Шахматы из слоновой кости - Геннадий Падерин 6 стр.


4

Мы выполнили поставленную командованием задачу: уцепились за облысевшую под артогнем высотку и держались зубами. Вгрызлись в каменистый суглинок и – держались.

До нас безымянная эта высотка несколько раз переходила из рук в руки, а мы уцепились и – держались. Прикипели кровью.

Двое суток уже.

И за все двое суток ни разу не последовало команды достать из вещмешков котелки. Немец подсек за нашей спиной дорогу, и полевая кухня не могла пробиться.

Сказать, что нам было невмоготу – нет, голод как-то не ощущался. Может, из-за большого нервного напряжения.

А вот без воды тяжко приходилось. Тем более – жара некстати навалилась.

Особенно непереносимой жажда казалась оттого, думается, что левее и чуть впереди нашей позиции, в ложбинке, плавилось под осатаневшим солнцем махонькое озерцо. Видно, на дне бил родник и вода скапливалась, не успевая испариться.

Ложбинка простреливалась и немцами, и от нас, на подступах к озерку темнело по обе стороны несколько трупов.

Один фриц на том берегу был настигнут смертью, когда уже посунулся к воде: голова и плечи так и остались мокнуть. Ближе к нам из воды торчало пегим островком вздувшееся брюхо убитой лошади – морда простерта навстречу немцу; казалось, лошадь тянется, не может дотянуться, чтобы ухватить его зубами.

Расстояние не позволяло рассмотреть мух, и, однако, я отчетливо "видел", как вьются они над разлагающимися трупами – лоснящиеся, с темно-зеленым металлическим отливом.

Но если жадную мухоту домысливало распаленное воображение, то двух коршунов, безраздельно хозяевавших на мертвечине, домысливать не требовалось. Насытившиеся птицы не улетали далеко – усаживались, нахохлившись, на покатой поверхности довольно большой бензоцистерны, что лежала у самой воды с нашей стороны.

Накануне гитлеровцы усиленно бомбили высотку и под конец, ничего не добившись, сбросили – в целях устрашения, что ли? – эту цистерну; предварительно простреленная в нескольких местах, она издавала, падая с высоты, щемящий свист; мы не входили в разряд слабонервных, но когда этакая дурища, не похожая на привычные силуэты бомб, валилась, со свистом кувыркаясь, нам на головы, поджилки, ей-ей, вышли из равновесия.

Цистерна грохнулась на пологий склон и потом скатилась вниз, где и стала прибежищем для пернатых хищников.

К середине дня жара сделалась прямо-таки одуряющей. На ту беду что-то приключилось с ветром, словно бы угодил ненароком под шальной снаряд и взрывная волна перебила ему крылья.

Правда, время от времени над высоткой все же ощущалось некое движение воздуха, дотягивалась со стороны ложбинки трепетная струя, однако она не освежала, а несла удушливый, омерзительно-сладковатый смрад.

Человека в нормальном состоянии стошнило бы при одной мысли о возможности утолить жажду из подобной смердящей лужи. У меня же охранительное чувство брезгливости притупилось до такой степени, что, взглядывая на озерко, я схватывал лишь чистое пространство воды, все остальное просто не воспринималось.

Наверное, и жара и жажда переносились бы легче, останься у нас прежние отношения с Фанькой, который, как обычно, был моим соседом по окопу; теперь он держался с такой отчужденностью – язык не поворачивался заговорить. Мы находились вместе лишь в силу обстоятельств.

В окопе правее и немного впереди нашего маячили из-под касок белесые затылки Сани Старичева и Андрея Скипы; парни, я видел, тоже томились жаждой, однако им было чем себя отвлечь: оба сосредоточенно возились со своим ветераном – "Станковым пулеметом Максима образца 1910 г.", как значилось на латунной пластинке, приклепанной к вороненой щеке короба.

Не знаю, насколько это отвечало истине, но Санек утверждал, будто их пулемет из числа тех, что держали под прицелом Зимний в ночь перед решающим штурмом.

