21
Когда они, через полчаса, въезжали во двор на Покровке, план в голове сложился, оставалось лишь его осуществить.
Глава десятая
1
Душ, фен, макияж… Сделать маникюр не успеваем, но волосы приведены в порядок, глаза слегка оттенены, и никакой помады! Или все-таки ладно, совсем чуть-чуть. Кто сегодня зван? она не знает; Степа снова напустил туману, не умеет он по-простому. Что за повод? увидишь, увидишь; кто приглашен? зачем же знать заранее? Это, мать моя, маскарад, будешь угадывать, кто там прячется под маской. Ладно, Степочка, смиримся; недолго терпеть осталось. Платье будет темно-синее, ночное, с открытыми плечами, несмотря на зиму; шею оттенит старинное колье. Черные брильянты, отсвет белого золота; правильная женщина серьезного мужчины.
Ну и где же он сам, этот серьезный мужчина?
По домашнему не отвечает, мобильный отключен, дома нету. Хотя следы недавнего присутствия остались. В коридоре и кухне натоптано, повсюду следы безразмерных ботинок; вечная история. Интересная выходит ситуация. Она – из Ваниных объятий, он – от этой. Которая на самом деле та. А эта, нынешняя, про ту, давнишнюю, не знает. И Анька вряд ли догадалась; Анечку ждет неприятная новость, такие перед ней откроются барвихинские дали… по крайней мере это – хорошо. Мелькисаров сейчас приедет, сделает вид, что внимателен, обходителен, и Жанна тоже ловко притворится: Степа, ну куда же ты запропастился? Врать навстречу – даже весело, хотя и нервно; лихое удовольствие, как при обгоне на скользкой дороге; минус на минус – получится плюс; два взаимно радушных обмана встретятся, чмокнутся, отправятся на маскарад.
Вообще-то пора бы ему объявиться, время вышло, цигель-цигель, ай-лю-лю, как папичка любил приговаривать. Рублевка сегодня пустая, ей ли не знать. Никак не может оторваться от барвихинской подружки? Что теперь прикажешь делать? Идти самой? или дождаться Степана?
Пять минут, пятнадцать, полчаса… Что такое, в конце-то концов; она ему кто, забытая вещица в камере хранения? Цуцик на привязи? Пускай догоняет. Одеваемся. Мстительно отключаем телефон. Помучается хоть полминутки.
Жанна! вперед.
2
У подсвеченного входа в ресторан к ней подскочил какой-то мужичок в армейской куртке, с меховым воротником. И начал щелкать фотоаппаратом, ударяя вспышкой по слизистой глаз; особенно больно было в уголке, в той набухающей точке, где когда-то пришивали сетчатку.
Жанна инстинктивно прикрылась рукой, прикрикнула:
– Вон пошел! Кто такой? Кто сказал?
А фотограф, не смущаясь и продолжая приседать и щелкать, ответил:
– Ваш муж сказал, господин Мелькисаров! Улыбочку, прошу вас, вы не пожалеете, мадам, поверьте!
Лучше бы этот муж не опаздывал и не возвращался к старым бабам. Улыбочку? вот вам улыбочка и гордо вскинутая бровка.
В раздевалке она повязала атласную синюю маску с раскосыми прорезями для глаз; собиралась войти как обычно, бочком, а вошла решительно, размашисто. Можно сказать, ворвалась. И, ворвавшись, замерла. Оторопела. И, то ли из-за маски, которая была – как шоры, то ли под напором ощущений, но сразу отключилось боковое зрение. Видно было только то, что по самому центру, в болезненном фокусе, прямо перед ней, лицом к лицу. А перед Жанной была – та самая красотка с фотографии. Никаких сомнений, колебаний; тут не поможет закрыться французская шляпка с довоенной вуалью и перышками а-ля Сара Бернар. Холеная, спокойная дрянь. Давлетьярова, кажется? Даша? По щекам ударил жар; на глаза изнутри надавили будущие слезы; не плакать, не смей, не сейчас! Она закрутилась, свинтила себя – и твердо подошла к столу. Легко, непринужденно присела, милостиво кивнула официанту, придвинувшему стул.
– Если кто не знает, то я Жанна Мелькисарова.
И опять едва не ослепла. Но теперь уже вполне физически. Фотограф, подкравшийся слева, продолжил свою гнусную работу. Как в кино про будни уголовной полиции. Обнаружен труп, снимайте же, снимайте!
