В коридоре я наткнулся на немолодого человека с таким же планчиком. Нижняя губа его была сердито нашлепнута на верхнюю и плотно прижата. Мы вместе пытались разобрать небрежные ивритские письмена. Ничего не поняв, отправились по адресу. Спутник мой отрекомендовался: Наум Айзенштадт. Он был доктором наук, лингвистом, автором трудов по философии лингвистики.
Улица Герцль начинается у моря и поднимается к мосту через железную дорогу, за которой - промышленная зона. Мы дошли до моста и поняли, что прошли свой номер. Вернулись назад, миновали автозаправку… опять не нашли.
- Слушайте, он нас не на заправку послал? - предположил Айзенштадт.
Сморщившись, он наблюдал за седым заправщиком в синем комбинезоне. Тот заправил лиловую "хонду", получил чаевые и задушевно поблагодарил с русским акцентом:
- Тода раба.
- Нас направили сюда, - сказал ему Айзенштадт.
- … - сказал заправщик. - Ротшильд тоже начинал с бензоколонки.
Он показал, где контора. Какой-то начальник в конторе, разговаривая по телефону, протянул руку за направлениями. Продолжая быстро говорить в трубку, он размахивал рукой с бумагами, потом, слушая собеседника, прочел, что-то написал на каждой и вернул. Мы продолжали стоять. Тогда он отвлекся от разговора, чтобы сказать по-русски:
- Нет работа. Работа нет. Иди домой.
Вместо того чтобы радоваться свободной неделе до следующей отметки, Айзенштадт, выйдя из конторы, выругался:
- Они что, издеваются, мудаки? В лишкат авода не знали, что здесь нет работы?
- Может, она есть, - сказал я, - просто этому типу нужны люди помоложе.
- Шланги совать в баки - помоложе? Мы что, выглядим стариками?
- Может, ему нужны мальчишки.
- … - сказал лингвист. - Он что, гомик?
С тех пор меня никуда не посылали, отмечали в компьютере и отпускали с миром. Однажды в коридоре я услышал, что требуется столяр, и сказал, что вдобавок к тому, что числится в компьютере, я еще и столяр.
Чиновник на мгновение оживился:
- Есть опыт?
- Есть, - не моргнув глазом ответил я. Дома, в Минске, я сам делал себе мебель и ремонтировал квартиру.
- Требуется помощник столяра в одну мастерскую… сколько тебе, ты говоришь? - марокканец сверился с компьютером. - Пятьдесят шесть?… Не возьмет он тебя.
Поставил закорючку в карточке и добродушно сказал:
- Иди домой.
В его власти было отправить меня на картонную фабрику, как Айзенштадта, который то подметал улицы, то по десять часов в день катал на фабрике тяжелые тележки, остальное время с непривычки к физическому труду спал, по телефону отвечал хриплым голосом и короткими фразами, так что становилось совестно утомлять его, и все торопились скорее положить трубку. Впрочем, от него всюду старались избавиться, и он снова занимал свое место на скамейке в лишкат авода.
Его как-то пригласили на международную конференцию в Петербург. Он боялся, что потеряет пособие, и я взялся отметиться за него на бирже. Вошел в кабинет с его учетной карточкой, марокканец радостно улыбнулся, сделал пометку в компьютере и отпустил до следующей недели:
- Иди домой.
Я вышел из кабинета и в суматохе, вызванной какой-то склокой в очереди, вторично записался в приклеенном к двери списке, уже за себя самого. Охранник в голубой форме навел порядок, все расселись на скамейки вдоль стен, в узком коридоре наступила тишина. Я нервничал. Не верилось, что чиновник, который только что так хорошо мне улыбался, не запомнил лица. Какой-то другой чиновник привел немолодую эфиопку с мелкими заплетенными косичками вокруг всей головы. Он посадил ее на скамейку возле меня и спросил:
- Ты последний? Она будет за тобой. Ты зайдешь вместе с ней и переведешь, хорошо? Она иврит не знает.
- Хорошо, - сказал я, думая лишь о том, достаточно ли владею ивритом, чтобы быть переводчиком.
