Аквариум - Борис Хазанов 10 стр.


Глядя в тарелку, он погрузился в размышления об этой груди, которая заметно выиграла от чёрного одеяния, подчеркнувшего природную Людочкину худобу. Поистине многое меняется от того, скажем ли мы "молочные железы", "груди" или просто грудь: от чисто функционального, служебного обозначения мы переходим к представлению о самодостаточности и тайне этих дразнящих воображение возвышений. Груди Людочки, неслиянные и нераздельные, жили независимо от той, кому они принадлежали, вернее, та, кому они принадлежали, была всего лишь их обладательницей, - по крайней мере в эту минуту, когда они дышали в нескольких вершках от его плеча. Всё, чем была Людочка, определялось тем, что у неё такая грудь.

В этих, прямо скажем, не отличавшихся оригинальностью мыслях проявилась присущая людям такого сорта диалектика двусмысленности. Как бы это выразиться? В них присутствовал эротический гамлетизм, который предпочитает думать о женщине, по возможности держась от неё на некотором расстоянии. Нельзя постигнуть истину, приблизившись к ней вплотную. Лёва предпочёл бы сидеть напротив.

Женщина, размышлял он, это открытая закрытость: в своём платье она как бы без платья. То, что она скрывает, очевидно лишь до тех пор, пока остаётся сокрытым. Мужчине нечего скрывать, ибо всё известно заранее; о том, что "имеется" у женщины, ничего не известно, хотя бы вы тысячу раз видели всё это у других. Женщина оттого всякий раз другая, что она всегда одна и та же. Всякий раз все другие не в счёт - но до тех пор, пока занавес не поднялся. Если бы удалось раздеть её донага, вас постигло бы разочарование. Оказалось бы, что там нет ничего особенного! Оказалось бы, что там есть только то, что есть, и ничего более; оказалось бы, что разоблачённая истина уже не истина, и вы стали жертвой обмана. Потому что вам было обещано нечто иное, - что же именно? Очевидно, что его можно узреть только внутренним, но не внешним оком, и достаточно отвернуться, чтобы тайна вновь засияла в своей непостижимой очевидности. Лживое откровение, думал он. Её неправда и есть её истинная правда. Её неуловимость есть не что иное, как её истина.

Вспыхнула молния, и на плёнке отпечатались испуганные, как лица заговорщиков, лица участников тризны. Гости переговаривались вполголоса, ансамбль всё ещё изнывал за кулисами, пиршественный корабль медлил сняться с якоря, никто не смел взять на себя инициативу. В русском застолье лиха беда начало. То было не столько уважение к памяти покойника, сколько благоговение перед столом. Запахи блюд поднимались к потолку, как курения над алтарём. В графинчиках мерцала жидким янтарём, алела и розовела водка, настоянная на лимонных корочках, на рябине, на тёмном, как кровь, перечном стручке. Мать Люды, рыхлая женщина в тёплом белом платке на плечах, с брошью в кольце мелких дешёвых брильянтов в вырезе тёмного шерстяного платья, подняла заплаканные глаза на нового гостя. Всякое пиршество создаёт иерархию, пир, собственно, и есть иерархия; сам того не желая, Лев Бабков вступил в неё. Что бы ни думали о нём присутствующие, своему рангу он был обязан тем, что занял место возле дочери усопшего. Стало быть, думали гости, начальник или жених. Центром стола и верховной инстанцией оставалась вдова, но это была инстанция, потерявшая реальное значение. Быть может, многие видели её впервые. Вообще на поминках чаще всего собираются незнакомые люди. Это облегчило Лёве победу, к которой он вовсе не стремился.

