А ты говоришь, легкая работа! Вот я вечером могу позвонить в больницу и справиться о сегодняшней операции у дежурного. А в поликлинике как быть?! Вот то-то и оно, парень, а ты сплеча!..
Борис Дмитриевич вышел из комнаты, зашел па кухню и сказал шепотком жене, что сбегает в больницу на минутку и скоро вернется.
1974 г.
РАССКАЗ ЧЕСТНЯГИ
У меня тогда целую неделю болела рука. Я с трудом ею двигал и с еще большим трудом работал, что было довольно наглядно, и все мои коллеги это видели и иногда даже спрашивали: "А не болит ли у тебя рука?" Я отвечал, что болит. А они спрашивали: "А не болит ли она слишком?" Я отвечал, что болит слишком. А тогда они говорили: "Надо бы заняться ей". Я соглашался с моими коллегами-докторами и смотрел свою руку. А они меня через некоторое время спрашивали: "Ну что?" И я им говорил, что отек нарастает и даже появляется краснота. Они говорили: "Надо же! И температура есть?". Я отвечал, что пока еще нет. И тогда они высказывали мнение: "Смотри, как бы флегмона не началась" - и давали советы. И я опять отвечал, что действительно похоже на начинающуюся флегмону, и что их рекомендации обязательно буду выполнять, и что уже даже начал все это делать.
Они не говорили мне: "Ну покажи же твою руку", а я им не говорил, чтобы они посмотрели ее. Они, наверное, не хотели быть назойливыми и неделикатными: ведь у нас много хирургов разной квалификации, и они могли думать, что я кого-нибудь из них предпочитаю, кого считаю наиболее квалифицированным. А я ни к кому не обращался, потому что, обратившись к одному, я мог невольно обидеть другого, а еще потому, что я никогда ничего не просил ни у кого: ведь люди, окружающие, всегда знают, в основном, что мне нужно, а значит, могут и сами предложить - зачем же я буду к ним обращаться?
А может быть, я думал, что попросив кого-нибудь о чем-нибудь, я буду вынужден следить за их нуждами, откликаться на их беды и недуги. Я не знаю, что мною руководило, но я никогда никого ни о чем не просил и никогда никому ничего не предлагал. Правда, я всегда все делал, если меня о чем-нибудь попросят, но никогда не делал ничего ни для кого с энтузиазмом, хотя быстро, четко и обязательно.
Поэтому я не знаю, не могу теперь сказать, почему никто не предложил мне свою помощь и дело дошло до высокой температуры, до настоящей флегмоны, до того, что пришлось мне приехать к себе в больницу вечером и сделал мне операцию дежурный наш хирург.
Сделал он хорошо - я никого не обидел, никого не выбирал, никого ни о чем не просил, ни у кого не одалживался. Я, как и все не связанные с медициной, приехал в больницу, и мне в общем порядке, как для всех, сделали операцию.
В больнице я не лежал, а ходил к нам в отделение на перевязки и очень скоро стал работать, хотя и не мог оперировать, так как в руке у меня был гнойный процесс, а это не давало мне права принимать участие в операциях.
Перед началом работы я приходил в перевязочную и просил сестер перевязать меня. Я приносил с собой свой бинт, свой йод, свою мазь для перевязок, чтоб никто не мог упрекнуть меня в том, что я пользуюсь казенным имуществом. Мне говорили сестры: "Зачем вы это делаете? У нас все это есть". Но я не вдавался в объяснения и не искал убедительных аргументов. Я продолжал лечиться, как привык жить, и невероятно гордился ночью, когда я был один на один с собой, своей честностью. Почему-то я не гордился тем, что дышу, или сплю, или разговариваю.
Годы шли, и естественно, но странным образом менялся я. Менялись мои воззрения на мир и на окружающих меня людей и на творящиеся вокруг меня деяния.
