Альпенгольд - Елена Соловьева 3 стр.


– Любка хочет, чтобы я на ней женился – а я не хочу. Машенька хочет, чтобы я её любил – а я не люблю. Нужно тренироваться – я болею, нужно закрывать второй разряд – я не хочу. Я просто хочу ходить в горы с друзьями, – проблематичный Граф.

Ищу слова мучительно, чтобы при ответе не ткнуть пальцем в небо.

– Смирнова, ха-ха-ха, ну сколько тебя можно воспитывать, – захлёбывается в своём стационарном счастье Измоденов.

Я настораживаюсь.

Ещё обаяние Оленьки, неистощимая весёлость Любки, Юра, Рычкова, Флоридка, Танюшка. К счастью, вваливается Плещевская и, с грохотом упав на стул, замирает, точно серый камень на краю обрыва.

– Ты за мной?

И я спешу унести свою покарябанную, разволновавшуюся душу на Чайковского, 63. Где дым белым столбом спешит в морозное до зубной ломоты небо; сад, как всегда, спит в голубом за глухим забором.

– Мисс Элен, вы живы? – интересуется друг Мефистофеля из соседней комнаты. И, услышав мой голос, ухмыляется. – Ну, слава богу.

28 декабря 1989

Мир казался чёрной вскрывшейся рекой. Несвежий лёд привычного с треском ломался на куски. Спасительное бревно трамвая вынесло на островок архитектурного. Но и тут со всех сторон, предательски поблёскивая, подползала вода. Я не узнавала Жанки. Спасения не было. В мутных волнах ранних сумерек злилось зелёное электричество. Я принимала Новое.

Не сожалея, не мучаясь, обеими руками ухватившись за слово "странно". "Странно" – в этом дышало обаяние жизни, скрывались краски надежд и фантазий, которыми я снова раскрашу дорогие руины. В этом слове трубач, босиком, на крыше, играл восход, заставляя вставать из розовых сумерек солнце.

В Новом иногда было даже уютно. В тесной темноте 411, набитой спящими телами, полусонно бормотал Граф, свернувшись на спальнике: "Сразу после армии я поехал на море. Утром лежу в палатке, залезает Мендель, казахский немец из сосланных, и кричит: "Рота, подъё-ё-ё-м!" Я вскинулся, слышу – стук сапог. Их каждое утро приносили из сушилки. Кидаюсь к ним, а это – не сапоги, это – прибой шумит. Очнулся, на четвереньках влез в воду, а она – тёплая".

В Новом гуляли сквозняки странствий. Жёлтым, непонятным Душанбе пахли янтарные солнышки почти сладких лимонов и большие, не уральские яблоки. "Махуапа, Кэльмэ, Лена, вставайте", – рассказ Юхман (тоже, кстати, влюблённой в Сергея Ефграфовича) пестрел сочными, нездешними словами. Как яркие морские ракушки на песке, они звали куда-то, обещали что-то… Будто и не вагонная усталость скрывалась за ними и не вокзальный чад.

Ведь и там, где ещё алычу снимают с деревьев и угощают гостей спелым виноградом, шьют всё те же костюмы для смуглых снегурочек, вырезают картонные короны и готовят утренники для сирот-афганцев. Ведь и там, среди экзотических только для посторонних декораций, та же жизнь – тесная, душная, как неодинокая ночь, окончившаяся зачатьем.

В Новом бродят призраки старых страстей. Жалкие, бесприютные тени среди жаркого месива настоящей жизни. Бледные выходцы с того света. Тело их – мысли, желания, сны прошлого – давно стали чернозёмом. Но полоска света из-под двери напоминает холодным рукам о давнем-давнем тепле. Бабочками на огонь сентиментальности слетаются старые призраки, и не сон несут они на палевых крылышках.

Год 1990. По гороскопу: "Разочарование в дружбе вам заменит творческий подъём"

12 января 1990

Можно придумать себе жизнь так, а можно по-другому.