Через несколько секунд она смогла наконец оглядеться – сквозь яркие круги перед глазами; и все оказалось еще ужасней. Между улыбающейся Яной (кошачьи ушки, черные рисованные усики вразлет), которая прекрасно знает, откуда только что вернулась Жанна, и тошнотворной Аней (шамаханская царица, лишь бы плечи с грудью показать), которая напрасно думает, что Жанне неизвестно про ее любовные потуги, – сидел понурый Ваня в костюме Пьеро. Жабо, манжетики, колпак… Раскрасился-то, раскрасился… разрисовал свою младенческую мордочку… фигляр. Черные подглазья, синие слезы, ярко-белые щеки и красные педерастические губы. Сдвинулся в тенек, скукожился. Но глаз не опускает, смотрит прямо. Значит, он был заодно со Степаном? и вот на что трусливо намекал в дороге? Добрый вечер… как мелко-то у вас в визитке… Иван Павлович…
В этой ситуации одно из двух – дать волю оскорбленным чувствам и с ревом убежать отсюда; стыдно! или превратиться в лед, сидеть со светским видом, притворяться: все у меня отлично, гораздо лучше, чем у вас; я ко всему готова, потому что давно разгадала. А что разгадала-то? что разгадала? сейчас раскроются карты, узнаем. Здесь и Забельский, здравствуйте, Соломон Израилич; как вам идет быть Шейлоком – и ты, оказывается, сволочь. Зачем-то затесался Котомцев в декоративной синей бороде: что же вы сегодня такой молчаливый, уважаемый Петр Петрович, вы же профессиональное трепло? Потрясли бы своей бородой, придумали бы что-нибудь. Наверное, затем вас на сегодня и позвали. Вы-то, небось, думали, что чисто так, по дружбе, откушать икорки? Или вам баблоса подкатили? шуты гороховые не гуляют забесплатно? А это что за пергидрольная щепка с лисьей маской? Очень приятно, рада познакомиться, с вами, Ульяна.
Жанна смотрела на них, они – на нее. Исподлобья. Смущенно. Даже Котомцев, который никогда и ничем не смущался. Вид у всех дурацкий, скомороший. Как пьяные актеры областного театра, собравшиеся в общей гримерке после утренника, чтобы отметить детский праздник, но, увы, не хватило денег, зарплату задержали, халтурку оплатить забыли, сидят, облизываются, размазывают краску.
Помпезный, говорливый зал сегодня был пуст. Французские шторы на масштабных окнах траурно приспущены, мерцает тяжелая люстра; вдоль стены, как средневековая охрана, непроницаемо стоят скучающие официанты в суровых фраках и официантки с полуголыми ногами, блеск и нищета куртизанок. Праздник тут или поминки? По центру расположен стол – просторный, овальный; накрыт до небрежности щедро, без учета ресторанных правил; чувствуется Степина воля: паюсная – и соте, над русскими соленьями-моченьями – ледяная горка с плошками килограммовых камчатских устриц; по соседству с безразмерным осетром – цветастый фазан, пестрый, как нарядное деревенское платье.
Фазаньи перья, разверстанные во все стороны, сейчас казались почему-то особенно неуместными.
– А Степа – где? – наконец-то спросила Аня.
Помолчали бы, Анна Романовна, – подумала Жанна, и сказала:
– Не знаю, Анечка. Дома его что-то нет. А тебе он разве не звонил?
– А мне – почему?
Вот мерзкая женщина.
– Наверное, сурпрайз готовит, – заключила Яна. – Особенный костюмчик примеряет. Давай, подруга, принимай бразды правления, ты вроде как хозяйка, без тебя начинать было неловко, а кушать давно уже хочется.
Правильно сказала – вроде как. Ладно же; хозяйка так хозяйка: подавайте.
Затекшие официанты охотно потеряли мрачность, им стало хорошо, привычно: клиент расселся, можно шевелиться, подливать, подкладывать, обслуживать. Только некому скомандовать насчет торта; а торт без команды не велено нести. Отложим до конца мероприятия.
Иван, Забельский, Даша: все раскрыто? Степан поймал их за руку и приготовил месть при посторонних? или это случайность? не случайность, конечно! или Забельский устроил вечер примирения? но почему же не предупредил? и почему же Иван не признался? зачем заранее просил – не торопись, отложим все до завтра? Сидит такой понурый, безразличный.
Ответов не было. Была мелкая дрожь, которую так трудно скрывать, но обнаружить – нельзя. А гости, посвященные в интригу, решительно не знали, что им делать: безжалостно скрывать причину, притворяться, что пришли на светский раут? готовить почву для скорейшего саморазоблачения, играть в намеки и посылы? Ну Степан, ну актер, ну и выкинул номер!
