Безымянный - Сэмюэль Беккет 4 стр.


Вот он, с моего появления на свет, возможно, по его инициативе, я бы не удивился, приказывает мне чувствовать себя хорошо, а как же иначе, всевозможными способами, я вовсе не жалуюсь, с успехом не большим, чем если бы он кричал на кусок неодушевленного вещества. Если ему не нравится мой панегирик, пусть я буду, чуть было не сказал повешен, повешен я буду, надеюсь, во всех случаях, без промедления, это прервало бы мою болтовню. Голову на отсечение! Я хочу, чтобы тебе было хорошо, ты слышишь меня? - не переставая вдалбливает он в меня. На что я, уважительно склонившись, отвечаю: Я тоже, Ваша Светлость. Я отвечаю так, чтобы его подбодрить, голос у него такой печальный. Сердце у меня доброе, снаружи. Нет, нет, разговоров мы не ведем, никаких секретов он мне не поверяет. Ему не повезло, это определенно, он выбрал, кажется, не меня. Что он подразумевает под "хорошо", под моим "хорошо", вопрос другой. Он способен желать мне счастья, такие вещи случались, по всей видимости. Или оказаться полезным. Или то и другое одновременно. Чуть больше ясности с его стороны, а инициатива принадлежит ему, не помешало бы, как с его точки зрения, так и с той точки зрения, которую он приписывает мне. Дать человеку высказаться и покончить с этим. Не мое дело задавать ему вопросы, даже если я и знаю, как с ним связаться. Пусть он сообщит мне раз и навсегда, чего именно он хочет от меня, для меня. Хочет он мне блага, это я знаю, по крайней мере, так говорю, надеясь подвести его к разумным намерениям, полагая, что он существует и, существуя, слышит меня. Но что это за благо, наверняка, оно не одно. Высшее, возможно. Одним словом, пусть он меня просветит, больше я не прошу ни о чем, чтобы я мог хотя бы с удовлетворением узнать, чего мне не хватает. Если он хочет, чтобы я сказал что-нибудь, для моего блага, естественно, ему достаточно только сообщить, что именно, и я издам необходимый рев, немедленно. Не исключено, что он сообщал мне все уже сто раз. Ну что ж, пусть сообщит в сто первый, и уж на этот раз я постараюсь ничего не пропустить мимо ушей. Но, возможно, я несправедлив к нему, к моему доброму хозяину, возможно, он не одинок, как я, не свободен, как я, возможно, он связан с другими, такими же добрыми, так же заботящимися о моем благополучии, но представляющими его себе иначе. Каждый день там, наверху, я хочу сказать надо мной, с одного установленного часа и до другого, а все установлено и решено, кроме того, что делать со мной, они собираются и обсуждают меня. Или, возможно, собираются их заместители, с предписанием выработать предварительное решение. Тот факт, что я остаюсь, пока они этим занимаются, таким же, каким я всегда был, следует, естественно, отнести на счет неудачно принятой резолюции, победившей, по всей видимости, с перевесом в один голос или вытащенной по жребию из старой шляпы. Они тоже несчастны, все это время, каждый в меру своих возможностей, потому что не все хорошо со мной. Но хватит об этом. Если такой ход событий их не смягчает, тем хуже для меня - подобную мысль я постичь вполне способен. Но еще одно предположение, прежде чем я забуду и перейду к серьезным вопросам. Почему бы им не умыть руки и не отпустить меня на свободу? Возможно, от этого мне стало бы хорошо. Не знаю. А может быть, тогда я замолчал бы, раз и навсегда. Праздный разговор, праздный разговор, я свободен, я покинут. Ни к чему все это. Даже Махуд покинул меня, я одинок. Весь этот труд, который необходимо завершить, прежде чем я смогу кончить, слова, которые надо произнести, правда, которую надо выяснить, для того чтобы ее произнести, прежде чем я смогу кончить, возложенная на меня задача, некогда известная, долго не выполняемая, наконец, забытая, которую надо решить, прежде чем покончить с говорением, покончить со слушанием - все это я придумал в надежде, что это утешит меня, поможет продолжить, позволит представить себя где-то на пути, движущимся, между началом и концом, завоевывающим пространство, теряющим пространство, потерянным, но