Я, например, с детства ходил в очках. Я смотрел на проходящих мимо меня женщин и девушек, и всегда казалось, что мимо ходит необычайно мало красивых, симпатичных женских лиц и фигур. Но по мере моего возмужания, а может быть, даже старения, все больше и больше я встречал на пути своем привлекательных женщин и девушек, и я решил, что простое годами становлюсь менее взыскательным, а иногда называл... вернее, считал, себя менее нетерпимым. Я и сейчас не могу сказать, что это - невзыскательность или терпимость. Хотя, наверное, это была, по-видимому, невзыскательность, а если просто не судил их - терпимость.
Годы шли, зрение мое менялось, у меня уменьшалась близорукость, и наконец наступила и стала нарастать возрастная дальнозоркость, и вскоре я снял очки и стал ходить без очков.
История с рукой уже начала постепенно забываться, и боли стали проходить, и я уже работал и оперировал, как всегда, в полную силу, в свою силу, в какую оперировал до болезни, когда ко мне обратились и сообщили, что меня ввели в комиссию по инвентаризации имущества больницы, предупредили, что никакой у меня дополнительной обременяющей работы не будет, но просто время от времени я буду подписывать акты о списании обветшалого, или сломанного, или просто отработанного, или морально устаревшего имущества (впрочем, у нас редко что-нибудь морально устаревает, чаще напрасно что-то приобретается), а ко мне обратились просто потому, что всем известна моя скрупулезная честность и фамилия моя под актом таким будет в каком-то смысле гарантией истинности ситуации.
Я подписывал эти акты, но невольно стал следить за тем, каким образом и достаточно ли полноценно используется наше больничное имущество. Я обратил внимание, что многие мои коллеги-врачи, болея, используют не свои лекарства, а больничные, дежурные сестры иногда едят больничную еду, пользуются больничным перевязочным материалом - ватой и марлей, и многое тому подобное заметил я, вернее обратил на это свое внимание, столь многое, что всего и не перечислишь.
Я удивлялся, как мои коллеги, возмущавшиеся людским недомыслием, при всем своем абстрактном псевдогуманизме совершенно не думают о достоинстве собственном и пользуются больничным имуществом, лекарствами и едой.
Я некоторые акты не подписывал, я указывал на недопустимое разбазаривание (как будто бывает разбазаривание допустимое), я напоминал о необходимости режима экономии (сознавая, что режим экономии бывает и без необходимости). А мне демагогически говорили о том, что благосостояние увеличивается не в результате экономии, а в результате прибылей.
Но я еще не снял очки, и у меня продолжала развиваться эта самая терпимость или невзыскательность. По ночам я обдумывал все, что происходит со всеми и со мной, думал, что люди должны быть честными, что отсутствие честности есть нарушение порядка, а порядок есть основа спокойного взаимоотношения людского. "Вот я же ничего не беру и ничем не пользуюсь. Если могу я, то могут и другие". Что лишь честные, искренние люди могут заниматься наведением порядка, и то когда сами они абсолютно не грешны. Вот, например, сомнительный, правда, в историческом смысле, пример, но сделаем поправку на время, - так вот, например, аскет Торквемада пользовался необычайным уважением и авторитетом как великий инквизитор - он был почти святой, и то, что мы сейчас его осуждаем, так это развитие науки только, но порядок в то время могли создавать вот такие, как он, бескорыстные и честные люди, и это был порядок, который создал в то время всеобщий покой, отдельные случайно пострадавшие погоды не делают. Ночью, в думах, стало мне ясно, что нужен порядок и в больнице. Если мог и могу я ни о чем не просить никого, то почему остальные не могут. В конце концов, если и попадет под суд один из таких, таскающих из больницы себе не принадлежащее, другой уже не посмеет это сделать.
Комиссия наша поймала-таки буквально за руку буфетчицу-санитарку, уносившую домой полкилограмма сахара и буханку хлеба черного, принадлежавших больнице. Мы отдали ее под суд.
Я не знаю, чем все это кончилось, ибо это уже не моя прерогатива, не мой интерес, - этим занимаются органы, предназначенные для этого.