Можно носить в душе застарелую страсть, крепкую, как выдержанное вино, и совсем не прозрачную. И весну чувствовать не светлыми голубыми льдинками, а мутной водой паводка – женской и сокровенной.

Можно знать, что поцелуй – это не лёгкий трепет майских листьев, а простой вид тепла, являющийся следствием не любви (что это такое?), а добра.

Можно знать, что, ложась с человеком в постель, ты просто делаешь ему приятно, как улыбчивое "здравствуйте", или накладываешь пластырь на какую-то душевную рану. Какую – знать необязательно, ведь утром вы разойдётесь.

Можно знать, что иногда лучше просто погладить по голове, чем говорить много-много слов.

13 января 1990. Впечатление от этнографической экспедиции

Этот старик родился в 1896 году. Теперь он умирал в гулком деревенском доме, где жил один и был знаменит тем, что дотянул до 94-х лет, написал письмо Ленину и всю жизнь вёл дневник. Вернее, деловые записки: коровы, фермы, приплоды. Его жизнь, сухо законспектированная на пожелтевших страницах, пылилась в нижнем ящике комода. Ещё он построил дом, посадил сад и вырастил двух очень забывчивых детей.

Меня он, видно, счёл ангелом, взял за крыло и долго тихо просил передать куда-то, что сделал всё "для партии и народа". А ещё хотел поведать о светлом своём сокровище, но беспомощно сбивался, не в силах пробиться сквозь языковой шлак передовиц своей молодости. В ящике стола, застеленного ветхой клеёнкой, лежали сумасшедшие ножницы, покрытые щетиной и ржавчиной, на столе – тетрадь. "Жить дальше некуда, сегодня проснулся весь в моче", – последнее, что было в ней написано. Может быть, он что-то ещё узнал о смерти, я не знаю.

15 января 1990. Выпав в осадок на Чайковского, 63

Иногда даже со злорадством думаешь: "Жарьтесь сами на вертеле своих желаний". Тесно, тесно в коридорах и комнатах корпуса "В". Не люди – куски кремня, не общаются – бьются друг о друга, и вместо тепла только синие искры. Вечные поиски "нежных и ласковых рук", свободных ушей, понимающих глаз. Как до бесконечности однообразно.

19 января 1990

Вечер за окнами публичной библиотеки медленно наливался синевой. Раскрытые ладони клёнов держали небо, где призрачно проклёвывались первые звёзды. Пытаясь озвучить верхотурские храмы, я искала голоса тех, кто мог быть хоть когда-то в их стенах. И вот уже на страницах газеты "Зауральский край" за 1914 год бравый репортёр делится впечатлениями о поездке в "царство Симеона Верхотурского", подробно описывая торжества, посвящённые открытию Крестовоздвиженского собора и переносу в него мощей Святого Праведного Симеона.

Скрываясь под псевдонимом "Никто-не", он ругает железную дорогу, сравнивает вокзал со "свиным двором", описывает богомольцев, прибывших со всех концов страны, восхищается роскошной сенью для мощей, пожалованной царской семьёй, и увековечивает тот факт, что "представители печати не удосужились чести отобедать с епископом".

Потом я заглянула в литературно-научный журнал учениц Первой женской гимназии Екатеринбурга за октябрь 1915 года. "Наш 20 век, – поучал их проповедник Новоспасский, – принёс нам много блеска, роскоши, гуманность, а живой любви, теплоты сердечной – мало. Мы отдаляемся от света Христова. Но нас зовёт ко Христу Вифлеемская звезда. И хотя мы не умеем говорить со звёздами, хотя нам непонятен их язык, но он зовёт нас к свету правды, познанию истины…"

А потом я замерзала на автобусной остановке, вспоминая, как весело проходили у нас в школе антирелигиозные вечера, которые проводила химичка Вера Павловна. Автобуса не было, как бы настойчиво ни вытягивала его взглядами из-за горизонта продрогшая толпа. Я сплёвывала от злости на заиндевелый асфальт, ветер забирался под плащ, и очки уже искрились узорами. А мимо проезжали машины, в тёплом нутре он везли свет и музыку, но чтобы прокатиться, нужно платить мятую трёшку – одну из десяти, выданных до конца месяца.