как-то, в конечном итоге, продвигающимся. Все ложь. Делать мне нечего, то есть особенно нечего. Приходится говорить, что бы это ни значило. Не имея, что сказать, не зная слов, кроме чужих, я должен говорить. Говорить меня никто не вынуждает, да здесь никого и нет, это случайность, игра обстоятельств. И освободить от говорения тоже ничто не может, ничего и нет, нечего открывать, нечего восстанавливать, нет ничего, что может уменьшить то, что остается сказать, я должен выпить океан, следовательно, океан существует. Если я раньше не был обманут, это лучшее, что у меня есть, обманываться, не желая того, быть одураченным, незаметно для себя, зная, что одурачен, не такой я дурак, чтобы не быть одураченным. Ибо все, что угодно, нет, не получается, должно бы, но не получается. Бесконечная пытка, которую не осознать, и не ограничить, и не почувствовать, и не выстрадать, да, даже не выстрадать, и я страдаю-то неправильно, даже страдаю неправильно, как индюшка, умирающая стоя, цыплята облепили ей спину, а крысы не спускают с нее глаз. Следующая порция, быстро. И никаких слез, главное, никаких слез, будь благовоспитанным, это твой долг по отношению к искусству и правилам умирания, пока остальные болтают, я слышу их отсюда, как потрескивание колючек, нет, не помню, как что, не может быть, я слышу самого себя, воющего над своим сочинением. Так что не все, что угодно. Даже истории Махуда - не что попало, хотя они чужды этой незнакомой моей родине, столь же незнакомой, как та другая, где люди приходят и уходят, и чувствуют себя как дома, на путях, проложенных ими самими, чтобы посещать друг друга с максимумом удобства и быстроты, в свете избранных светил, озаряющих во мраке повороты, так что во мраке никогда не бывает темно и пустынно, что было бы ужасно. Да будет так. Не что угодно, но близко к этому. Махуд. До него были другие, изображающие меня, должно быть, это синекура, переходящая по наследству, судя по их сходству. Махуд не хуже своих предшественников. Но прежде чем выполнить его портрет, во весь рост, на одной ноге, позвольте заметить, что мой следующий заместитель - парень в вазе, это решено, с вазой на голове и с задницей в пыли, свалившийся на тысячегрудую матушку-Землю, так ему будет мягче. Ей-ей, неплохая мысль, потом еще один, уродуй их, уродуй, и, возможно, наступит день, не пройдет и пятнадцати поколений, как ты станешь похож на себя, среди других. Пока же Махуд, эта карикатура. А что если мы с ним одно и то же, в конечном итоге, как он утверждает, а я отрицаю? И я действительно бывал в тех местах, в которых, как он заявляет, я бывал, а не пребывал постоянно здесь, пытаясь воспользоваться его отсутствием, чтобы распутать клубок сомнений? Здесь, в моих владениях, что делает Махуд в моих владениях, и как он в них проникает? Опять мне приходится заниматься тем же безнадежным делом, опять мы с ним лицом к лицу, Махуд и я, словно мы- половинки, как я и считаю. Я никогда его не видел, не вижу его, он сам сказал мне, на кого он похож и на кого я похож, все это они мне сказали, должно быть, это - их главная обязанность. Мне мало знать, чем я занимаюсь, мне нужно еще знать, как я выгляжу. На этот раз у меня не хватает ноги. И все же, кажется, я помолодел. Так предусмотрено программой. Пустив меня на порог смерти - старческая гангрена - у меня отдирают ногу и оп-ля! я удаляюсь прочь, как молодой, рыщу по земле в поисках дыры, в которой можно спрятаться. Единственная нога, прочие стигматы под стать ей, человеческого происхождения, разумеется, но не слишком, чтобы я вдруг не испугался и не перестал размышлять. В конце концов, он покорится сам, в конце концов, он подчинится сам, таков пароль. Дадим ему на этот раз клинообразную безволосую голову, возможно, она ему понравится, такие вот разговоры. Единственная нога посередине, это наверняка его проймет. Жалкие подонки! Пусть даже прорубят задний проход у меня в ладони, я и тогда не буду с ними, жить их жизнью, почти человек, просто человек, достаточно человек, чтобы надеяться