Через несколько минут до меня дошло: на какой же язык я буду переводить? На русский? Но она не знает русского! Эти чиновники, в самом деле, не отличают эфиопа от русского, для них все безработные на одно лицо, они никого не видят!… Когда снова появился охранник, я попытался объяснить: меня попросили перевести для этой женщины, но я не могу, она эфиопка, а я русский…
Я давно заметил, необразованные люди понимали мой иврит с трудом. Они не умели дифференцировать акцент и фонетическую значимость звука. Они не желали сделать даже малейшее усилие для этого. Глаза охранника начали бегать, он рассвирепел. Ухватив одно слово "перевести", он почему-то передразнил меня и исчез за какой-то дверью. Эфиопы как назло не появлялись. Может быть, они все уже нашли работу.
Дождавшись своей очереди, я за руку ввел эфиопку в кабинет и отдал ее карточку чиновнику. Тот сверился с компьютером и поставил свою закорючку:
- Иди домой.
- Бай, - перевел я подопечной и сунул свою карточку.
Чиновник расписался, не подняв глаз.
Вот так, путая безработных друг с другом, не запоминая фамилий и лиц, он, тем не менее, со мной был всегда очень любезен, а Айзенштадту хамил, меня отправлял домой, а лингвиста посылал в самые жуткие дыры, на сбор апельсинов или на подметание улиц. При этом, посылая на очередную работу, он не забывал намекнуть, что в Израиле каждый еврей должен работать, а не жить за счет других.
6. Деньги и дом
Хозяин, у которого Фима работал грузчиком, платил ему вдвое меньше, чем израильтянам, столько же, сколько арабу. Араб был доволен, а Фима - нет. Тем более что Колю наконец взяли на работу в какую-то маленькую фирму и сразу стали платить четыре тысячи - вдвое больше, чем Фиме. Самолюбие Фимы страдало, и однажды он явился домой удовлетворенный:
- Ну, я ему все сказал.
Жанна похвалила:
- Давно надо было.
- Такую работу я всегда найду.
Оказалось, не так-то просто. Между тем дочь Танька кончала школу, надо было думать о ней, а при расчете хозяин не заплатил за последний месяц, сказал, что Фима его подвел, уйдя в середине рабочего дня. Фима хотел набить ему морду, но упустил время и остыл.
- Почему евреи так любят деньги? - размышлял он.
У нас появился знакомый, бывший доцент с кафедры марксизма-ленинизма, он все умел объяснить:
- Потому что они всегда были готовы бежать. Они не могли брать с собой поместья, дома или мастерские. Взять можно было только деньги.
- Но мы уже убежали, - недоумевал Фима. - Куда уж дальше?
Доцент организовывал "Союз духовного возрождения", ездил с единомышленниками по всяким клубам и выступал, возрождая духовные ценности. Работы у него было много: интервью на радио, лекции, и он еще писал книгу "Антисемитизм на Украине в 50-60-е годы". Он сказал:
- От себя-то не убежишь. Сознание-то меняется медленнее, чем бытие.
Дашка, при которой был разговор, отбрила:
- Я люблю деньги потому, что еще ни одна десятка не выдавала себя за сотню. А вот о духовных ценностях этого сказать нельзя.
Прочесывая город в поисках работы, Фима каким-то образом прибился к одной религиозной партии, чуть не создал при ней спортивное общество и неожиданно для всех, да и для себя самого, открыл религиозный детский сад для русских малышей. Имея диплом педагогического института, он кончил курсы переподготовки, так что светское право на это было, а что касается духовного, то он надел кипу, не делая из этого проблем: почему бы и не надеть, не чугунная.
Со своей идеей Фима оказался ко времени. Кажется, это был первый сад в городе, где не знающие иврита малыши не орали благим матом оттого, что мама оставила их на нервных тетенек, не знающих слова "мама". С другой стороны, деятели религиозной партии еще пребывали в надежде приобщить русских дикарей к свету веры.
Детский сaд приносил доход. Воодушевленный успехом, Фима занесся:
- Я в Москве имел коньяки, которые шли только для правительства! И увидите, у меня пятилетние сопляки будут все четыре действия арифметики делать! Мы всю систему образования перевернем!
Еще когда Фима был советским учителем физкультуры и готовил учеников к первомайским парадам, он привык, что высокие слова ничего не значат, но говорить их все равно надо. В сущности, для него все осталось прежним, только комсомольские собрания сменились кипой на голове и целованием мезузы. В глубине души Фима полагал, что новое начальство верит в свою Книгу не больше, чем прежнее - в "Моральный кодекс строителя коммунизма". Бородатые функционеры, появляясь в саду, следили лишь за строгостью кашрута. Это еще больше убеждало Фиму в том, что всем наплевать на веру, лишь бы соблюдались формальности. Но формальность - это всего лишь формальность, и когда от него потребовали уволить воспитательницу, явившуюся на работу в короткой юбке, он помчался к раввину Когану за правдой. Раввин Коган сказал, что он ничего не имеет против Наташи Гвоздиковой, но если она хочет работать в религиозном детском саду, она должна пройти гиюр. "Но ведь она по теудат-зеуту еврейка!" - "Еврейка не станет ходить в мини-юбке, - возразил раввин, - этого просто не может быть".