Истинным средоточием траурного пиршества была, разумеется, Людочка, вернее, Людочкина неожиданно возмужавшая, одетая в чёрный шёлк, загадочно-скромная грудь - словно распустившийся на могиле цветок. Мужчины косились в её сторону, женщины испытывали лёгкое возбуждение. Но о ней сказано уже достаточно. Все смотрели на Льва Бабкова, молча стоявшего с бокалом в руке. Положение обязывает. Академический значок ярко выделялся на лацкане его пиджака. Значок стеснял гостей, в то же время им было лестно, что среди них находится человек из другого и, очевидно, высшего мира. Кое-кто, замешкавшись, продолжал накладывать на тарелку себе и соседке, руки робко тянулсь к винегрету, к грибочкам, вдова вполголоса кисло потчевала гостей, затем всё смолкло. Все схватились за свои рюмки. Лев Бабков обвёл глазами присутствующих, повернув голову, устремил взгляд на вдову, скорбно кивнул. В глубоком молчании был выпит первый бокал.

И тотчас наступило общее облегчение, словно груз свалился с плеч, загремели вилки, раздались голоса, на другом конце стола громко хвалили умершего. Мать Люды не принимала участия в общем разговоре, ничего не ела, ничего не пила. Она сидела подле дочери, напротив них помещался кто-то, должно быть, тоже из института усовершенствования истории, из того же высшего мира, о котором мать имела очень смутное представление, - выпивал, говорил и опять наливал, но она его уже не видела, напротив неё, за внезапной густой пеленой слез, сидел её муж, как живой, как он всегда сидел, не обращая внимания на неё. И она чуть было не засмеялась от счастья и боли. Открыв рот, с остановившимся взглядом, она прижимала к груди свою брошку. Бог знает сколько лет пролежавшую без употребления. В том-то и был весь ужас и весь восторг, что она доподлинно знала, что его нет больше, нет нигде, а есть только страшная урна из фаянса с горстью тёмно-коричневого, как кофе, порошка, - и доподлинно знала, что он здесь, точно такой, как всегда, разве что приодетый по случаю праздника ("как бы не перепил", мелькнуло в голове), усмехался, подливал себе и ни на кого не обращал внимания. В это время кто-то там возгласил в который раз: "Что ж… помянуть так помянуть!", и траурный пир, словно поезд, наддал, застучали колёса, покатились платформы, вагоны.

Вокруг порхал разноголосый говор, скромно хихикали женщины, по большей части ей незнакомые, за столом как будто начали забывать, что случилось, по какому случаю собрались, но ей было всё равно. Дочь спросила её о чём-то, она не ответила, может быть, не расслышала вопрос в общем шуме. Она смотрела на мужа. Тот повернул голову, с кривой усмешкой следил, как на другом конце стола некто уже немолодой, с постным лицом, с остатками бесцветных волос, в пиджачке и криво повязанном галстуке стоял с бокалом, дожидаясь, когда стихнет базар: это был сослуживец покойного, плановик с базы, стучал вилкой о тарелку и несколько раз принимался говорить: "Дорогие друзья…"

Чинный порядок был восстановлен - ненадолго, скорбное благообразие изобразилось на лицах, женщины ждали, поднеся скомканные платочки к носу и рту. Плановик говорил свою речь так, что почти не было слышно. "А чего, - громко сказал чей-то голос, - всё бывает. Вот я скажу о себе…" Другой возразил: "Да ты молчи, лучше закусывай…" Голос продолжал: "Все там будем". - "Сальцом, сальцом закуси". Тонкий бабий голос затянул песню.

Человек из института, сидевший напротив вдовы, со скрежетом отодвинул стул, вышел, слегка пошатываясь, очевидно, в уборную или покурить, и почти сразу же вышел в коридор следом за ним Лев Бабков; из комнаты раздавался шумный говор. "Прикрой дверь, - сказал Бабков, - ты как сюда попал?" - "Вот так и попал", - отвечал Кораблёв. "Она что, тебя приглашала?" - "Да не то чтобы…" - пожал плечами Кораблёв. "Ясно", - сказал Бабков. "Как тебе сказать, - продолжал Кораблёв, - приглашать не приглашала, а с другой стороны… А чего, - спросил он, - надо, чтоб приглашали?" - "Слушай, Муня… Только ты не того, ясно?" - "А чего, - сказал Муня, - я ничего". - "Слушай", - пробормотал Бабков. В голове поворачивалась какая-то неопределённая мысль, за минуту до этого он ни о чём таком не думал. Ему казалось, что его губы сами произнесли слова, не спрашивая разрешения: "Докуришь, позови её". - "Её?" - спросил Кораблёв.