1971 г.
НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ
Кто это придумал, что хирурги режут? Хирург - портной! Вот уже три часа, как я шью, шью. Крою и шью. Наверное, на резание в чистом виде ушло минуты полторы. И часа два с половиной чистого шитья. И так всегда.
Мы в основном шьем и мало режем.
Да и вообще у этой больной не резание главное.
Она поступила с диагнозом - рак. Резать! Но у больной диабет.
Диабет - это не просто сахара много в крови, в моче. При диабете плохо заживают ткани. Для меня сейчас это главное.
Рак - резать!
Диабет - ?
А после операции сахар может неудержимо нарастать, нарастать. Человека сжигает сахарная буря. Потеря сознания... Диабетическая кома! Смерть.
А может быть наоборот. Даешь инсулина слишком много - сахар совсем исчезает. И без сахара... опять потеря сознания. Другая кома. Бессахарная кома! Смерть.
Надо позвать специалиста.
- У больной некомпенсирующийся диабет. Оперировать нельзя.
- У нее рак. Другого выхода нет.
- Слишком большой риск. А каков объем операции?
- Да кто ж его знает! Думаю, что в лучшем случае - велик.
- Ну что ж. Готовьте ее. Может, скомпенсируете. Тогда идите на риск.
Риск! Кто будет рисковать? Мне рассказывал товарищ про одного больного, который долго не соглашался на операцию. У него был гнойный аппендицит, ему становилось все хуже и хуже. В конце концов его уговорили. После операции, перед выпиской, он подошел к моему товарищу - тот его оперировал:
- Доктор, я баптист.
- С кем не бывает. Но ведь все равно надо было оперироваться. Дело-то шло к худому.
- Я и сам вижу. Но мы против боли. Против насилия. Против операции. Грех это. Великий грех. Грех вам предлагать. Грех вам людей резать. Большой мой грех, что согласился.
- Но ведь вы бы умерли!
- Ну что ж. Значит, такова воля божья была бы. Кто не допустил смерти? Вы. Пошли вы против господней воли? Или выполняли его предначертания? Не знаю. Но только большой вы грех взяли на себя. И, по-видимому, каждый день берете?
- Этот грех каждый день беру. Да вот видите, не жалею.
- Молиться, доктор, за вас я буду. Творите вы, может, и хорошее, да божий промысел вам неведом. Большой ваш грех каждодневный буду я замаливать с нынешнего дня. - И ушел.
Ну, что-то вроде компенсации наступило.
Смотрели все вместе: хирурги, анестезиологи, эндокринолог-диабетчик, терапевты.
Самая трудная задача анестезиологам.
Идет операция. Момент жестокой травмы. Все должно оставаться в это время на одном уровне. Все чтоб было, как перед операцией. И сахар. И кровь. И дыхание. И давление. Все, что не в руках хирурга. Еще не известно, у кого больше работы будет.
Нет, у меня больше. Но что я смогу без них?
Все подумали. Все разрешили.
Хирурги примерились.
Анестезиологи оценили, согласились, примирились. И вот она на столе.
В операционной недавно был ремонт. Глаз режет белым цветом, белым блеском. Слишком бело. Голова Ларисы Петровны тоже белая.
- Тяжелая война сейчас начнется, Лариса Петровна!
А Лариса Петровна никогда не узнает или, в лучшем случае, никогда не сумеет оценить степень нашего совместного риска.
В головах два врача-анестезиолога, две сестры-анестезиста.
Я моюсь. Лаборантка набирает кровь в пробирочку. Сколько сахара там сейчас? Ответ будет через час.
Я моюсь.
Седая голова. Глаза уже закрыты. Спит.
Я стою справа. Там же, ближе к голове, один ассистент. Напротив - другой. В ногах - сестра.
Анестезиологи пусть распределяются, как хотят. Это уже не моя забота. С этого момента наши заботы разграничены.
Моя забота - живот.
Их - вся остальная Лариса Петровна.