Фима, как он сказал, испытал глубокий духовный кризис.
- Я хочу, чтобы мои дети не за юбками женскими следили, а были самыми образованными в мире! Ведь ежу ясно, что Бог есть, я всегда верил. Я, между прочим, и в коммунистическую идею до сих пор верю, а эти суки никогда ни во что не верили, ни в Бога, ни в коммунизм, ни в черта.
Он попросил Дашку подменить Гвоздикову хоть на неделю, пока он найдет замену. Дашка надела длинную юбку, кофточку с рукавами, и через неделю пятилетние малыши в саду танцевали "Каравай". Фима потратился на костюмчики: их покажут по телевизору, это реклама, они прославятся на всю страну, в конечном счете все окупится. Телевизионщики в самом деле приезжали, и танцующая с детьми Дашка даже попала в популярную телезаставку между хасидами у Стены Плача и солдатами на броне танка, заставку крутили каждый день, Дашка там две секунды сияла улыбкой на весь экран. Они с Фимой так и не поняли, почему в один прекрасный день оказались на улице. Увольняя, раввины не объяснили причины.
Дашка с приятелями открыли русский ресторан. Вся компания была безумно деловой. Когда они, прочитавшие пару книг о маркетинге, собирались вместе, это было похоже на съезд меньшевиков, начитавшихся Карла Маркса. По телефону говорили отрывисто и без лишних слов, как комиссары по "вертушкам" Смольного. Они же работали в своем ресторане музыкантами, и Дашка пела:
Молодой капитан корабля
В белоснежном морском пиджаке
Улыбнулся тебе в якорях
На священной еврейской земле.
Ресторанчик по сей день существует, там идут какие-то разборки, пахнет уголовщиной, но без Дашки и ее друзей.
Фима с Дашкой решили в пику раввинам открыть собственный детский сад. Для этого надо было арендовать дом с маленькой площадочкой. За аренду запрашивали тысячу долларов в месяц, нужно было потратиться на всякие аттракционы, кроватки, матрасики, Дашка делала расчет - не получалось.
И тут помог случай.
Бывший наш хозяин, строительный каблан Яков, встречаясь с Ирой, всегда интересовался нашими делами. Этот степенный дядька в вязаной кипе уважал Иру с тех пор, как она подобрала ключ к сердцу его матери и избавила ту от головных болей. И вот Ира рассказала, что Дашка хочет открыть сад, но нет денег на аренду.
- Зачем аренда? - сказал он. - Платишь и ничего не имеешь. Надо купить. Ты покупаешь дом, живешь в нем, и не нужна аренда. Я тебе покажу дом - можно очень дешево купить. Я хочу, чтобы у меня были хорошие соседи.
На следующий день мы все приехали смотреть. Минибус Якова остановился на тихой тенистой улице около двухэтажной виллы, отделанной иерусалимским желтым камнем. Двор вокруг нее был выложен светлой керамикой, в веселеньких глиняных амфорах росли яркие цветы.
Мы вышли. Рядом с виллой, за трухлявым заборчиком, желтела высохшая трава, пустой заброшенный дом тонул в побегах одичавшего винограда.
- Хозяйка умерла, - сказал Яков. - Наследники сдали грузинам, те все поломали, загадили и сбежали в Грузию. Теперь сюда наркоманы забираются. Ноэми, моя жена, ночью боится. Запах плохой, вид плохой, жене неприятно.
Маклер, друг Якова, открыл входную дверь, и мы отпрянули от зловония. Маклер прошел вперед, распахивая окна, чтобы выветрился запах гнили и кошачьего кала. Потолки растрескались, провисли и покрылись черным грибком. На полах, кроватях и столах гнил промоченный дождями хлам. Оконные рамы тоже прогнили, одна тут же сорвалась, зазвенело разбитое стекло. Пока слабый ветер вытягивал вонь из комнат, мы ждали в саду. Ветви фруктовых деревьев стелились по земле, покрытой толстым слоем сухой листвы и гниющими плодами. Я споткнулся о скрытый под листьями чемодан.