Он вернулся. "Не хочет идти". - "А ты попроси. Скажи, я хочу попрощаться". Кораблёв вернулся в комнату, оставив дверь открытой, и больше не выходил. Несколько минут спустя в коридор вывалилась толпа мужчин, один спросил, где тут можно отлить. Другой сказал: "Пошли, я покажу". - "Постой, - сказал первый, - я чего спросить хотел. Я смотрю, вы человек образованный. А вы кто же будете?" Бабков развёл руками. "Я-асно", - протянул человек. В эту минуту в дверях комнаты появилось чёрное платье. Бабков сказал, что хочет попрощаться. "Тебя разве не интересует? - спросила Людочка. - Ты зачислен". - "Куда?" - спросил он почти с испугом. Она ответила: "Ты зачислен в штат. Эмэнэсом". Бабков извинился, сказав, что он немного подвыпил. Кем зачислен? Куда? Она смотрела на него с укоризной, и грудь её в чёрном лифчике медленно, ровно дышала под шёлковым полупрозрачным платьем. "Подвыпил, - сказала она. - Не подвыпил, а выпил. И всё забыл". - "Зато тебя не забыл", - заметил Бабков. Люда сделала вид, что не расслышала. "Младшим научным сотрудником, - повторила она. - В отдел… в общем, пока ещё не решено, в какой отдел".

"Гм", - сказал Бабков.

"Сперва тебе надо представиться".

"Кому?"

"Кому, кому. Директору, кому же ещё. Это такой порядок. В общем, формальность: он на тебя посмотрит, и всё. А там уж решат, в какой отдел. - Она взглянула на Лёву. - Ты что, не рад, что ли? Хоть бы спасибо сказал".

"Шумно здесь, - сказала она, помолчав. - Я сейчас предупрежу мать; только недолго, а то она там совсем одна сидит…"

"Слушай, - проговорил Бабков, когда вышли на крыльцо, и снова почувствовал, что за него как будто говорит кто-то другой. - Я хотел спросить…" - сказал он и обнял женщину. На одно незаметное мгновенье Людочка подалась к нему всем телом, так что он почувствовал её живот, и тотчас высвободилась.

"К вашему сведению, - сказала она. - Сегодня не такой день".

"Люда, - сказал Бабков, - поедем ко мне".

"Куда это, к тебе?" - спросила она насмешливо.

"Я живу за городом… временно. Снимаю дачу. Хозяйки всё равно нет. Поедем на дачу!"

"Куда это я поеду на ночь глядя, никуда я не поеду. Ещё чего выдумал. - Её соски стояли под платьем. - А гости, а мама? Сегодня не такой день".

Ей хочется, чтобы её уговаривали. Ей хочется, чтобы её потащили силой, подумал Лев Бабков. Вслух он сказал:

"Я всё хотел спросить: ты с ним… Ты его любовница?"

"Ты что? Ты о ком?" - спросила она удивлённо.

"Извини, я выпил".

"Ты о Директоре, что ли?.. А ты знаешь, сколько ему лет?"

"Я думаю, он сам не знает".

Людочка мельком оглядела его. "Где же твои ордена?"

"Я их вернул".

"Кому?"

"Вернул владельцу… дяде. У меня дядя коллекционер".

"Ну, я так и думала. Я сразу поняла, что ордена поддельные. Между прочим, - сказала она, - и документы поддельные".

"Как это, поддельные", - пробормотал Лёва.

"Не такие уж все кругом дураки, - сказала Людочка сентенциозно.

Она смотрела на парапет набережной, на другой берег, где зажигались огни. - Он хочет, чтобы все так думали", - проговорила она. Лев Бабков хотел спросить, имеет ли она в виду Директора, но тут оказалось, что кто-то сзади подошёл и слушает их разговор.

"Вот, - сказал человек, - я принёс тебе шаль. У матери попросил. А то ещё простынешь. Схватишь воспаление лёгких. Как я".