Сегодня с утра, после двух бомбовых налетов и основательной артиллерийской подготовки, на высотку поперла подогретая шнапсом немецкая пехота и ветерану пришлось "тряхнуть стариной". До пара из-под крышки кожуха, куда заливается вода для охлаждения ствола.

В какой-то момент меня исподтишка спеленала вязкая полудрема, из-за этого прозевал начало лихого маневpa, нежданно-негаданно предпринятого пулеметчиками.

– Ну, дает Скипидарище! – достиг вдруг моего сознания возбужденный возглас Фаньки.

Взгляд его был устремлен в конец хода сообщения, что спускался по левому склону вдоль всей позиции, обрываясь тупиком невдалеке от упоминавшейся цистерны. Шагах, может, в двадцати. И вот там сейчас крутился-вертелся Санек Старичев, а к нему полз от озерка Андрей Скипа.

Полз с ношей – с тремя котелками, наполненными водой. И когда только успел наполнить?!

Проползти пару десятков шагов для жилистого и верткого парня не составляло, конечно, большого труда, если бы не котелки: выпихнет он их перед собой, на сколько руки достанут, после тянет на локтях вдавившееся в редкую траву свое тело, затем опять котелки переместит, а следом – вновь себя… Не разбежаться, словом!

Близ берега заслоняла его от немцев цистерна, и они пока молчали. Остальной путь до хода сообщения лежал под огнем, было непонятно, как рассчитывал Андрей одолеть опасный участок. Знобко делалось, стоило представить, какая там начнется пальба.

Пулеметчики, однако, все предусмотрели: раздобыли где-то длинную доску и спроворили "тротуар", которого как раз хватило на простреливаемую зону. Приблизившись к доске, Андрей поставил на нее один из котелков, обвязал заранее протянутой из хода сообщения бечевкой; Санек стал потихоньку подтаскивать наполненную водой посудину.

Трава здесь росла хотя и редкая, но достаточно высокая. Вроде можно бы надеяться, что немчуре не углядеть котелка. Увы, едва он достиг полосы обзора, ударили одиночные выстрелы, а вслед – и пулеметная очередь. Бинокли у них добрые были!

Первый котелок оказался везучим, пули миновали его. Зато второму досталось. Санек подтянул к ходу сообщения лишь искромсанный кусок алюминия.

Последним котелком Андрей рисковать не стал – подхватил и, стремительно петляя, одолел опасные метры.

Никому из нас не требовалось объяснять: ребята добывали воду, чтобы залить в пулемет. И все-таки, когда они двинулись по ходу сообщения к своему окопу, донесся осипший от жажды голос:

– Эй, Скипидарчик, пить не пробовал?

За Андрея подал голос Санек:

– Да тут для пулемета еле-еле.

– Дурень, не воды прошу… Эй, Андрюха, пить-то не пробовал?

Андрей, не сбавляя шага, полуобернулся, мотнул неопределенно головой; это можно было истолковать как "Нет, не пробовал", а можно было и как "Повремените, расскажу!" Оправдалось второе: протрусив к своему окопчику и сцедив принесенную воду в кожух пулемета, солдат сообщил нам:

– Не вода, а настоящая бурда! – в осевшем от пережитого напряжения голосе прозвучало что-то подобное извинению. – Коричневая прямо почему-то.

– От крови, поди? – предположил Фанька. – От крови, от падали?

– Не знаю… И волосья какие-то плавают, перья птичьи. Другое всякое…

Андрей помолчал, потом снял пилотку – бросилось в глаза, что она у него словно бы подмочена,- повертел в руках.

– Я вообще-то не удержался: через нее вот процедил, да и…

Не берусь сказать обо всех, у меня эти слова вызвали мучительные спазмы в горле, столь явственно ощутил во рту струю освежающей влаги. Пилотка – вот "луч света в темном царстве"! Андрей еще раз подтвердил древнюю истину: все гениальное просто.

Я приподнял каску и стянул из-под нее с головы матерчатый "пирожок". Снова он имел сочный серовато-зеленый цвет, но за лето выгорел на солнце, насквозь пропитался потом, а изнутри залоснился.