- Кошмар, - сказала Ира.
- Я не видела поблизости ни одного детского сада, - заметила Дашка. - Тут же марокканский район, в каждой семье по пятеро-шестеро.
Она преодолевала дурное настроение. Чтобы купить дом, надо брать ссуду, вернуть ее невозможно, и, значит, надо похоронить себя здесь, ничего другого в жизни уже не будет.
Но она храбрилась, сама себя уговаривала: из половины дома можно сделать жилье, во второй половине оборудовать детский сад, мы станем жить вместе, помещение для сада получится бесплатным…
- О чем ты говоришь, - запаниковала Ира, - где ты видишь помещение? Это все надо снести бульдозером и строить новое! И еще построить детскую площадку! Кто это сделает?!
- Папа, - сказала Дашка. - У нас есть время до сентября. Да, папа?
Все-таки несколько дней она еще тянула, будто бы давала жизни последний шанс подсунуть что-нибудь другое. Встретила на улице Векслеров, Лилечка потащила ее на какой-то концерт: будут песни на ее, Лилечкины, стихи! В маленьком зале немолодая женщина с гитарой, бывшая библиотекарша из Копейска, прежде чем петь, тихим и слабым голосом рассказывала, как родилась песня, употребляла слова "творчество" и "тема", а когда дошла до песни на стихи Лилечки, сказала:
- Я люблю эту замечательную поэтессу, встреча с ее творчеством очень много значит в моей биографии.
Голоса у нее не было, и пела она плохо. Вместе с ней выступал молодой бородатый поэт, читал свои стихи:
Хочу раствориться в собственном "Я"!…
Дашка пришла домой выпотрошенная, злая, а утром пошла в банк "Тфахот", выдающий льготные ссуды на покупку дома.
Дом стоил девяносто три тысячи. За эти деньги нельзя было купить и крохотной квартирки в центре. У нас не было ничего. Дашка взяла все мыслимые ссуды, но и этого не хватало, пришлось нам с Ирой тоже взять. Ссуду давали на тридцать лет. Подписывая обязательство в банке, Ира сказала:
- Придется жить. Не обещаю, но постараюсь.
Приезжая на рассвете, я первым делом распахивал двери и окна дома. Шел в сад, выкуривал сигарету. За грейпфрутом и лимоном в конце участка, в углу, стоял покосившийся сарайчик из гофрированных листов какого-то белого металла. Он был набит тем хламом, который хозяйки не решаются выбросить. Я нашел там фотоальбом, размокший и тронутый плесенью, как и все остальное. На фотографиях была молодая женщина со строгим взглядом и сооружением из густых волос вокруг высокого лба.
Дух ее обитал в доме. Обрушивая гнилье и обнажая остов, я видел, как дом строился и расширялся. Под штукатуркой открывал балки над замурованными дверьми. Выволакивая из сарайчика груды вещей, ни одну, самую ненужную, не мог выбросить - их хозяйка не решилась, не мог решиться и я.
Первые дни, вытаскивая хлам и разгребая листья гнутыми ржавыми граблями, которые нашел в сарае, я остерегался змей. Мне ни одна не попалась. Зато нашлись три черепахи, старожилы этих мест. Они меня не боялись и не скрывались в свои панцири, когда я брал их в руки. Что они видели за свою жизнь? Отсюда за полдня можно пешком дойти до Шхема, он называется так же, как три тысячи лет назад - "и пошел он в Шхем", а по берегу часа за три-четыре дойти до Кейсарии, где жили Ирод и Понтий Пилат, и до Голгофы не так уж далеко, и до Нацерета-Назарета за день, не спеша, доберешься. Тысячелетия назад все было обжито, а потом ничего не стало, вдоль моря тянулись незаселенные холмы, болота, гиблые малярийные места. Тридцать-сорок лет назад, когда я уже кончил институт и работал инженером, здесь, за одноколейкой Тель-Авив-Хайфа, проложенной на месте древнего караванного пути, построили одинаковые бетонные коробочки по тридцать три метра. Это очень мало на семью, но люди были рады и им. К дому прилагалось полдунама - пять соток. Сажали апельсины, лимоны и гранаты. Воды для деревьев не хватало, электричества для жизни тоже. Кондиционеров не знали, бетонные коробки раскалялись на солнце. Рождались дети, и дома расширяли кто как мог.