"Ты бы лучше с ней посидел…" - пробормотала Людочка, кутаясь в пуховый платок.

"Успеется. Красивая у меня дочка, а?"

"Не дочка, а падчерица", - поправила Люда.

"Какая разница?" - сказал человек грустно.

"Большая, - отрезала она. - Если бы ты был отцом, а не отчимом, ты бы не посмел. Он меня… как это называется. Хотел лишить девственности".

"Послушай. Это ты сама с собой говоришь? Или я уж совсем окосел?" - пробормотал Бабков.

"Неправда, Люда, - сказал мертвец. - Всё совсем не так, сама знаешь".

"И ты ещё будешь спорить. Мне было шестнадцать лет".

"Да, шестнадцать. А теперь - сколько тебе теперь?.. Я, Люда, тебя любил. Так любил, как никакой отец любить не сможет. Я боялся к тебе притронуться. А ты садилась ко мне на колени. Что же я, по-твоему, деревянный, что мне было делать?.. Но только то, что ты говоришь, насчёт этой… девственности, это неправда, Люда. Я твою девственность чтил…"

Было уже темно, и огни другого берега отражались в реке.

"Ладно, отец, иди. Хоть в эти последние минуты не бросай маму".

"Я её не бросаю, сама видишь… А надо было бросить. И с тобой уехать… Может, я и не пил бы, и жив бы остался. А чего это он к тебе клеится. Ты кто такой будешь?"

"Я не прочь с вами поговорить", - сказал Бабков.

"О чём же это?"

"Я бы хотел поговорить с вами о бренности. О смерти".

"А чего о ней говорить-то", - возразил отчим Люды и так же незаметно, как он появился, растаял в вечерней тьме.

Вместо любви

Тот, кто спал, слышал отдалённый рокот, те, кто бодрствовал, думали, что им снится сон. Есть истина дня, и есть истина ночи, думал Лев Бабков, обе половины земного бытия лгут по-своему. Дело происходило ночью. На пустынных перекрёстках сияли зелёные огни светофоров. Город спал, лиловые тучи накрыли его, как одеяло. Может быть, это была особенно глубокая, провальная, бездыханная ночь.

Он сидел в темноте на краю постели, там пошевелились; заспанный голос спросил: "Ты чего?" - "Спи", - сказал он. "А ты? Почему не спишь". - "Посижу немного и лягу". Рокот приближался. "Тебе нехорошо?" - "Всё в порядке", - заверил её Бабков.

Она приподнялась. От неё шёл запах женщины, тепло брачной постели, она спит без рубашки.

"Я знаю, отчего ты не спишь, ты думаешь о нас с тобой". Он пожал плечами. "Я тебе надоела, да? Скажи прямо". Молчание. Лев Бабков подошёл к окну и увидел мёртвую рябь воды и силуэт набережной. "Иди ко мне, - сказала Люда, - я тебе что-то скажу".

Гром с окраин.

С дальних излучин реки доносится этот грозный натиск, ничто уже не мешает вторжению, город не в состоянии заслониться от рокота, он уже близок.

"Не пойму я, что ты за человек…"

"Пора бы уже понять", - вяло отозвался Лёва. Оба, заворожённые, стоят у окна. Лев Бабков обнял её плечи, Людочка, дрожа от холода, босиком, прижимает к груди скомканную рубашку.

Фургоны с брезентовым верхом, с погашенными фарами друг за другом выехали на тусклую набережную, рёв моторов, усиленный близостью воды, ударил в стёкла домов. Странно, что люди не повскакали с постелей, не высыпали на улицу взглянуть, что случилось. Вероятно, думали, что это им снится. Грузовики с рядами круглых шлемов, с неподвижно-мертвенными лицами солдат протарахтели вслед за фургонами с амуницией, а там уже выворачивают из-за поворота, выстраиваются в колонну, длинной вереницей растянулись по всей набережной покрытые проволочной сеткой машины с арестантами. Поднимайтесь, смотрите на них, каждый из вас может завтра очутиться на их месте. Головы опущены, рук не видно, руки засунуты в рукава бушлатов, конвоиры, с автоматами перед грудью, покачиваются, прислонясь спинами к кабине шофёра, по двое в каждом кузове, - рискованная ситуация! Нарушение инструкции. Что если эта масса сидящих, без наручников, без ничего, в опасной близости от охраны, завладеет оружием, выпрыгнет, и поминай как звали? Ничего, не выпрыгнет. Сидят, опустив головы в уродливых арестантских бескозырках. Соблюдая короткую дистанцию, как требуют правила уличного движения, за грузовиками в клетке-колымаге едут смирно, в проволочных намордниках сторожевые овчарки.