Не слишком, так сказать, стерильным выглядел для фильтра, только это уже не имело значения. Я понял: ничто теперь не удержит от попытки добыть воду.

Тем временем со стороны противника донесся невнятный гул, вдалеке обозначились зловещие силуэты приближавшихся "юнкерсов".

– Воздух! – раздался обязательный в таких случаях сигнал.

Спустя минуту по цепи пробежало, от одного к другому, деловитое, хотя отнюдь не обязательное:

– Тридцать семь…

Тридцать семь – таким было на этот раз количество самолетов с черными крестами на фюзеляжах. Я давно заметил: подобные необязательные оповещения передаются по цепи при каждом налете, находится кто-то, кому достает хладнокровия деловито и точно сосчитать этих гадов, готовящихся обрушить бомбовый груз.

Казалось бы, безразлично, от тридцати пяти или тридцати семи "крестов" ждать погибели, и тем не менее подсчет действовал успокаивающе. Может, срабатывала сама его деловитость.

– Тридцать семь…

Обычно принимал эту арифметику на веру, а тут начал зачем-то пересчитывать. И остановил себя: именно теперь, пока "кресты" заходят на бомбежку, и надо пронырнуть к воде! Немецкая пехота сейчас атаковать высотку не станет.

О том, что до начала бомбежки не управлюсь, а на голом берегу может контузить взрывной волной или, того хуже, срезать осколком, – об этом не думалось. Как и о том, что надо дважды миновать простреливаемую зону между ходом сообщения и цистерной. Все вытеснила нарисованная воображением картина: лежу на боку, прижавшись спиною к цистерне, в руках – пилотка, наполненная водой, под пилоткой – котелок, и в него, пробиваясь сквозь набухшую ткань, падают крупные, чистые капли…

…Лежу на боку, привалившись спиною к раскаленной цистерне, зажимаю пилоткой простреленное бедро, а сквозь набухшую ткань пилотки сочится на пальцы горячая кровь. Меня срезало не осколком, нет, меня достала – почему-то убежден в этом – шальная пуля, какие в изобилии посылаются немцами в "свободный поиск".

Лежу обессиленный, беспомощный и обреченно наблюдаю, как разворачиваются над высотой гигантские летучие мыши. Вот первая вышла на расчетную точку, опустила к земле крысиную морду, выровняла крылья, вот разжались когтистые лапы, вот…

Ни с чем не сравнимое чувство незащищенности испытываешь при виде черной, сигарообразной, авиационной бомбы, вываливающейся из чрева самолета и начинающей самостоятельный спуск по набирающей крутизну дуге. По дуге, которой предопределено оборваться здесь, на земле, в точке соприкосновения с нею.

Трудно принимать смерть вслепую, глаза неотрывно сопровождают бомбу. Падение ее все стремительнее, дуга все круче. И настает миг, когда, не в силах удержаться, позволяешь взгляду забежать вперед – прочертить остаток траектории. И тут, похолодев, осознаешь: точка соприкосновения – ты сам!

Каким бы ни был фронтовой опыт, сколько бы ни пережил до этого бомбежек, не убедить себя, что ошибаешься: ждешь, с остановившимся дыханием ждешь, вдавившись в землю, неотвратимого взрыва.

– Ну, чего разлегся? – внезапно раздается знакомый голос. – Берись за шею!

Фанька!

Невероятное, до опустошенности, облегчение заставляет поспешно закрыть глаза: не хочу, чтобы Фанька прочел в них радость и благодарность. И, сам ужасаясь, с маху отрубаю:

– Звали тебя с твоим благородством!

– Дурак! – беззлобно огрызается Фанька, осторожно протискивая под бок мне руку.

– Уйди!

– Дурак! – повторяет он. – Я же за тобой попутно, главное – котелка жалко: он, поди-ка, на двоих!

И уже не предлагает – требует:

– Берись за шею, черт тебя…

Разрывающий перепонки грохот обрывает фразу, земля под нами резко вздрагивает, приподнимается, кренится, горячий, тугой ветер сбрасывает нас вместе с цистерной в воду, которой я так и не успел отведать.

– Берись за шею, – не то слышу, не то вспоминаю услышанное,- берись, черт тебя дери совсем!

