Провинция (сборник) - Павел Бессонов 8 стр.


Воротов пришёл в парк к окончанию танцев и сел на одну из многих скамеек, стоящих вдоль главной аллеи, выбрав самую затенённую, тогда как сама аллея была ярко освещена мертвенным светом люминесцентных ламп. Он расстегнул верхние пуговицы на вороте сорочки – ему было жарко, – и стал ожидать конца танцев, слушая непрерывно льющуюся музыку. Музыка навевала лёгкую грусть и сбивала охотничье возбуждение Воротова: в ней преобладали мелодии прежних лет, лет его молодости.

Лидию Васильевну Воротов увидел в компании с худощавой чернявой молодой женщиной и двумя мужчинами. Высокий молодой красавец в длинных кудрях вёл обоих женщин под руки, а со стороны чернявой семенил полноватый, с залысинами в негустой причёске мужчина постарше, среднего роста.

"Ясно, фраера видного подцепила. Молодец!" – с удовлетворением – ведь его предположения сбывались! – отметил про себя Воротов. Разве не был он прав, когда доказывал в бухгалтерии, что все женщины одним миром мазаны и что Лидия Васильевна от прочих не отличается.

Компания, в которой находилась Лидия Васильевна, остановилась почти напротив скамьи, на которой сидел Воротов и тут же разделилась на пары, но совсем не так, как он предполагал: кудлатый молодец в обнимку с чернявой свернул в боковую аллею, а Лидия Васильевна с лысоватым пошла дальше по главной. Лысоватый всё время что-то говорил, округло разводя руками, а Лидия, держа сумочку перед собой, только иногда согласно кивала высокой, как башня, копной своих золотящихся даже при таком свете волос.

Станислав Павлович пошёл за ними по аллее, не особенно опасаясь, что будет замечен увлечённой своим разговором парой, так как в том же направлении шли группами, попарно и поодиночке много мужчин и женщин.

За корпусом санатория аллея была освещена слабее, и здесь пары рассаживались на скамьи, стараясь занять более уютные и затемнённые. Лидия Васильевна со спутником тоже присели на скамью, но выбрали из всех свободных единственно освещённую.

Свет падал узкой полосой, выхватывая из всё густеющей темноты фигуры Лидии и её спутника. Воротов, присевший на скамью под склонённым кустом сирени, различал даже выражение их лиц, но слов разобрать не мог, да, собственно говоря, и не вслушивался, менее всего придавая значения словам.

"Ну и выбрал место этот олух, – думал Воротов с каким-то унылым презрением к лысоватому. – Ведь и не первый раз, наверное, встречается с Лидой, а сидит, лопочет, воздух руками обнимает. Уж он-то, Слава Воротов, никогда таким олухом себя представить не мог. Станиславу Павловичу было обидно за себя, прилетевшего за сотни километров, выходит, для того, чтобы исподтишка созерцать эту "пионерскую любовь", как он обычно выражался по подобному поводу. Он уже решил для себя потихонечку выбраться отсюда, отправиться на ночлег, а завтра утром первым же рейсом улететь домой, чтобы потом, когда Лидия вернётся с курорта, вместе с ней посмеяться над своей глупой поездкой.

Лысоватый между тем повысил голос, приподнял ватные плечи своего пиджака, стал больше размахивать руками. Станислав Павлович уловил ритмику и рифмованные окончания фраз. Лысоватый читал стихи! Лидия Васильевна тоже как-то подобралась, повернулась лицом к лысоватому, и в её глазах – может это только показалось Станиславу Павловичу – появился какой-то блеск, словно огонёк зажегся.

Словно завораживал лысоватый своими словами, она тянулась к нему взволнованным лицом. Воротов это ясно видел. Не помня себя, не заметив, как это случилось, Воротов очутился рядом с ними, схватил лысоватого за галстук, притянул к себе, заставив подняться.

– Ну! – Станислав сверху вниз воткнул свой взгляд в переносицу лысоватого.

Глаза у того забегали во все стороны и остановились на распахнутом вороте сорочки Станислава, где на треугольнике тёмной от загара кожи, размахнув мощные крылья, нёс в когтях безвольно обвисшее тело обнажённой женщины, орёл.

– Слава, не надо! – повисла на его правой руке Лидия Васильевна. – Слава!..

– Пусти! – выдавил из себя Воротов, но не рванул руку, не врезал этому, со стихами. Толкнул только левой, державшей за галстук рукой не сильно, но всё же так, что лысоватый сел на скамью и, вертя головой, стал поправлять воротничок сорочки.

Воротов секунду-другую смотрел на него немигающим взглядом, потом освободил руку, которую держала Лидия Васильевна, судорожно похлопал по карманам, ища сигареты. Долго не мог прикурить, ломал спички. Искоса взглянул на Лидию Васильевну – у неё было жалкое, плачущее лицо, сразу постаревшее и подурневшее.