О Господи, а это ещё что? Привыкнув видеть на домашнем экране ужасов всё, что только можно придумать, вы не готовы к мысли о том, что нечто подобное происходит в действительности. Но что такое действительность? Вослед живым, в грузовике с прицепом, замыкают колонну человеческие скелеты. Мирно едут, кивая белыми черепами, словно партия готовых изделий с фабрики медицинских экспонатов.

"Замёрзла?" - пробормотал Бабков. Стояние у окна вновь сблизило любовников. Стыдно сказать, ночной парад разбудил желание. Невозможно объяснить, отчего созерцание ужасных картин подчас производит на женскую душу эффект, подобный действию скабрёзных фотографий.

Словно по обязанности человек без биографии двинулся следом за ней к остывшему ложу, да, приходится признать, что это был род службы. Увы, оба это сознавали, словно следуя указаниям режиссёра ("вначале поцелуй, руки женщины на затылке партнёра… колени по сторонам, чёрт возьми, не так, вы же сами знаете, как это бывает"). Лев Бабков открыл глаза. Оба лежали на спине, не касаясь друг друга. Мёртвая ночь, призрачный прямоугольник окна. Заснуть, заспать? Но нет хуже разочарования, когда сцена не удалась.

"Если бы ты меня любил… - бормочет Людочка. - Если бы ты…".

Она рассчитывает на опровержение.

Им казалось, что они вновь слышат рокот. Как это всё заучено, думал он, сейчас она скажет, что у меня есть другая. Другого объяснения ей не могло придти в голову, если не получается, значит, вклинилась другая женщина.

Рокот приближался.

"Кто она такая?" - спросила Люда.

Ей хотелось встать и сказать: посмотри на меня. Разве я так уж плоха?

"Чепуха, - сказал он вяло. - Нет у меня никого, что ты привязалась…"

"Ты думаешь, я на тебя обижена из-за того, что иногда…".

"Иногда".

"Ты думаешь, я из-за этого".

"Кто тебя знает, - сказал Лёва. - А как насчёт старичка?"

"Дурак. Ты что, действительно поверил, что у меня с ним… - Ей стало легче, всё-таки это было какое-то подобие ревности. - По крайней мере, - проговорила она, невольно прислушиваясь к тому, что, по-видимому, приближалось на самом деле, - он уважает во мне женщину. Никогда не позволяет себе грубостей. А ты…"

Она добавила:

"Думаешь, это для меня главное?"

"Что же для тебя главное?" - спросил Бабков, которому было скучно.

"Для меня… - сказала Люда, надевая через голову рубашку, занавесив лицо и запутавшись в рубашке, и думая о том, что он видит её, но как бы без её ведома, - для меня главное… - она просунула, наконец, голову в вырез, тряхнула волной волос и опустила рубашку на живот и бёдра, - чтобы это было не просто так, сделал, что положено, и прочь".

Вечно одно и то же, думал он.

"Конечно, когда бывает вместе, это большое счастье".

"Помолчи".

Он смотрел в окно.

"Но ты меня никогда не хочешь выслушать…"

Другими словами, не желаешь взглянуть. Если бы он хоть раз как следует меня разглядел, думала Люда.

"Снова едут", - сказал Бабков, прислушиваясь к медленно нарастающему дрожанию стёкол. "Кто, кто едет?" - спросила она. Её охватило негодование. Какое значение имело всё это по сравнению с тем, что происходит здесь, в её комнате!

Назад Дальше