А было и другое. Ночью в 403 Сергей Ефграфович открыл дверь, и будто звёздный сквозняк, будто не просто скрип несмазанных петель, а острые, бьющие по сердцу, высокие звуки. Глупый, несвязный разговор минуты на три, и его удаляющиеся шаги по коридору. Потом я долго курила на подоконнике, я не думала, т. е. не контролировала себя, да и вряд ли бы подобное удалось. Квадрат света из дверного проёма остался во мне, непокой, движение, острый осенний сквозняк, пахнущий горьковато листьями и звёздами. То, от чего давно отучил меня Измоденов. Потом я ждала случайной встречи, стука в дверь…
Потом все приехали с Шихана. Всё стало простым и объяснимым. Я – слабая, глупая женщина, мы спим с Измоденовым в мужской комнате, где проживают ещё 7 человек, на повестке дня борьба с ханжеством с утра до вечера, и я должна просто понять, что физиология – это сила.
Что есть: мягкость рук, губ, тёплая, почти непреодолимая сила, когда медленно сдаёшься под нежными касаниями, растворяешься, когда нет рассудка, когда темно, мягко, темно.
У меня нет сил – уйти от Измоденова, пока я вижу в его смеющихся, чёрт знает каких ещё глазах "хочу тебя". Нет сил – вырваться из потока, что уже понёс, закружил. Я не хочу насиловать себя, я жду обстоятельства, а оно будет. Будет эксцесс, яркая вспышка – ибо, увы, это моя участь. Я не хочу бороться с действительностью, так как более бесполезное и глупое занятие придумать трудно.
2. Собственно о борцах
Граф – активный борец с действительностью. Он не может смотреть, как женщина ест: хлебает суп, откусывает хлеб, жуёт, глотает. "Да вы эфемерными созданиями должны быть!" – кричит он со злостью. Граф – боец по натуре, и он ломает, крушит, делает больно, лишь бы создать вокруг действительность своей мечты. Моя приземлённость в его идеалы не укладывается, меня не должно быть в его мире… не должно… и таких, как Жанна, быть не должно. И многих, многих не должно.
А Измоденов не может спать без женщины.
А Жанна опять очень сильно пугает меня. Она вся ушла в тоску. Тоску без причины. Снова была пьяная комната (простите, комната праздника), свеча, водка, сигаретный дым, грязный пол, и "Аквариум", и незнакомый человек. Под такой аккомпанемент тосковать можно бесконечно. Логического разрешения у такой тоски не бывает. Она кончается и начинается вдруг. Понимать её умом бесполезно, как бесполезно докапываться до смысла жизни и "ставить весь мир по местам". Я понимаю никчёмность этой тоски, но понимаю и Жанкино "не приставай ко мне, Смирнова, я не хочу спускаться на землю. Мне страшно среди этих людей, мне не хватает силы, я хочу быть ребёнком. Я совсем ещё ребёнок".
Она пьёт разбавленную вареньем водку из стакана, и в водке колеблется отражение огонька свечи, и какой по-детски нежный у Жанки подбородок, какие хрупкие ключицы. Жанна пьёт. Жанна тоже борется с действительностью.
Не борется Измоденов. Он слишком мудр. Любовь? Ну что вы… Есть влечение, эрекции, минеты, дефлорации… Граф всё ещё бредит Незнакомками и не понимает Жанну, которая любит Славу, но спит с другими, пока тот в армии. А Жанне нужна любовь, нужно постоянное внимание, а если этого нет – пусть будет суррогат: случайные кусочки тепла, с одной стороны, и большая детская сказка – вера в Славу – с другой.
Я? Я – женщина, к тому же не из породы бойцов. И ночная улица снова пахнет сыростью и умершими листьями.