Провожатель её уже стоял у скамьи в напряжённой позе, то ли готовый дать деру, то ли полезть в драку. Воротову стало смешно, но он сдержался. Драться с этим? Из-за чего? Ну хоть бы тискал Лидию, поцелуями слюнявил… А то – стихи… Воротов резко повернулся, пошёл по аллее прочь.

Камешек на дорожке отбросил точным ударом носка туфли.

– Станислав, подожди! – Лидия Васильевна догнала, взяла под руку, прижалась боком – он чувствовал, как её колотит мелкая дрожь.

У дверей корпуса он остановился, осторожно отвёл её руки.

– Ну, иди. Спи. – Ушёл, не оглянувшись.

Домой они летели вместе ночным рейсом. Лидия Васильевна могла отдыхать ещё целых три дня, но сама обменяла билет. В самолёте она сразу после взлёта уснула в откинутом кресле, держась, как маленькая, за руку Воротова. На высоте, где они летели, в иллюминатор пробивался слабый свет, и в нём лицо Лидии Васильевны выглядело усталым, со стёртыми чертами. Станислав Павлович не спал, сидел, упрямо глядя перед собой на круто повитую тёмным волосом макушку сидящего впереди пассажира. Иногда искоса смотрел на Лидию.

Почти год знает он эту женщину близко – куда уж ближе! – и опять она для него загадка. Вроде бы принадлежит ему и душой, и телом, а вот такого взгляда, каким глядела она на лысоватого, ни разу, даже в самые счастливые минутки, не подарила она ему. Виноват он, что ли, что не понимает стихов, что для него они, ну как это сказать, мешанина слов и больше ничего. Розы-морозы, кровь-любовь…

Станислав Воротов так и не женился на Лидии Васильевне. Вначале даже хотел рассчитаться с работы, но тут сама Лидия переводом ушла в другое учреждение. В городской библиотеке по просьбе Воротова молоденькая библиотекарша выдала ему несколько тоненьких книжечек поэзии. Он вернул их вскоре все, и когда библиотекарша профессионально поинтересовалась: "Понравилось вам что-нибудь?", отрезал коротко: "Нет!".

"Твой Григорий…"

Григорий Сумятин лежал на песке городского пляжа на берегу реки со странным названием Матыра. Впрочем, странным оно могло быть для других, но не для Григория. Послеобеденное июльское солнце исправно грело грудь и наметившееся брюшко. Григорий, давно не приезжавший в родные места, нежился и вспоминал детство, школу, пацанов. Походил тут по городу и никого не встретил. То ли разъехались, то ли ещё хуже. Николай точно умер, не дотянув до сорока. Сердце… А девчонки, поди, выросли и изменились так, что не узнаешь. Да и сам он из высокого хилястого парня в бугая разросся. А Зина уехала учиться в какой-то мукомольный техникум. Тоже, поди, теперь её не узнать. Зина…

Она пришла в школу из другой, после переезда родителей, и сразу запала, что называется, в душу Григорию. Только Григорий долго не осмеливался подойти и поговорить, тем более в десятом классе зимой его одолевали фурункулы. Невысокого роста, с мелкими чертами чистенького лица, она не была красавицей. Красивыми были её волосы – тёмно-каштановые, волнистые без завивки. Он стал провожать её и подругу её Шуру, говорливую девчонку. Сам обычно молчал, Зина мало что говорила, зато Шура управлялась за троих. Проводив девочек, Григорий бегом бежал домой, потому что мать не упускала случая поругать его за задержку в школе, чему она не верила.

– Опять где-то шлялся. Молчи, молчи! – кричала мать, хотя Григорий и слова не говорил. – Придёт отец из больницы, устроит тебе порку, не посмотрит, что так вымахал…

Солнце почти коснулось верхушек вязов старого парка, скоро там заиграет духовой оркестр железнодорожников, но Григорий туда не ходок. Пойдёт домой к матери, оставшейся одной после смерти отца, будет слушать бесконечные её жалобы на соседей, особенно о фронтовике, по её словам, фиктивном, скорее всего власовце или бывшем полицае, будет смотреть телевизор чёрно-белый, на две программы, и потом завалится спать.

Прошло почти две недели его отпуска, он уже начал скучать по своей "королеве", жене Валентине, оставшейся ввиду работы с дочкой в уральском городке, куда Григория забросило распределение после техникума. Теперь вот захотелось пройти по улочке, где стоял дом родителей Зины.

Он с трудом вспоминал эту улочку и еле определил тот дом, утонувший в разросшихся деревьях, с палисадником огороженным старым штакетником. Замедлив шаг, Григорий подошёл ближе, и тут заметил, что его с не меньшим вниманием рассматривает стоящий у калитки мальчик, худенький, с мелкими чертами лица и оттопыренными ушами.