На всякий случай обхватываю Фанькину напрягшуюся шею, он вскидывает меня, как-то странно ойкнув, на руки и уносит по качающейся земле.

Качается земля, качается небо, и последнее, что вижу, когда Фанька опускает мое обвисшее тело на дно окопа, – склоненную надо мною щеку, забрызганную грязью и кровью щеку, по которой сползает студенистый комочек – бездонный байкальский Фанькин глаз.

* * *

Котелок хранится у Фаньки. У Нифантия Иваныча. Бывая в Москве, обязательно захожу к другу – он поселился здесь вскоре после войны.

Наговорившись, устраиваем с ним солдатский ужин: варим в нашем котелке кашу из овсянки.

Варим кашу, достаем дюралевые, военной поры ложки и работаем ими в непонятном для несведущих ритме: первый-второй, первый-второй…

Кашу выскребаем до крупинки.

Котелок моем, ложки – облизываем. И убираем свою фронтовую посуду в коридорный шкафчик под потолком – от постороннего любопытства.

Настает минута расставания, подступает томительный для меня момент: нашарив в кармане обрывок махорочной пачки, хранимый с болезненней бережью все эти годы, я по-бычьи упираюсь взглядом в мертвый, из стекла, Фанькин глаз и принимаюсь с усилием выталкивать полуживые слова:

– Знаешь, давно сссобираюсь…

Договорить ни разу пока не успел.

– Что ты, что ты,- прерывает он всегда поспешно, – если за один присест все расскажешь, не останется повода навестить!

И копившаяся целый вечер решимость покидает меня…

ШАХМАТЫ ИЗ СЛОНОВОЙ КОСТИ

Прочно закованный в латы из гипса – свободными оставались руки да голова, – я лежал на спине, тоскливо изучая неровно побеленный потолок, когда дверь отворилась и в палату стремительно и подчеркнуто молодцевато зашагнул высокий старик в снежно-белом халате, со снежно-белой головой и невероятно черными, прямо-таки угольными усами.

– Не для чего иного, прочего, другого пришел я к вам, – произнес он веселой скороговоркой, – а для единого единства и дружного компанства!

– Здрассте, Сан-Палыч! – обрадованно понеслось из всех углов большой комнаты.

– А ну, кто отгадает,- продолжает старик,- в печурке три чурки, три гуся, три утки, три яблочка?

– Духовка,- с ходу взял барьер Игорь Соловьев.

Наши с ним кровати стоят "в затылок" одна к другой, голова к голове, Игорь тоже лежит постоянно на спине, и мы друг друга не видим и еще не знаем в лицо, по голос ужо знаком мне во всех проявлениях, на весь диапазон. Судя по голосу, Игорь сейчас улыбается этакой снисходительной улыбочкой.

Только улыбался он, как выяснилось, преждевременно: Александр Павлович отрицательно покачал головой.

– Сожалею, деточка, ваша обычная прозорливость сегодня не сработала… Кто еще желает испытать силы? Приз – самонабивная папироса из довоенного "Дюбека".

Вынул старинный серебряный портсигар, покрутил, подобно фокуснику, у нас перед глазами, достал вполне всамделишную папиросу. Табачное довольствие в госпитале нельзя было назвать щедрым, при виде ее не только я, надо думать, проглотил слюну.

Ребята принялись наперебой выкрикивать отгадки. Увы, ни одна не попала в цель.

– Закуривайте свою папиросу, Сан-Палыч, – признал общее поражение Игорь, шваркнув у меня за спиною колесиком зажигалки. – Закуривайте и говорите, какую-такую печурку придумали.

– Не я придумал – народ: в печурке три чурки, три гуся, три утки, три яблочка – это ружейный заряд.

Подошел к Игорю, задул пламя, а папиросу бережно вложил обратно в портсигар.

– Лично я отдаю предпочтение сорту "Смерть фашистам!"

Знакомый сорт: так в солдатском обиходе именовался табак со странным названием – филичевый; по едучести и зловонию перешибал любой самосад.