12 октября 1989. Послеазовcкая шиза
Словно кусочек июльского ветра ворвался внезапно в холод зимней улицы. Он ещё дрожал от солнца и голубизны, пах водой и зелёными, сильными листьями береговых растений. Прохожие в шапках, с поднятыми воротниками удивлённо оборачивались… Звенели острые камешки прозрачных запахов реки, где вода кончается в голубоватом мареве, можно, раздевшись догола, купаться и верить, что ты кого-то любишь…
Кусочек июльского ветра, жалкий обрывок, что с него? Он замёрз… Никто не пожалел. Измоденов в пилотке и помятом х/б, станция, поросшая лопухами и мятликом влажным красным утром. Красным? Вот то-то и оно. Прохожие удивлённо оборачивались. Я тоже смотрела удивлённо: откуда он, этот июльский ветер с запахом тепла среди зимы?
Мы сидели с Сергеем Ефграфовичем у затухающего костра:
– Я хочу во что-нибудь верить. Я верить хочу, я не могу так. Что это? (Трещина между большим и указательным пальцем на его ладони.)
– Горы…
Горы этих людей. Людей, рисовать которых я не могу, не хватает красок. Нет сил, задора, злости. Только наброски, эскизы.
Оборачивается Любка с астрой бордовой в медных с рыжим волосах; у неё карие живые глаза, совсем не похожие на грубоватое лицо. Голубая звезда на будёновке Сергея Ефграфовича. И глаза его, тоже карие, в складках кожи.
Граф в коричневой кепке – весь сгусток энергии. Пушистые его пшеничные ресницы. Вот и всё: Любкина энергия, фонтаном бьющий Граф, сила Сергея Ефграфовича.
29 октября 1989. О Свободе (медитативная запись).
Что главное в этом небольшом, которое даже уже не часть меня? Не видеть пустой комнаты, пустой кровати, румянца на щеках Измоденова, когда он возвращается из комнаты 427, где живут первокурсницы. Спор не спор, гормоны, увлечение от скуки – какая мне разница? Мне хорошо в пустом клубе с "Аквариумом" и особенно утром, когда приходит Сергей Ефграфович. Хотя и то, что утром, когда ещё радует снег, приходит Сергей – не значит ничего. Точно так же, как и румянец Измоденова. Диалектика. "В моём поле зренья появляется новый объект" – и не больше.
Есть ещё небольшой, снятый мной и Плещевской, дом на улице Чайковского. 3 ноября есть поход на Северный Урал, есть так много всего.
Что удивляет? Острота обиды при виде румянца Измоденова. Странно. Это не умом, это из подсознания. Что-то чёрное, жгучее. Фу. Полное отсутствие внутренней свободы. Молодец, Измоденов, правильно, отлично.
Ведь больше Свердловску не стать таким, каким я видела его год с лишним назад. Спасибо тебе за то, что ты тогда помог мне. Спасибо за то, что ты научил меня чуть-чуть по-новому видеть. Большое спасибо, хорошие мои. И это нормально, что я теперь по-другому радуюсь Серёге, вы – ещё кому-то.
Гармония? Гармония. Из души ушла грязь и чернота. Проклятое подсознание. Ведь время первого снега. Светлое время первого снега. "Аквариум" – прозрачный и серебряный. У Гребенщикова столько цветов, которыми я никогда не рисовала.
Те, кто рисуют нас, рисуют нас красным на сером,
Цвета как цвета, но я говорю о другом…
Даже для красок нужна свобода, а моя палитра – убога и типична до странности. Хотя чего тут странного? Свободы, дайте нам свободы. "Шанса, в котором нет правил".
31 октября 1989
Сегодня в 35 автобусе я проворонила остановку, и он вывез меня прямо в прошлое. Ветреный мокрый апрель I курса, когда мы с Измоденовым ещё учились в одной группе и я считала, что могу стать геологом. Здесь, на этой окраине, я с тех пор не была, как-то не довелось. Ассоциации, следовательно, не путались, не наслаивались. Даже больно немножко стало. Такой же день, те же зелёные сосны и кинотеатр "Комсомолец".
Странно. Мне не больно, мне просто странно. Всё будто двоится, как в старом, пыльно-тусклом серебре зазеркалья. Будто я одна есть, а вторая уже лёгкой тенью отделяется и скользит куда-то. А ведь мне, наверное, больно. Нет, мне всё равно и немножко странно.