– Ты кто? – спросил Григорий, заранее почему-то уверенный в том, что это её, Зинин, сын.

– Саска, – показав щербатинку, улыбнулся мальчик.

– А маму твою как звать? – заискивающе в ответ улыбнулся Григорий.

– Зина. Здесь она, у бабушки.

Ожидал Григорий такой ответ, но услышав – растерялся. В этой своей растерянности зачем-то потрогал штакетник забора, словно проверяя на прочность, посмотрел на авоську, в которой лежало полотенце и старое покрывало, на небо взглянул…

– Ну, зови мать-то, – неуверенно буркнул, и мальчик, видимо, не избалованный вниманием взрослых мужчин, убежал бегом.

…Григорий робел перед женщинами и женился скорее по инициативе "королевы", работавшей с ним в одном цеху. Он и поцеловал-то Валентину первый раз за свадебным столом, под команду: "Горько!" Мать на свадьбу не пригласил, боялся, что она расстроит дело, и она на него и, конечно, на Валентину обиделась страшно, что и всегда поминала в письмах.

Валентина тоже с характером, так ни разу и не поехала для знакомства со свекровью за все семь лет. Жили Григорий и Валентина ровно, тихо, обижаться ему не на что. Только что-то всё же его точило исподволь. Один вопрос не давал покоя, и перед отъездом к матери, вечером, когда Валентина к нему уже спиной повернулась, Григорий, весь напрягшись, замирая как от страха, спросил, как бы между прочим:

– Валь, а Валь, ты меня любишь?

Валентина к нему резко повернулась, сперва молчала, разглядывая его с удивлением.

– Куда тебе занесло-то, Гриша! Сколько лет не спрашивал и – на тебе! Я что, к чужим мужикам бегаю, или ты с ребёнком голодом сидишь? – и она опять повернулась к нему спиной.

Что верно, то верно… Так оно и есть.

Лежал Григорий молча, в потолок глядел, думал. Права она, конечно, но ведь есть и другая любовь, как в кино, к примеру?.. Услышав, как Валентина засопела во сне, уснул и сам. К вопросу этому не возвращался, но какие-то сомнения в душе остались. С ними и уехал в отпуск, к матери…

Зина шла к нему от калитки такая же вроде, какой помнил её по школе.

– Гриша! Вот кого не ждала. Ну, входи.

Григорий, пробормотав что-то вроде "здравствуйте", шагнул через порог калитки во двор и вслед за Зиной прошёл в маленькую ветхую беседку, окружённую старыми разлапистыми яблонями.

– Сашок, иди к бабушке. Дай с дядей поговорить, – строго оказала Зина, и тот послушно и весело убежал.

– Ну, рассказывай! – светло-карие глаза Зины улыбались Григорию, но он этого не видел, упорно отводя взгляд.

– Да чего рассказывать-то? – он сидел, не зная, куда деть большие свои руки, чувствуя, как на лбу проступают и бегут к вискам и переносью капельки пота. – Вот, шёл с реки, зашёл. Ты-то как? Парень, смотрю, у тебя совсем взрослый…

– Это мой старший. Ещё дочка есть… Подожди, я тебя яблоками хоть угощу. – Она встала из-за стола и пошла к дому, и Григорий только тогда рассмотрел её. Стала она покруглее в бёдрах, по-женски ловчее и мягче в движениях. А так всё та же!

Зина вернулась с большой миской яблок. Села, знакомым движением поправила прядку каштановых волос над лбом, улыбнулась.

– Изменилась я?

– Да нет, вроде. – Григорий посмотрел на неё посмелее.

– А седину не заметил? Седая я уже, Гриша…

Григорий взял яблоко, стал жевать, никак не освоясь с тем, что рядом была Зина. Та Зина…

В нагретом воздухе беседки пахло сухим деревом, яблоками. Жужжали бронзовые мухи, за порогом беседки земля скрывалась в кружевных тенях листьев. От дома доносились голоса старой женщины и детей.

– Ты, Гриша, кушай. Белый налив, он без оскомы.

Пытаясь придать голосу шутливые нотки, Григорий спросил:

– Чего ж ты вышла замуж, меня не дождавшись?

– А что мне ждать-то было? Ты хоть раз в разговоре или письме намекнул на это? Эх, Гриша!.. Вот и выскочила замуж. Мучаюсь, а живу. Жила, то есть. Теперь вот ушла к матери, вещи свои забрала. И дети со мной.

