весь мир, видят только друг друга, но восторг у них вызывает все: от былинки до космической черной материи… (Про больничное можно ведь и другими словами!) Я думаю, что острая фаза любви - это едва ли не единственная возможность пережить свою сопричастность другому. И это только кажется, что - единственному другому. На самом деле любому другому…
Нет! Филипп все немедленно вывернет наизнанку: какому такому любому? с этого места подробней, пожалуйста!
Как-то иначе надо об этом сказать.
Кто ясно мыслит, тот ясно излагает. А я разучилась. Конечно, если с утра и до вечера: учитывая изложенное выше… после "выше" пропущена запятая… "в связи" раздельно… согласно не "Вашего распоряжения", а "Вашему"…
К Филиппу можно зайти только с одной стороны.
Дорогие мои! Ксеня, Филипп! Сначала - чуть-чуть поразившей меня статистики: если у вас в холодильнике есть еда, вы одеты и имеете крышу над головой - значит, вы богаче, чем семьдесят пять процентов землян; а если к тому же у вас есть счет в банке или хотя бы какая-то денюжка в кошке-копилке, это значит, что вы принадлежите к восьми процентам счастливцев. Но многих ли из этих счастливцев связывает любовь?
Стоп! Про крышу над головой тоже нельзя. Сваты и так не могут понять: почему "у нее, у одиночки" двухкомнатная квартира, а дети должны снимать? И знают ведь про Шамиля, что есть такой человек, который может не только в гости прийти, но и на ночь остаться… И что он женат, тоже знают. С потрохами Ксенька ее сдала - может, это и есть любовь?
Вчера столько формулировок нашлось в сети…
Шамиль, смешной человек, иногда их эсэмэсками ей присылает - то из Лейбница, то из Экзюпери, а подписывает все одинаково - Ша. Последнее из им присланного: "Влюбиться - значит создать религию, чей Бог может ошибаться". Наверно, на что-то обиделся. Неужели на то, что на свадьбу не позвала? Но все уж очень запутанно. Он к Ксеньке в самом деле - как к дочке. Но не с женой же было его приглашать. А как без жены?
Он Леру лет шесть замуж звал. А она все отшучивалась. Все казалось, Вячек может вернуться. Ведь столько раз возвращался. Привыкла уже. А подумать, что к молодости потянется, к деткам новым - не бумеранг же он в конце-то концов.
Шамиль говорит: ты однолюбка, так нельзя, однолюбы долго не живут, много любишь - много живешь, закон природы!
Не в любви, наверно, все-таки дело. А в том, что Вячек, будто могучее дерево, раскинувшееся шатром, кряжистое, одинокое, кипящее сочной зеленью, был для нее сразу всем - тенью, светом, птичьим гомоном, жизнью. Увидишь его и немедленно ощутишь: нет, жизнь не кончена…
Когда в конце шестого семестра вдруг оказалось, что Кайгородов переводится в университет, на психфак, где учится его беременная невеста (а заведует кафедрой будущий тесть), что половину предметов он уже сдал экстерном, а вместе с ними сдаст только политэкономию и уйдет, - свет померк, а солнце погасло. И это при том, что их не связывало почти ничего. Ну споры на семинарах, ну улыбки в буфете, ну разговоры в курилке, где Вячек смолил одну за одной, а Лера лишь щекотала дымом язык, затягиваться она не умела - только бы постоять рядом с ним, только бы убедить и себя, и его в том, что "Слова и вещи" Фуко объяснили ей все. И тем не менее, правомерно ли это (как же старательно она подбирала слова) - исключать из современной эпистемы метафизику бесконечного? Он смотрел на нее с насмешливой, нежной грустью, тяжелой ладонью, будто тряпкой с доски, стирал выпущенный в ее сторону дым и говорил: вот смотри, если взять ленту Мебиуса… А она кивала, кивала и все-то ждала, когда он снова начнет протирать сизое облачко над ее головой.
На дворе стоял май, кончался шестой семестр, жить не хотелось ну вот совсем. Соседи даже спрашивали у мамы, не надо ли Лерочке сделать обследования, ну хотя бы флюорографию… Вячек в тот день ходил по корпусу с бегунком. Что уж он разглядел в ее потерянном взгляде? Вдруг подошел, почему-то взял за руку:
- Ты у нас член профкома?
- Я? Да!
- Пойдем! Человеку необходима реальная помощь.
- Прямо сейчас?
- Да! Скорей!