13 ноября 1989.
В этот раз он был ласковым. Как будто и не Северный Урал. Голубое небо, мягкий ветер. Измоденов ходил с другой группой, другим маршрутом, понятно, с первокурсницами. Хотя это не суть важно и, собственно, совершенно не удручает меня. Что запомнилось больше всего? Снег, удивительные кристаллы снега. Камни в полынье оснежённой речки – точно лохматые хризантемы. С первым снегом слюдянистый блеск наполняет весь мир. И будто неведомая птица отряхнула искрящиеся перья на лёд реки. Впервые не приходилось фантазировать: если с чего и рисовали люди волшебные сады, так с этого.
А вот города и посёлки Северного, в отличие от Конжака и Серебрянки, где краски играют и переливаются, застыли в два цвета: белый и чёрный. Несвежий снег и убогость построек. Огромные поленницы и заброшенные церкви. Да ещё клинья красного – флаги и транспаранты. И странно, чем сильнее нищета, тем ярче плакаты.
Да что говорить, если я сама, когда приехала поступать, верила в коммунизм (чем, кстати, сильно веселила Измоденова, сына старого диссидента). На ноябрьские праздники страна опять изрыгнула красное. И кажется, всё полно алыми лоскутками, обрывками, они летят по ветру, будто дерево наконец прорвало красный купол теплицы. И у меня на работе, в пионерской комнате, есть мешок, наполненный остатками галстуков, которые моя предшественница собирала как экспонаты на воспитательную выставку. Частицы Великого знамени она выуживала в урнах, подбирала на асфальте школьного двора и в детской раздевалке.
22 ноября 1989
Странно. Снова странно. Чайковского, 63. Я знаю, сейчас Измоденов уйдёт. Возьмёт рюкзак и уйдёт, к ангелоподобной первокурснице Танюше. Я и не хочу этого, и жду, чтоб быстрее его не стало. Странно. В душе невнятно, мягко шевелится что-то. Огонь в печке потрескивает, и блики света мягко ложатся на пол. И свет лампы под соломенным абажуром мягкий. И голос Гребенщикова как отсвет огня на полу. И дом этот, заброшенный, полупустой только, в одном маленьком углу хранит тепло. Над Свердловском промозглый неяркий ноябрь, и ветви деревьев позванивают, подёрнутые ледяной корочкой.
Он говорит:
– Странно. Ниоткуда не хочется уходить. Там был – не хотелось ехать сюда, теперь вот не хочется уходить отсюда. А ведь надо всегда дыбать экстремум…
– Так не уходи.
– А жить-то как?
Но это просто слова. Измоденов знает, как жить. Он берёт рюкзак и уходит. В душе моей мягко и тепло шевелится что-то, удивляя меня. "Ветер, туман и снег. Мы одни в этом доме…"
Коричневая тетрадь
"Забудьте, что на носу у вас очки, а в душе осень"
(И. Бабель)
14 декабря 1989
Синий снег Нового времени хрустит спелым арбузом. В иголках мороза уже блестят обещающе мишура и ёлочные игрушки Праздника. Дорога к дому на Чайковского перекрещена густыми тенями уснувших накрепко клёнов. Кончается год Змеи.
"Курите. Пейте пиво. Я открою вам целый мир", – и хозяин наш, в комнате, где витают Мастер и Маргарита, где за грязным окном подмигивает фонарь мефистофелевским глазом, читает мне "Одесские рассказы" Бабеля.
Невозмутимая Оленька-Солнышко из цветника Сергея Ефграфовича (он тоже любит проповедовать среди первокурсниц) бросает небрежно: "Чёрная кошка с голубыми глазами? Это – чёрт". Слышишь, несчастная Василиса, ты – чёрт. Но Вася свернулась клубком около Плещевской и спит.
Спит Ленка Рычкова, блик света дремлет на значке "Талгар", храпит за стеной хозяин, и только рыжий огонь в печке расплясался и воет протяжно в дымоход. Белёсый в свете луны дым тянется к звёздам, но его уносит в Город, за забор и уснувший в голубом сад.