однажды стать человеком, оставив все прежние воплощения за спиной. И все же, иногда, мне кажется, что я там, среди инкриминируемых мне сцен, сгибающийся под тяжестью атрибутов, свойственных исключительно хозяевам творения, онемевший от стенаний, призывающих покончить с моим жалким существованием, а вокруг меня, повсюду, удовлетворенно шелестит голубой шпинат. Да, не единожды мне почти удавалось принять себя за другого, почти чувствовать его страдания, одно мгновение. Затем вылетала пробка от шампанского. Один из нас, наконец, открывал его. Ничтожный житель земли! Позеленевший от страданий! Подавившийся хлорофиллом! Цепляющийся за стены бойни! Жалкие жрецы неукротимой однодневки, как они, должно быть, ненавидели меня. Иди, ягненочек, попрыгай с нами, скоро все кончится, честное слово, а пока порезвись с овечкой, пошали с ней, какое счастье! О да, любовь, надежная приманка, мне то и дело приходилось пускать в ход шило. Я там жил, как мне иногда снилось, и даже спускал штаны. Сам Махуд пытался обмануть меня неоднократно. Я становился им на мгновение, ковыляя, как стреноженный, по природе, которая, честно говоря, была скудна и, более того, справедливо добавить, для начала, походила на пустыню. После каждого толчка, сообщаемого мне костылями, я останавливался, чтобы принять болеутоляющее и пожирал взглядом пройденный путь и путь, который еще предстоит пройти. Голова меня тоже не покидает, широкая в основании, с обнаженными склонами, увенчанная гребнем или нимбом из длинных, болтающихся в разные стороны волос, похожих на те, что растут на родимых пятнах. Не отрицаю, я чертовски хорошо осведомлен. Нельзя не признать, что это соблазнительно. Я говорю "на мгновение", возможно, на годы. После чего я отцеплялся, хорошего понемножку. Я продвинулся уже на добрых десять шагов, если можно назвать это шагами, не стоит, конечно, и говорить, что не по прямой линии, а по такой крутой кривой, которая, если ее продолжить, вернула бы меня в исходную или ближайшую к ней точку.

Похоже, что я описывал обратную спираль, я имею в виду такую, витки которой, вместо того чтобы расширяться, все больше сужаются, пока, наконец, принимая во внимание свойства пространства, где, как предполагается, происходит все движение, не стянутся в точку. Столкнувшись с угрозой материальной невозможности продолжать движение, мне, вне всякого сомнения, пришлось бы остановиться, если, конечно, я не предпочел бы немедленно двинуться в противоположном направлении, как бы развинчиваясь, после того как завинтился - что явилось бы событием необычайно интересным и неисчерпаемо удивительным, если верить тому, что мне некогда говорили, несмотря на мои возражения, а именно, что нет пути скучнее, чем путь обратно, но он становится другим, скучным совсем иначе, чем дорога туда, и наоборот. К чему вилять, я - кладезь полезных знаний. Возникает, однако, следующее затруднение. Если, свертывая себя, я позволю себе подобный оборот, такое случается со мной сейчас нечасто, если, свертывая себя, похоже, времени я выиграл немного, если, свертывая себя, я неизбежно упрусь в конец, то, пущенный в противоположном направлении, не стану ли я развертываться ad infinitum, не имея возможности когда-либо остановиться, при допущении, что пространство, в котором я прохлаждаюсь, сфероидно или имеет форму Земли, не имеет значения, я знаю, что говорю. Но в чем, собственно, затруднение? Мгновение назад оно еще было, могу поклясться. Не говоря уже о том, что в любую минуту, буквально в любую, я могу налететь на стену, дерево или на иное препятствие, огибать которое, разумеется, непозволительно, и положить, таким образом, конец своему вращательному движению не менее эффективно, чем это сделало бы уже упомянутое свертывание. Но препятствия, кажется, с течением времени могут быть удалены, не мной, разумеется, они бы остановили меня навечно, живи я среди них. Но даже без посторонней помощи, мне кажется, что, оказавшись за экватором, начнешь свертываться снова, по необходимости, есть у меня такое чувство. В