И пока они неслись по коридорам и лестницам, Лера растерянно уточняла, что если нужна путевка в профилакторий, то да, это к ним, и по вопросам материальной помощи тоже, но если человек не студент, а сотрудник, вдруг он сотрудник - например, лаборант, тогда ему надо обращаться в местком.
В цокольном этаже, между огнетушителем и железной дверью с висячим замком, Вячек притиснул ее к стене. И часа, наверное, три они целовались, беспричинно, беспочвенно, бессловесно. А раз бессловесно, то этого, можно сказать что и не было. А была лента Мебиуса, выбраться за пределы которой она по определению не могла. Повсюду цвела сирень, упругая, молодая, тяжелая, будто груди… Почему-то теперь на ум приходили только такие сравнения. А еще кто-то объяснял кому-то в автобусной толчее у нее за спиной, что цветы - это половые органы растений. И от этого тоже сделалось совестно, будто она выдумала это сама. Потом Лера провалила предзачет по немецкому. Не сдала нужное число знаков. В голове была пустота, на губах ощущение недоговоренности - с Вячековыми губами, на душе: господи, пусть он скорее уже уйдет!
Сколько-то дней спустя (вечность из дней, бессмысленно сваленных друг на друга) он нашел ее у расписания экзаменов, неприлично обыденным тоном спросил:
- Привет. ГТО сдавала давно?
Она растерялась:
- Не помню.
- Опёнкина, а ты знаешь, что не сдавших не допускают до сессии?
- Почему?
- Ты меня поражаешь! - он уже волок ее за руку, на бегу уверяя, что их ждет физрук, договориться о сдаче - завтра утром последний шанс. После чего они опять оказались в цокольном этаже между пожарной доской и дверью подсобки. И Лера снова решила (решила решить): это не жизнь, это сон, и я не хочу, чтобы он кончался. Процеловались они до появления охранника, запиравшего корпус на ночь. Ни у кого не было таких мягких, таких поглощающих всю тебя губ - только у Огонька, мерина, приписанного к их пионерскому лагерю. В лагерь Лера уехала сразу же после сессии, сданной впервые в жизни кое-как, с двумя удами. Слово "уд" теперь тоже вгоняло ее в недетский озноб. Спасение было в работе, в линейках, конкурсах, в чистых ногтях и заправленных койках, в утирании слез, в сказках после отбоя, в страхе, что маленькие утонут, а большие обкурятся или сбегут. В конце второй смены, когда наконец показалось, что личного больше нет, на него просто не оставалось физических сил, в комнату, где она занималась с девчонками домоводством, вбежал Витя Пряник, сплюнул на пол белую шелуху (в лагере дети плевались только черными семечками) и объявил: к вам эта… муж! Лера подумала: значит, папа. Он в те годы очень молодо выглядел. Кроме родителей, она не оставила своих координат никому. Вячек сидел возле гипсовой девочки с горном - в клетчатых бриджах, в стильных парусиновых башмаках и поплевывал теми же белыми семечками. Рядом с ним стояли три полные авоськи с кульками, пакетами, фруктами… А глаза, как в курилке, грустили нежностью и ею же улыбались. Вдруг было взбежавшее на язык - едкое, гордое "что будем праздновать, свадьбу?" - с губ, слава богу, не сорвалось. А тоненькое кольцо на среднем пальце правой руки (почему-то на среднем - видимо, с перспективой, на вырост) она заметила только уже в столовой. Допоздна (все ждала, когда же уедет, сердце обрывалось, но - терпеливо ждала) он делал то же, что и она: судил волейбол, мыл с ними вместе посуду (их отряд в этот день дежурил в столовой), пел у костра, а потом и читал стихи, естественно, про любовь - девочки не дышали. После отбоя попросил проводить его до ворот. Шли длинной центральной аллей - порознь, молчком. Стало ясно: человек приехал проститься - благородно и чинно. Крикнула сторожихе, чтобы открыла калитку. Сонная сторожиха открыла. Вячек вдруг подхватил Леру на руки, закричал что-то про волейбол, травмпункт, голеностопный сустав… Сторожиха обиженно фыркнула: вижу, я не глухая! За воротами оказался "москвич" (видимо, тестя, сказал, что ездит по доверенности). С полчаса рассекая кромешность, они добрались наконец до дороги, снова свернули в лес, сорвали подвеску, Вячек сначала расстроился, а потом так легко отмахнулся. Целовались они до утра: недолго, пока не замерзли, под деревом, а после в машине. В багажнике оказались пироги и вино - человек основательно приготовился… Это тронуло. Но до последней близости все-таки не дошло. Он слишком мягко настаивал, а она слишком этого не хотела. То есть хотела, конечно, но все же не этого.