– Приходилось встречаться,- сказал я. – На фронте нас снабжали им вперемешку с махоркой.

– О, да у нас новенький! – старик повернулся к моей кровати. – Как зовут-величают?

Я назвался.

Будем знакомы: Пятковский, Александр Павлович.

И наклонился к моему лицу так близко, что я увидел кустики снежно-белых волос, торчавших из носа.

– Откройте рот! – потребовал он неожиданно.

– Зачем?

– Ты дубина,-сообщил из-за спины Игорь. – Сан-Палыч – наш зубной доктор.

Мне стал даже приятен неподдельный интерес, с каким доктор анализировал состояние моих зубов, но я не нашел в себе достаточного энтузиазма, чтобы разделить восторг, когда он закричал:

– Деточка, здесь же целых три пожарных зуба! Кариес в самой нахальной форме!

И – без перехода:

– Как Ваша светлость относится к кошкам?

Я пожал плечами, недоумевая, чего ради старик вспомнил об этих вкрадчивых соглядательницах человеческого бытия.

– Все понятно, – определил Пятковский. – Они вам безразличны.

И так же стремительно, как появился, покинул палату. Я окликнул Игоря:

– Чего это он про кошек?

– Не торопись, узнаешь.

Голос соседа вибрировал в регистре самых ехидных частот. По палате пропорхнул смешок. Я приготовился достойно встретить неизвестную каверзу. Однако воображение не могло даже отдаленно нарисовать ее возможные очертания и габариты.

Минут через десять в палату вкатился махонький столик со стеклянной столешницей, сплошь заставленной скляночками и баночками; среди них высился фарфоровый стакан с торчащими из него железяками – они неприятно поблескивали. Вслед за столиком вышагивала, похрустывая халатом, очень юная девушка с очень серьезным лицом.

Наши с Игорем кровати стояли у стены, обращенной к двери, и мы, повернув головы набок, могли первыми увидеть каждого, кто входил. При появлении девушки со столиком Игорь профальцетил:

– Маме-Лиде наш пациентский физкульт…

Сделал паузу, после которой вся палата выдохнула:

– …привет!

– И вам всем привет, – спокойно, без тени улыбки ответствовала девушка.

Я не успел спросить у Игоря, почему назвал ее мамой-Лидой: в дверь протиснулся доктор с переносной бормашиной в руках. Он установил возле моего изголовья штатив и, помахав у меня перед глазами знакомым хоботком со сверлом на конце, сказал:

– Прошу любить и жаловать: мощность шесть кошачьих сил.

Игорь вежливо поинтересовался у меня:

– Теперь дошло, что к чему?

Я смолчал: в палате и без того установилась достаточно веселая атмосфера. Мне вот только от этого веселей не стало.

Через минуту шесть кошек Пятковского яростно терзали мою челюсть, а сам он, перекрывая шум машины, рассказывал:

– …И вот какая обида приключилась с моей, понимаете ли, Пломбой: сама из себя еще собака всех статей, нюх преотличный, а вот зрение… Из-за этого нервозность появилась, поиск совсем не тот стал. И смастерил я тогда Пломбе очки…

– Это собаке-то очки? – спросил, давясь от смеха, кто-то из ребят.

– Совершенно верно, собаке… Не закрывайте, деточка, рот, вы мне мешаете работать!.. Смастерил очки и как только надел, сразу все к ней вернулось: и уверенность, и резвость, и настойчивость в поиске. Словом, стала прежней Пломбой…

– И по лесу бегала в очках?

– И по лесу в очках… Свалятся, бывало, она схватит в зубы – и ко мне: поухаживай, дескать, хозяин, водвори на место… Много разных происшествий из-за этих очков случалось. Один раз зимой… Деточка, зачем вы толкаете под сверло язык?.. Зимой один раз бродим с нею по лесу, вдруг как кинется к какому-то пню, а очки р-раз – и в сугроб. Думаю, сейчас вернется… Сплюньте!.. Вернется, отыщет, принесет мне, чтобы надел, а она даже головы в ту сторону не повернула – делает стойку. Особую стойку: не на рябчика или там на тетерку, а – на зверя…

Назад Дальше