описываемый мной момент, то есть в тот момент, когда я принял себя за Махуда, я, должно быть, завершал кругосветное путешествие, пути осталось века на два-три, не больше. Мое состояние распада делает это предположение правдоподобным, левую ногу я, возможно, потерял в Тихом океане, безусловно, и никаких "возможно" на этот счет, я потерял ее где-то у берегов Явы, где джунгли заросли красной раффлезией, воняющей падалью, нет, это уже Индийский океан, я - ходячий географический справочник, неважно, где-то там. Одним словом, я возвращался домой, несколько сократившись в размерах и обреченный, несомненно, сокращаться и далее, до того как смогу вернуться к жене и родителям и, сами понимаете, к любимым деткам и сжать в объятиях, мне удалось сохранить обе руки, крошек, родившихся в мое отсутствие. Я оказался на огромном дворе, окруженном высокими стенами, поверхность которого представляла собой смесь пыли и пепла и казалась приятной, после преодоленных обширных и мрачных пустынь, не знаю, верна ли полученная информация. Я чувствовал себя почти в безопасности! Посреди этого огороженного двора высилась маленькая ротонда без окон, но со множеством круглых отверстий. Не вполне уверенный, что видел ее раньше - так долго я отсутствовал, - я то и дело повторял: Вот то гнездо, которое не следовало покидать, здесь дорогие покинутые терпеливо ожидают твоего возвращения, и тебе тоже следует быть терпеливым. Их был целый рой: дедушка, бабушка, мамочка и восемь или девять детишек. Вперив глаза в щели и обратив сердца ко мне, они наблюдали за моими усилиями. Этот двор, столь долго пустовавший, вновь ожил для них, с моей помощью. Так мы и вращались по своим орбитам: я - снаружи, они - внутри. По ночам, дежуря по очереди, они направляли на меня прожектор, чтобы не потерять из виду. Менялись времена года, дети увеличивались в размерах, облака трупного яда рассеивались, старики испепеляли друг друга взглядами, бормоча себе под нос; Я еще тебя переживу, или: Ты еще меня переживешь! С моим возвращением у них появилась тема для разговора и даже спора, та же, что и раньше, когда я уходил, и даже вновь возник, возможно, интерес к жизни, как и тогда. Время стало меньше обременять их. Не бросить ли ему объедков? Нет, нет, это может сбить его с курса. Они не хотели измерять импульс, стремивший меня к ним. Как он изменился! Верно, папа, и все же нельзя его не узнать. Это они, кто обычно не отвечал, когда к ним обращались, мои родители, моя жена, выбравшая меня, а не кого-нибудь из своих поклонников. Еще несколько раз наступит лето, и он будет среди нас. Куда его поместить? В подвал? Возможно, в конце концов, я нахожусь всего-навсего в подвале? Что заставляет его все время останавливаться? О, он всегда такой, он и в детстве был малоподвижный, правда, бабуля? Да, верно, трудный ребенок, совсем не двигался. Если верить Махуду, я так до них и не добрался, они все умерли раньше, все десять или одиннадцать, их унесло колбасным ядом, в мучительной агонии. Обеспокоенный сначала их пронзительными криками, затем вонью разлагающихся тел, я печально повернул обратно. Но не будем спешить, иначе мы никогда не доберемся. Во всяком случае, это больше не я. Он никогда не попадет к нам, если не сдвинется с места. Похоже, он замедлил движение, по сравнению с прошлым годом. О, последние круги много времени не займут. Моя отсутствующая нога их совсем не поразила, возможно, она уже отсутствовала, когда я уходил. Не бросить ли ему мочалку? Нет, нет, это только собьет его с толку. Вечером, после ужина, когда жена не сводила с меня глаз, бабуля и дедуля рассказывали засыпающим детям историю моей жизни. Сказка на сон грядущий. Один из любимых приёмчиков Махуда как раз и заключался в том, чтобы в подтверждение историчности моего существования фабриковать якобы не зависящие друг от друга свидетельства. Покончив с этим, все дружно заводили церковный гимн "В надежных руках Иисуса", например, или "Светоч души моей, Иисус, укрой меня на своей груди". После чего все шли спать, все, кроме