– Мисс Элен, меньше прилагательных.
И я учусь у него. Человека в подтяжках, с лысиной на приплюснутой голове и чертенятами за стёклами коричневых очков. Наш хозяин. Друг Мефистофеля, вольный художник и почётный член строительно-наладочного кооператива.
Он учит играть меня "Кузнечика" на голубой детской флейте, зовёт отечески то "сумасшедшей", то "мерзавкой" и целует руку на прощание, провожая в "Большие городские плавания". Спившийся громадный талант, однокурсник Боярского и чтец филармонии в прошлом, валяется пьяным под его дверями, обзывает "гадом" и требует два рубля на мотор. Зима же властно творит своё: укрывает земные нечистоты обильным, серьёзным снегом и льёт, льёт в ночь голубым сиянием.
На оранжевом торшере – орнамент коричневых фигурок. На столе XIX века – большая пепельница, и оранжевые звёздочки, созданные хозяином в пылу пьяного вдохновения, смотрят с потолка, ухмыляясь. Попыталась окликнуть себя. Встала ночью среди круга оранжевого света и сказала: "Эй!" И тогда:
Измоденов на минуту оторвал ласковый взгляд от Танюши; сырым сквозняком принесло к ногам телеграмму: "Граждане разгильдяи, Катунь не замёрзла, горы крутые, солнце печёт. Бакланы"; Флорида замерла в углу своего звонкого имени жалким комочком; Жанка, прислушиваясь, остановилась у икебаны в коридоре архитектурного, где на тёмной лестнице шуршат окурки и тень "Наутилуса"; Плещевская шелохнулась во сне. Это блики моего "я" вспыхнули на мгновение солнечными зайчиками, потом исчезли, вернулись в зеркало. Душа приняла их, спрятала там, где сердце. Жизнь была полной, жизнь шла. Зима входила в силу. Дым покидал пределы сада в голубом, и я уснула.
Новые сказки (медитативная запись)
Когда фрегаты ваших надежд на всех своих алых парусах улепётывают вдаль по залубенелому городскому асфальту, оставляя за собой осколки праздника, не обижайтесь на оплывшие не так огарки свечи, пустые бутылки и мусор цветных материй. Не обижайтесь! Обнимитесь с тишиной, чокнитесь последней рюмкой с одиночеством и встретьте Новое время белым утром и молоком в хрустальном фужере. Снег и молоко – лучшее средство от тоски похмелья.
Любите настоящее. Новое время белой девочкой уже стоит за вашими дверями и ждёт. Посмотрите на её ждущие глаза, на её руки. Они по-прежнему тонки, наивны, значит, снова будем строить корабли, снабжать их парусами, радоваться в ожидании Праздника, то есть будем жить, до тех пор, пока и это детище не покинет родную верфь. Важно одно: тут нет страшного.
18 декабря 1989
Есть люди как летний цветущий луг в солнечных лучах. Странные дети добра и тихого звучания пчёл. Ты вбегаешь в мягкую траву и неброские цветы их жизни, удивляешься, любуешься, почти не веришь, что так бывает среди дисгармонии, скрежета и бесконечного насилия. Таков Вадик Ложкин со своей гитарой и непреодолимой любовью к женщинам.
А есть люди наподобие скал. Можно биться об их острые углы бесконечно. Можно стараться не замечать их, но при этом ощущать непрерывное давление. Мне нельзя быть около этих сильных, требующих чёткой жизненной позиции или ещё чего-то, чего во мне нет. Но появляется Сергей Ефграфович, вернувшись из очередного зимнего похода. Загромождает вход, и моё существо не находит сил вырваться из тяжёлой, густой тени этой скалы.