– Дамы и господа, леди и джентльмены, товарищи! – Котомцев все же взял инициативу на себя; огладил синюю бороду, почмокал. – Нальем и приступим. При этом я решительно не знаю, что сказать. Вроде бы какой-никакой профессионал, сценарии придумываю дай боже (он произносил – "дай боже"), в театры не хожу, ибо в начале второго действия вижу ружья для развязки, скучно-с, про книжки что и говорить, их вообще разучились писать интересно. Но! милостивые вы мои государи и милые вы мои государыни. Степан Абгарович зафиндилил так уже зафиндилил. Все нити действия в его руках, а где его руки – пойди разбери. Не могу я разгадать, что он тут затеял. Не мо-гу. Зато когда все развяжется, мы хлопнем себя по лбу и воскликнем: как же можно было не понять? Ручки-то вот они! Талант! пропадает талант, чессло. И какой же мы сделаем вывод? Давайте-ка дождемся демиурга. Рано или поздно он придет, поскольку что-то такое затеял. Мы не догадываемся – что. Тем интереснее будет узнать. А пока он не соизволил появиться, станем соучаствовать в задуманном им действе. Не зная пока что чем кончится. Мы, собственно, так и живем! Верно говорю? Давайте же выпьем за Степана Абгаровича, жизнедеятеля, праксителя и работодателя! Ура, товарищи! Маски, я вас знаю!
Все сказали нестройно: ура. И выпили. И закусили. И выпили еще. И опять. Фотограф исчезал и появлялся, как фантом; то нет его, то вот он, практически из-под стола, сверкает окуляром, бьет по глазам и по нервам. Разговор никак не разрастался, не захватывал; каждый думал про себя: куда же Степан подевался? И чем более нервной становилась атмосфера, тем спокойнее и веселее гости утешали Жанну. Да не волнуйся! Мы же его знаем! Скоро будет! Пей, отдыхай и жди!
Но Степан не появился ни перед горячим, ни перед десертом.
Ровно без одной минуты полночь в зале выключили свет, дамы охнули, и на тележке засверкал фейерверком безразмерный белый торт: распорядитель пира, не дождавшись условного знака, на собственный страх и риск приказал: несите! Торт повторял причудливые формы непостроенной Башни Советов: ряды колонн и входов по спирали устремлялись вверх, уровень за уровнем, за этажом этаж; на самой вершине закрученной башни стоял сияющий сахарный Ленин; смешной, нелепый, а все-таки немного инфернальный, чем-то похожий на те гипсовые статуи вдоль канала; в руке у Ленина был флажок, и на флажке горела надпись: 1-е апреля.
– А, первое апреля, ну конечно! – словно бы с облегчением простонал Котомцев и хлопнул себя по лбу: дескать, тертый калач, а так легко попался на удочку.
– День дурака, теперь понятно, – все радостно ухватились за подсказку. – Вот он, розыгрыш, а мы-то волновались. Ловко Степа сделал нас, нечего сказать!
Жанна тоже изобразила радость.
Фотограф пустился вокруг торта в присядку; вспышки сверкали одна за другой.
3
– Жанна, открой: я ключ не удержу.
Впервые в жизни он звонил по домофону.
– Степа?! Степа! Что с тобой? Что стряслось? ты куда пропал? Почему не удержишь?
– Все потом, открывай скорее.
4
От полуночи до трех она жила в аду. Торопливо съев первоапрельский торт, – с жадным отвращением, – гости разлетелись. Как ветром сдуло. Бросили Жанну – в ожидании полного ужаса. Даже очередь в туалет не образовалась: никто не смывал макияж, не освобождался от бород, колпаков, усов и ушек. Гардеробщик прятал глаза, подавая пальто и принимая чаевые; только бы не ухмыльнуться, только бы не ухмыльнуться. Трусливо хлопали двери машин; ряженые пассажиры рявкали: выруливай и уезжай! скорее! И только после этого срывали маски, с ненавистью швыряли их на сиденья. Одна только Дарья, никуда не спеша, преспокойно сняла свою невинную вуальку, поправила прическу перед зеркалом, беззастенчиво-сердечно попрощалась с Жанной и неспешно поймала чужую машину; конечно! некому сегодня оплатить ее шофера.
А Жанна шла пешком. Совершенно одна. Не мог же Ваня проводить ее при всех. Но и не звонил. Уехал на своей служебке – как в воду канул. Что было обидно и странно.
Только войдя в подъезд, она сообразила – почему. Поскорей вдавила кнопочку мобильного, с трудом дождалась, когда он загрузится, набрала Ванин номер сама.
– Ау, ты где? уже умчался?
– Умчишься тут. Доехал до Покровки, белила стер – и вышел. Стою теперь, как студент, на углу, тупо прозваниваю твой номер. Как ты? Он пришел домой?
– Еще не знаю. А ты не мог бы объяснить мне, что все это значит?