ночного дежурного. Мои родители расходились во взглядах на меня, но соглашались в том, что я был славным малышом, в самом начале, первые две-три недели. И все же он был славный малыш! - этими словами они неизменно завершали свои рассказы. Часто они замолкали, погруженные в воспоминания. Затем один из деток обычно произносил заключительную формулу: И все же он был славный малыш. Взрыв звонкого, невинного смеха тех из них, кого еще не поборол сон, приветствовал это преждевременное заключение. Даже сами рассказчики, оторванные от своих грустных мыслей, с трудом сдерживали улыбку. Затем все поднимались, кроме матери, которую ноги не держали, и пели "Великодушный Иисус, кроткий и нежный", например, или "Иисус, единственный, незаменимый, услышь, как я зову Тебя". Он тоже, должно быть, был славный малыш. Моя жена сообщала последние новости, чтобы было с чем отойти ко сну: Он снова пятится, или: Он перестал чесаться, или: Жаль, вы не видели, как он прыгал вбок, или: Смотрите, дети, смотрите, он стоит на четвереньках, - это, надо думать, стоило увидеть. Затем, как было заведено, кто-нибудь спрашивал ее, приближаюсь ли я, несмотря ни на что, продолжаю ли двигаться вперед - они не могли заснуть, те, кто еще бодрствовал, не убедившись, что я не утратил достигнутого. Я двигался - и иных свидетельств не требовалось. Я так долго уже продвигался, что, и при условии моего дальнейшего пребывания в движении, оснований для беспокойства не было. Меня запустили, так с какой же стати я должен останавливаться, на это я просто не был способен. Затем, перецеловав друг друга и пожелав приятных снов, все засыпали, за исключением дежурного. А что если его окликнуть? Бедный папа, он сгорал от желания подбодрить меня. Держись, мальчик, это последняя твоя зима. Но мысль о моих трудах, о трудностях, которые я взял на себя, удерживала его, он понимал, что сейчас будоражить меня не стоит, момент неподходящий. Но что чувствовал лично я, в то время? О чем думал? Чем? Трудно ли мне было поддерживать в себе боевой дух? Ответ таков, цитирую Мэлона: Я был поглощен ближайшей задачей и совершенно не стремился выяснить, точно или хотя бы приблизительно, в чем она заключалась. Моя единственная трудность состояла в том, чтобы, максимально используя убывающие силы, продолжать, поскольку не продолжать я не мог, сообщенное мне движение. Это обязательство и кажущаяся невозможность его выполнения превратили меня в механизм, полностью исключая всякую игру разума или эмоций, так что в своем нынешнем положении я стал похож на старую надломленную ломовую клячу, не способную даже понять, ни инстинктом, ни из наблюдения, движется ли она к стойлу или прочь от него, впрочем, и безразличную к этому. Вопрос, как подобное возможно, наряду с другими вопросами, давно перестал меня занимать. Столь трогательное положение казалось мне довольно привлекательным, и, припоминая его, я снова задаюсь вопросом, не я ли вращался в этом дворе, как уверял меня Махуд. Имея достаточный запас болеутоляющих средств, я обильно использовал их, не позволяя себе, однако, принять смертельной дозы, что положило бы конец моим функциям, каковы бы они ни были. Заметив, так или иначе, жилище, и даже допустив про себя, что, возможно, видел его раньше, я бросил о нем думать, равно как и о дорогих родственниках, наполняющих жилище доверху, в поднимающейся лихорадке нетерпения. Хотя до цели оставалось рукой подать, шаг я не ускорил. Сомнений быть не могло, но необходимо беречь силы, если я хотел прибыть. Никакого желания прибывать. Никакого желания прибывать у меня не было, но сделать для прибытия все, что в моих силах, было необходимо. Желанная цель, нет, времени подумать об этом никогда не было. Продвигаться вперед, я по-прежнему называю это "вперед", продвигаться и приближаться - вот что было моей единственной заботой, если и не по прямой, то, по крайней мере, по предназначенной мне траектории, ни для чего другого в моей жизни места не оставалось. По-прежнему говорит Махуд. Ни разу я не остановился.

Назад Дальше