Проклятая натура! Тонкие травинки стелются к его тумбам-ногам, все звёзды с жалким писком крошатся под серыми потёртыми его ботинками, его малоподвижное лицо царит над всем. И я понимаю – КАК можно любить тиранов, и душа моя мечется солнечным зайчиком в клетке этого понимания. Я знаю, что то же чувствует Граф, когда старается не отстать от Ефграфовича где-нибудь на Приполярном, и только Измоденов спокоен как всегда. Ему вполне уютно под вывеской "разгильдяй". Для него стать профессиональным спортсменом – то же самое, что вступить в партию.
24 декабря 1989. Забытая столица
Ловить ночное такси меня провожала Плещевская. Фонари не горели. Площадь безмолвствовала в мёртвой тоске вчерашнего снега.
– Всё у нас с тобой будет, – Ленка, и музей, и дети хорошие, – непонятно вдруг почему сказала Оксана.
– Конечно. "Всё у нас с тобою будет, Глаша, обещаю, подожди".
Допеть не пришлось. Зелёной звездой подкатилось такси. А дальше плацкарт до Верхотурья. Паломники конца 20-го (хи-хи) ездят в плацкартах и электричках.
Я не знала, зачем мне это, чувствуя одно – нужно идти. А ночью, лёжа на жёсткой полке без матраса, я поймала себя на странной ассоциации. Всё было так же: вырванные обманом два дня, ночной поезд. Только ехала я к Измоденову, в военную часть, ехала за маленьким теплом, пусть придуманной, но любовью. Теперь же я искала в этот мир совсем другие двери, странная ностальгия по совершенно не знакомому выталкивала из привычного.
И утром, выйдя на станции патриарха городов уральских, я почувствовала себя вполне Маугли, когда он, дитя джунглей, первый раз вступал в заброшенный город.
Силуэты храмов сквозь утреннюю дымку показались мне останками затонувших кораблей, экипаж которых не спасся. И как-то не замечались корявые улицы, уродливые памятники времён соцреализма, кривые дорожки. Над панорамой города властвовал собор и тонкие свечи колоколен, в одно гармоничное созвучие сливались с ними и река, и ажурная вязь веток. Вот это и была та музыка, которой мне так не хватало на улицах Свердловска: фундамент вон той церкви на солнечном мажоре, а эти купола – светлой грусти, минор их гаснет, мерцает, уходит в осень. Такого не услышишь в большом городе. Там тесно, здания налезают одно на другое, жмутся, как семейство опят на старом пне. Нет воздуха, нет акустики…
А потом автобус, из той курносой породы, что давно уже вымерла на улицах нынешней столицы Урала, подвёз меня к стенам Крестовоздвиженского монастыря, заботливо укутанным колючей проволокой. Смотровые вышки уродливой коростой приросли к угловым башням. Вороны облепили провалившиеся купола. Детскую колонию с территории храма выселили, похоже, совсем недавно, и ветер бросал мне под ноги протоколы, тряпьё и прочий мусор, все двери стояли нараспашку, на дощатом полу смотровых вышек окаменело дерьмо…
26 декабря 1989
Искрится мишура мелкой серебристой рыбёшкой. Прорастает Новый год иголками мороза в ёлочных шарах. Паровозом дымит наш старый дом среди балетных юбок заснеженных кустов.
Ура-а-а-а! Вперёд в год Лошади! Год обыкновенной советской женщины. Комната преподавателя по внеклассной работе завалена цветной бумагой игрушек. В директорской милой семьёй фасуют подарки. Неизвестные мне обряды чужого монастыря. Наш монастырь в расколе. Гришка что-то обсуждает с молодежью. Любка не хочет встречать Праздник с Сергеем Ефграфовичем. Измоденову "не в экстремум" лесной вариант. А Граф, замученный женскими проблемами, проблемами вообще и несладкой долей буфера, грозится лечь спать в самый Новый год.
Сегодня буйный вечер. Вернувшиеся с алтайского похода взбаламутили и без того полную чашу нашей жизни. Я слегка захлёбываюсь в обилии лиц, жестов, взглядов.
– А, Ленка, – радуется Ложкин.
Но и он теперь мне не в равновесие, против воли краснею.
– Ленка почувствовала спинным мозгом, что здесь пьют чай, – Сергей Ефграфович полусурово.
Злюсь.