– Нет, Жанна, родная, я – не мог бы. Не мой секрет, не моя игра. Пусть лучше Степан Абгарович сам тебе расскажет. Многого и я не понимаю. Особенно сегодняшнего фортеля.
– Ваня.
– Жанна?
– Или ты мне говоришь, или мы расстаемся.
– А если скажу – не расстанемся?
– Попробуем.
Долгая пауза.
– Тогда давай так. Поднимайся к себе и зайди к Мелькисарову. Если он дома, пускай сам объясняет. А ты решай, перезвонишь мне после этого, или нет. Если же Степана Абгаровича нет, спускайся и ступай к итальянцам, возле… нашего с тобой катка. Я буду там; жду полчаса; ты либо приходишь, либо звонишь. Надеюсь, что они еще не закрылись.
5
Итальянцы не закрылись. И как же было хорошо в тепле! Ботиночки ведь тонкие, пижонские, не для пролетарских подворотен. Пальцы на ногах оттаивали, ныли, а стопа, пониже пятки, жутко чесалась. Хоть расшнуровывай и скреби пятерней. Ну вот, уже чихнул. Будь здоров, дорогой. И не кашляй. Вообще-то мог и раньше сообразить, насчет кафе. Как только вышел из этой служебки. (Сегодня в полночь карета превратилась в тыкву; машина ему двадцать восемь минут как не положена; спектакль отыгран, опускайте занавес.) Но слишком тяжело дался ему этот вечер, выпотрошил практически до дна, соображалка отключилась. Такого провала у него еще не было. Даже в гнусном поселковом клубе Щелыково, когда Машкина шпилька застряла в расщелине, между паркетинами; корпулентная девушка Маша с размаху обвалилась на него, сиськи его облепили, и он долбанулся затылком, из носу пошла кровь; испачканная Маша лежала на нем, и зал до антракта не мог успокоиться, хохотал, хохотал, а играли, между прочим, "Бесприданницу"…
Иван сидел за столиком у окна, смотрел на высвеченную церковь и на свое расплющенное отражение – как будто бы компьютерная графика смонтировала храм и ресторанный столик, а поверх напылила его – дурацкого актера с недосмытым гримом. Галстук стянут, рубашка расстегнута, лицо тупое. Чего бы он сейчас хотел? Чтобы она его простила? Чтобы прогнала? Или чтобы пленка отмоталась обратно, от конца к началу, и можно было бы остаться в милой тихой Костроме, без этих шестнадцати тысяч, которых он теперь все равно не получит, а лето уже загублено, и Хомушкин не даст ему увольнительную с гадостных пароходных гастролей по Волге…
Что хуже? Все хуже.
Ну даже, допустим, они помирятся. Даже. Допустим. А дальше-то что? Его нечастые наезды в Москву, по вызову? как вызывают дорогую девочку на ночь-другую в Дубаи? Или она осчастливит визитом костромскую губернию? Не смешите, я вас умоляю! А если такое случится, тут и наступит конец. В Костроме, как в деревне, все на виду; их застукают, расколют, узнают, кто такая и откуда, а главное – чья; да ты, Иван, альфонс?.. Может, женишься на миллионщице? а? что? слабо?
Слабо, слабо. А не слабо, так вовсе непонятно. Он – при ней – кто? Разменная фигура? Актер, исполняющий ролю влюбленного мужа? Вот тебе, Ванечка, тысячу на расходы, примерь костюмчик, хо-ро-шо! пойдем в ресторан, и возьми-ка, Ванюша, кредитную карту, тихонько, под столом, а то неудобно, не поймут, если я расплачусь. Кстати, может быть, откроем и тебе – свою, отдельную, с лимитом? И всюду, где они появятся – гнуснейшие улыбки, понимаем, понимаем, телу не прикажешь; здравствуйте, спутник г-жи Рябоконь. Вот сад, вот уборная, а вот закуски; налейте себе рюмочку, располагайтесь! Жанна, ты позволишь? нам надо перемолвиться наедине. Не скучайте! Кстати, вот и комната прислуги.
А сын? Вернется ведь когда-нибудь и сын? Ноль внимания, фунт презрения; ну мамочка, ты учудила.
Но еще страшнее и тошнотней – представить, что прямо с завтрашнего дня она для него превратится в закрытую тему. Сэр! простите, сэр! а вас не велено пускать. И никогда, никогда, слышите, никогда он больше ее не увидит. Не прижмет, не приласкает. Жизнь без нее. Он справится, конечно, но – тоска.
Ох, попал, попал, попал… Да что уж… Как будет, так и будет. Надо настроиться на трудный разговор – и хотя бы теперь не ударить в грязь лицом.