Разрез - секунда. Останавливаем кровотечение. Зажимы, нитки-полторы минуты. Разрез-секунда. Последний слой. Разрез - секунда. Почти все основные разрезы сделаны.
Весь желудок! И селезенка? И толстая кишка. А вся опухоль болтается - можно убрать. Опухоль убираема. Теоретически можно убрать. Но сколько? Выдержит ли? Желудок, селезенка, толстая кишка. Желудок весь? Да еще диабет. Может остаться на столе. Может не выдержать.
- Ну как она? - Ничего. Делай.
- "Делай"! Тут если делать, то форменную резню учинять.
Диабет. Заживет - не заживет. Срастутся ткани или нет?
Нельзя не убирать, если можно убрать.
Диабет - рак. Можно? Опасно. Как быть?
- Позовите шефа.
Без него испугался. Перестраховщик! Да поди же ты решись! Умрет - скажут: "Зачем делал? Превысил показания. Не оценил противопоказаний. Хирургическое хулиганство. Лихачество!" Перестраховщик? Все равно я ж не скажу: "А мне шеф велел".
- Ну чего тебе?
Любит он строить из себя рубаху неотесанного. Эдакий мужичишка. Выдвиженец от сохи к скальпелю. Кудеяр-богатырь. А сам интеллигент, врач в третьем поколении. "Да я его со света сживу, удушу!.." - а сам, кроме своих ближайших помощников, то есть меня и еще одного врача, никого обругать не может. Может, он и прав, когда говорит, что хирургу в конечном счете лучше всегда винить себя, а не искать объективные причины. "В себе ищи вину, - говорит он, - это окупится". Может, и так, но когда тебя ругают, все-таки лучше вспомнить объективные причины.
Рассказываю. Показываю.
- Ну и что? Делай, если можешь. Не оставлять же ей это.
А теперь пойдет в кабинет и будет думать, правильно сказал или нет. Но виду не покажет. Он никогда не сомневается. И больные, и мы, врачи, ему верим за то.
Ну что ж, помогай нам бог! Нам? Нам.
Под каждым зажимом перевязываю ниткой. Разрез - секунда, полсекунды. Вязать - три-пять секунд.
Отделили толстую кишку. Теперь желудок.
А теперь шить, шить, шить.
Разрез - секунда. Шить - пять-семь минут.
В операционной ужасный шум. Что они шумят? Когда операция обычна, типична, никакой шум не беспокоит. А когда все на натянутом нерве... Говорят, в новом институте музыка в операционной играет. Когда операция идет нормально - все довольны. Чуть что не ладится - "Выключите!.."
Так и я сейчас. Почему шумят? Нельзя ли потише?
А потише нельзя.
Слышу дискуссию.
- А холецистит старый.
- Да, бабке за шестьдесят. Отказывается от операции пока.
- Молодец он, ваш холецистит, что отказывается. А то столы все заняты. Прободная язва поступила. Негде оперировать. Холецистит может и подождать, а язва нет.
- А язва у вас какая? Молодая? Старая?
- Молодая. Парень. Двадцать девять лет.
- Тяжелая?
- Не знаю, как в животе. А так - обычная.
- Кто лечить ее собрался? - Шеф решил руку правую потешить.
Шеф уже моется. Мне видно. Плещет в тазиках руками.
Лезут в голову какие-то дурацкие мысли:
"На операциях руки небрезгливые. А вот курицу взять руками за столом - противно".
Лезут в уши обсуждения и дебаты. Я стараюсь не слушать, но слова долетают. Два стола для одной операционной много. Один стол на один зал. Я не хочу отвлекаться!
У меня уже весь желудок выделен.
Анализ: сахара стало меньше нормы. Вот те фокус!
Давление, пульс - все в порядке. Впрочем, не мое дело. Пусть анестезиологи заботятся.
Самое тяжелое, сложное - сшиваю пищевод с кишкой. Швов двадцать - тридцать.
Я не хочу отвлекаться.