Страну лихорадило. И скромная пионервожатая, замерзая на автобусной остановке, думала о Христе, о звезде, что почти две тысячи лет тому назад зажглась над Восточной страною. А в голове ещё почему-то вертелась песенка Макаревича:

А ближе к ночи
И эти, и те
Будут друг друга искать в темноте.
Но выпито вино, и бокал пустой,
Он снова перепутал и ушёл с другой.
И она ждала другого, но отправилась с ним,
Быть может, потому что темно или дым…

30 января. Проверка наличности.

Для Вадика Ложкина

Как странно видеть чьё-то тело в синем ночном свете и уже не помнить, что раньше вкладывалось в слово "люблю". Потеряться совсем в нюансах его, переходах и превращениях, а жизнь дробит, дробит безжалостно цельные понятия, утверждая, что хаос – основа всего. Дребезги. Миллион сверкающих алмазно капель. И радость неожиданно находишь только в их праздничности, их радуга становится гармонией.

Для Жанки

Мы пьём вдвоём. Мы не часто пьём вдвоём и редко видимся, мы и живём уже разным. И при встрече нам необходим минимум привыкания, после которого мы снова говорим на одном языке и чувствуем друг друга. Мало? Нет. Среди всеобщих судорожных поисков тепла, понимания, внимательных глаз, добрых рук. В неверных сомнительных вылазках за неясными ощущениями и незнакомыми душами живёт знание о тихой пристани, зелёной воде, крепком тыле – маленькой моей Жанке, которая с трудом переставляет ноги после бессонной ночи и, волоча по полу сумку, отправляется на экзамен.

– Стареем, Ленка, помнишь, как было раньше? Как мы из ничего умели сделать праздник?

– Нет, Жанка, ощущение огромной усталости – болезнь роста. Я снова вчера ощутила в себе это, что странно среди коротких дней зимы, тяжёлых ранних сумерек, несвежего снега. Я попытаюсь объяснить, может, и тебе поможет. Это сродни весеннему, когда вспоминаешь, что проснувшиеся деревья, запах пьяной воды и блудливые кошки намного ближе и понятнее людей. Когда чувствовать начинаешь водой и солнцем. Я ощутила толчок. Именно сладкую боль почти физически, так, наверное, сок в марте бьёт в сердцевину дерева, парализуя и радуя, острым током вскрывая ещё не забывшие мороз сосуды. Жить, Жанка, жить. Ведь мы всё ещё растём.

1 февраля 1990

Количество мелких неотданных долгов возрастает соответственно количеству случайных мужчин. Может быть, наоборот. Но две эти вещи находятся в прямо-пропорциональной зависимости друг от друга. Как правило, если присутствует одно, присутствует и другое.

Весело жить в стране анекдотов. Сейчас их особенно много повсюду. Зарисовка к портрету "русской души": легко перенесли отсутствие мыла, сахара, стирального порошка, но исчезновение водки вызвало демонстрацию и комитет 29 декабря.

3 февраля 1990

Год мы меряем не зимой, а летом. В этот раз я официально отмечу Праздник Нового 1 июня, и длиться он будет три месяца. А сейчас – середина года. Послесессионные каникулы. Пустой клуб. Полупустая общага. Утром в 524-й отражение спящего Ложкина в зеркале. За Измоденовым не видно тени Танюши, о Сергее Ефграфовиче, который опять поднимает планку своих возможностей где-то на Приполярном Урале, не осталось даже памяти.

6 февраля 1990. После просмотра фильма Сергея Соловьёва "Чёрная роза – эмблема печали, красная роза – эмблема любви". Кинотеатр "Мир". Заметка в двух частях

Часть первая

Наконец поняла, чего хотелось: не хотелось реального. Вот этого неожиданно серого вечера, скучных огней машин, снега – чёрного у трамвайных рельсов, самих рельсов, самих трамваев. Хотелось только курить.

Через дурдом ко Христу. Ведьмы, черти, упыри. Зачем? Это давно не страшно. Разве может быть страшной повседневность? В которой живёшь, ищешь завтрак, едешь на работу, идёшь в институт? А вот дядя Кристмас – это новость. Потому что он – зелёный и серебряный, он – прозрачный, он – светлый. Потому что он – бескорыстный белый снег, который всё падает и падает на землю, делая её красивой и чистой, хотя бы на одно короткое утро.

Часть вторая

Поцелуи бывают разные. Я люблю утренние, когда они – не уловка, не капкан. Они – бескорыстные. А желание тепла? Я уж не знаю, где там кончается тело и начинается душа. Они воедино, как и положено двум противоположным началам. Таким, как я и Измоденов, как моя теперешняя, абсолютно алогичная страсть к Сергею Ефграфовичу…

9 февраля 1990

Комнату 411 в шутку называли "самой мужской на этаже". И громилы из студсовета, внезапно подобревшие в связи с повальной демократизацией общества, во время рейдов шутили: "Девочки, почему у вас так грязно?" Хотя на двери корявым измоденовским почерком было выведено 5 мужских фамилий. Сегодня утро в 411-й началось в 10 часов.

Жанна (студентка архитектурного) наконец-то легла спать, Юра (любитель у-шу и китайского языка, будущий инженер-геолог) из принципа отправился на первую пару, Павлина (ужасно легкомысленная особа без определённого рода занятий) перелегла от Сержа на отдельную кровать, Оксана Плещевская (бывшая студентка-геолог и археолог в душе), отправилась на ЖБИ, где работала кладовщиком, Шура – дятел в орлином гнезде – досматривал сны перед палеонтологией, Граф был в горах, Измоденов на Северном Урале.

Я, скромная пионервожатая, точно кукушка в часах, через каждые 30 минут интересовалась временем, отодвигая подъём. Наконец явился Ложкин, прокрутил "Эстудей", затем со словами "Мужики, поехали!" прокрутил его ещё раз и зарыдал на неожиданно сломавшемся магнитофоне.

17–18 февраля, Чайковского, 63

– Сейчас будет красивый рояль…

А вокруг плескалось море. И чайки опустились на серый песок, и серый утренний ветер нёс запах йода. Море дымилось так, точно туманом хотело уйти в бессолнечное ещё небо.

– Ты, наверное, создана для любви…

Я? Море стремилось к небу. А я сегодня только родилась. Меня ещё не научили ничему, я только-только ступила, отряхнув брызги, в серое йодное утро. Не на берег – на остров. Остров необитаем, он совсем крошечный, и море сейчас унесёт его в небо. А здесь есть ты, и ты говоришь мне, что я создана для любви. Значит, для неё я и создана.

Мои и твои следы на песке наполняются водой, превращаясь в осколки зеркала. Но мне не жалко разбитого стекла. Я не знаю себя, я не помню себя, я не хочу видеть себя. Ты – моё зеркало, и ты скажешь мне, какие у меня глаза, какие ресницы, какие руки. Ты говоришь – нежные и красивые. Значит, они нежные и красивые. А зеркала врут, они ведь не видят нежность. И море уже подняло остров в воздух, а сумасшедший друг Мефистофеля за стенкой не подозревает, что в соседней комнате плещется вода, потолок имеет шанс быть проломлен и крыша снесена, ведь остров уже поднялся в воздух.

Он поплывёт над городом, которого я не помню. Ты можешь называть его как угодно, и я тебе поверю, даже если дно покарябает шпиль на площади 1905 года. Когда ты сидишь так, твои волосы касаются лопаток, они чёрные, как смоль, и, слава богу, я не знаю, что такое одежда.

– Ты сказала: "Карие глаза, нет, послушайте, карие глаза". Тебя не слушали, а ты говорила: "Карие глаза – это кровь юга, а голубые – север".