Между мной и вторым столом опустился ватный занавес. Звуки, доносящиеся оттуда, примяли лишь осязаемую, но абстрактную форму воздушных колебаний. Смысл их пропал.
Я шью пищевод!
Ну вот. Теперь бы передохнуть. Надо бы каждый час операции кофе нам давать. А уже два часа прошло. Подвели бы трубочку ко рту. Пососал... и дальше. Да хоть бы после операции кофейку! Нет таких правил.
На том столе пронесся шелест облегчения. Ведь возможность ляпа - она всегда есть.
На том столе действительно язва оказалась... Резекцию желудка делают. Вообще-то всякие фокусы бывают. Казалось бы, диагноз абсолютно ясен. А в живот влезешь... а там ничего. Ошибка диагностики или, как говорят у нас, "козья морда".
Экзюпери писал, что литература только тогда литература, когда основана на реальном столкновении с жизнью. А хирургия тем более. А когда нереальный конфликт - имеем "козью морду". На душе тогда муторно и заплевано. При чем тут литература? А просто сегодня читал. Как во сне. Вся жизнь последних часов и дней трансформируется во сне. Так и на операции. Чего только не всплывет! Хорошее не всплывает. Дешевый звон.
Шьем кишки. А они перистальтируют, двигаются.
Хорошая рифма: перистальтика - перестаньте-ка. Не перестану. Еще надо сшить тонкие кишки. А потом толстые кишки. Теперь осталось только шить. Резать нечего.
Анестезиологи там чего-то зашебуршились. Что у них там? Впрочем, это не моя забота. Их дело.
Сахар вроде больше не брали. Может, давление упало? Кровь переливают. Пусть покрутятся. У меня своих дел хватает.
- Ну как она там?
- Все в порядке. Делай спокойно.
И опять я шью, шью, шью...
Вообще-то надо бы все автоматами шить. И надежно. И всякий сможет. Не надо виртуозничать, чтобы сшить. Автоматов этих еще мало, но они наступают. А мне и хочется и не хочется. Ведь я умею шить. А так трудно этому было научиться! Фотография точнее живописи. Однако художники все-таки рисуют. И все же мы перейдем на автоматы. Кому нужны виртуозы? Нужно хорошо оперировать. Швы должны держаться. Кто б ни шил.
Говорят, символ хирурга - скальпель. Ерунда. Иголка с ниткой - сегодня. Сшивающий аппарат - завтра.
Кишки сшил. Все в порядке. Вытер живот изнутри. Или, как пишут в истории болезни, брюшная полость осушена.
Можно зашивать живот.
Всё!
Кончено!
Лариса Петровна молодец! Хорошо перенесла операцию!
Сигарета хорошо удерживается во рту и плохо пальцами.
А кончена всего лишь операция.
Вот как теперь?! Сбалансируем мы ее сахар? Даже если компенсация диабета останется, ткани все равно могут не срастаться на этом сахарном фоне.
Будем балансировать: инсулин - глюкоза, глюкоза - инсулин; кровь - моча, моча - кровь.
Опять сидим с анестезиологом и думаем, а часто гадаем: чего сейчас дать больше - глюкозы или инсулина?
Опять берем анализы, анализы. Так и идет. Анализ крови: ух ты! Надо глюкозы! Анализ мочи: ого! Надо инсулин!
Сидим, решаем, ждем, гадаем, ждем.
На следующий день:
- Лариса Петровна, как себя чувствуете?
- Плохо. Живот болит.
- Как же не болеть ему! Ведь резаный.
Хорошо поговорил. Вразумительно так. Успокоил.
Глупые вопросы мы задаем часто. А что делать? Спросить-то надо.
Дома у нас длинный пустой коридор. И много дверей выходит в него. И телефонный аппарат. Дверь, что напротив телефона, обита чем-то фундаментальным. Разговоры мешают. Чужие разговоры всегда мешают. Все соседи спокойные, положительные, тихие. Спать ложатся рано.