Я? Говорила? Я только сейчас родилась. Но если ты помнишь, значит, было. И что такое карие? После вавилонского столпотворения люди перестали понимать друг друга, но если глаза у нас одинаковые, мы когда-то говорили на одном языке. Думаешь, Бога придумали люди? Он родился так же, как сегодня родилась я. Он соль и смысл той земли, что родила его. Он как ребёнок похож на свою мать: на её траву, на её деревья, на её небо и воду, на её горы…

Я не знаю, что такое счастье. Ты сказал: "Я счастлив". Значит, это так и есть. Я родилась, когда ты был счастлив. "Мне хорошо с тобой". Кто это сказал? Ты? Я?

– Знаешь, что такое ухо? Нет? Неужели нет? Ухо – это ребёнок. Смотри: мочка – голова, вот позвоночник. У него есть глаза, и, если проткнуть неправильно, можно ослепнуть. Неужели не знала? А что ты знала?

Я не знала ничего. Меня сегодня вынесло море, но уши у меня почему-то проколоты…

– Пошли третьи сутки. Я знаю тебя три дня. Сейчас где-то палят пушки, ведь я знаю тебя уже целых три дня.

19 февраля 1990

Чуда рождения новой жизни не произошло. Пока-пока, Влад по прозвищу Ужас поколения с десятью цепочками на шее. Я, правда, не хотела тебе сделать больно.

2 марта 1990

Густые сумерки легли весной на город бледный,
Автомобиль пропел вдали в рожок победный.
Глядись в немытое окно, к стеклу прижавшись плотно,
Глядись, ты изменил давно, бесповоротно…

Снова в мир весна кинулась,
И я поверить отважился,
Будто время вспять двинулось,
Или это мне кажется…
Будто бог нажал клавишу
Всех желаний несбыточных,
Но – только я не хочу видеть нас давешних,
Непохожих на нынешних.

Я больше не люблю "Аквариум" в тихом ночном клубе, мне безразличен и тихий ночной клуб, я больше не старшая пионервожатая. Я снова нигде не живу.

Но "Бог" нажал клавишу. И, слава Богу, 7 марта я уеду в горы.

9-10 марта 1990 г. Алма-Ата (Стеклянный вокзал)

Однозначно: Бог потом. Сперва залитый голубым серебром гребень Азовки и тёмный силуэт сосны да волны Уральских гор до горизонта.

А утром – глухо ухает филин. Я думаю сквозь сон: не к добру. А синие густые звуки всё падают с сосны на землю. Это значит – я убегу без слов. Оденусь в хрустящей от утренника палатке и по синему снегу, ещё хранящему цвет ночи, – к дороге. Трусливо? Нет, разумно.

А Сергей Ефграфович, чьё лицо и тело я всю ночь учила наизусть на ощупь, донесёт потом мой рюкзак до аэрофлотовского экспресса. Пожмёт мою мужественную руку и в аэропорт не поедет.

Серые мартовские лужи города сменит чёрный лёд луж взлётной полосы, потом дождь в алма-атинских лужах. Снова:

Под крылом стал город
Созвездием огней,
И купол неба вспорот
Дорогою моей…

Наш дурдом (к. 411) сменил сцену, разместившись среди декораций под вывеской "сборы в Туюк-су". И чертёнок Флорида, и ангелоподобная девочка Танюшка, и Измоденов, и дятел Шура, и все-все-все.

14 марта 1990

– На вершинах снежных гор серебро слитками.

– А может, шоколад плитками?

– Ну как, девочки, назагорались?

– Ничего, синенькие.

– Ленка. Где карабинный тормоз?

– Ты и так тормоз, без всяких карабинов, отделение тормозов…

– Ничего себе единичка. И чего мы так по-пухли?

– Так высота 4 тысячи.

Скалы, лёд. Наша первая в этом сезоне гора – рыжая Машук Мамедова. Интересно всё-таки, зачем людям это надо?

15 марта 1990

Бредни города. Товарищи инструктора в день отдыха спускаются к жёнам, вниз.

– Господи, прошу тебя,
С неба его трахни,
И тогда я, Господи,
Подстригусь в монахини…

(Это Ленка Рычкова тащит поленья.)

– Женский день?

Назад Дальше