– Да-а… Дела… – тянул Григорий неопределённо, всё пытаясь найти место своим неуклюжим рукам. – А чего же ты мои фотографии не выслала? Я ведь твои пачкой тебе отправил, как узнал…

– Целы твои фотографии. Здесь, у матери, их всё время держала. Ты уж прости, Гриша, но я их тебе не отдам.

Зина говорила и говорила, словно торопясь выложить всё, что в душе наболело. От неровного, порой дрожащего её голоса, от близости лица её в Григории нарастало чувство какой-то потери и в тоже время ощущение возможности вернуть утраченное.

Он сидел, склонив голову, машинально ел мелкие сладкие яблоки, невидяще глядел на переплетение трещин на досках стола, когда-то крашеного зелёной краской. Вот так же переплетаются, наверно, то неожиданно пересекаясь, то невозвратимо расходясь, судьбы людей…

– У тебя-то Гриша, дома хоть всё хорошо?

– Нормально. – почему-то со вздохом ответил Григорий. – Нормально-нормально! – поспешно поправился он, чтобы не подумала Зина, что и он станет жаловаться на судьбу. – А как Шура?

– Она в области живет. – Зина усмехнулась, помолчала. – Приезжает со своим Жорой к матери, иногда проведать.

– С каким Жорой?

– А с тем, который после выпускного выезд на природу с палатками организовал. Ну, провожал ещё как-то нас, и ты был тогда.

– А, помню. – Григорий, по правде, смутно представлял, о ком идёт речь. Скорее всего о рыжем пареньке, таком же разговорчивом, как и Шурка.

– Я ведь тогда поехала с ними. А почему ты не поехал? Собирался ведь, помнишь?

– Мать не пустила…

– А у Шурки с Жоркой с той поездки всё и началось. – Зина вздохнула и, глядя в сторону, тихо, словно сама с собой разговаривая, продолжала. – И у нас могло с тобой также получиться… как у них. Хотя… ты такой был… Не посмел бы. Да и я тогда дура была… нерешительная…

Она резко вскинула голову, с улыбкой глянула Григорию прямо в глаза, которые он не успел отвести в сторону:

– Хоть было бы что вспомнить! Пусть бы потом было всё, как теперь…

… За ужином Григорий ел без обычного аппетита, на вопросы матери отвечал невпопад и, наверное, чем-то её обидел. Она поджала губы и ушла к себе за перегородку.

В комнате темнело. Не зажитая света, Григорий лёг на кровать одетым, смотрел на низкий потолок, по которому проползали световые пятна от фар проезжающих по дороге автомобилей. Эти полосы почему-то двигались в одну сторону, постепенно ускоряя движение и, мелькнув, исчезали, и представлялись Григорию его годами, также идущими и исчезающими за краем видимого пространства. Год за годом, вся жизнь. Пока, конечно, прошло ещё не так много, ему ведь ещё сорока нет. Так, может быть, можно ещё всё переделать, переиначить, вернуть обратно?

Глядя в потолок, представил Григорий, как протекала бы его жизнь, будь на месте Валентины Зина. Вот хотя бы на тот вопрос, который Валентине показался странным и неуместным, разве так же Зина ответила? Да спроси её Григорий сегодня, там, в беседке, ответила бы, не раздумывая: "люблю!"

И заныло, защемило сердце у Григория от того, что не сказал он этого слова сам никому, и ему ни одна женщина такое слово не сказала. Может, мать говорила, да и то, когда он был совсем маленьким, несмышлёнышем. И хоть есть у него дома всё, как у людей: люстра хрустальная, ковры на каждой стенке, кухня с итальянской мойкой… и всё прочее, а любви вот этой самой и нет. И близость с Валентиной – вовсе не любовь, и не по любви, а из-за его мужской потребности, а для Валентины и вовсе как выполнение супружеских обязанностей, не более. Понимал он это и раньше, но притворялся, сам себя обманывал. Что же дальше-то делать? Так и жить?

От таких мыслей стало Григорию не по себе, он быстро разделся, утонул в перине, натянул одеяло до подбородка, закрыл глаза. Так явственно представилось, что совсем рядом, за три-четыре улицы от него, была Любовь. Ему стало страшно, словно разверзлась перед ним пропасть без дна, и надо делать выбор – попытаться перепрыгнуть или отступить, если сил душевных не хватит…

Утро разбудило Григория отчаянным воробьином щебетом, доносившимся через открытую форточку от старого-престарого вяза, густого, развесистого, памятного с детства и, кажется, с тех пор даже и не изменившегося.

Недолгий был сон, однако он освежил Григория, и вчерашняя встреча, а потом и ночные раздумья сегодня, при свете разгорающегося дня, разбежались как тени по углам. Где-то в глубине души, в самом дальнем её закуточке, немного ныло и, чтобы заглушить, изгнать томление, Григорий развернул бурную деятельность. Заправил постель, вышел во двор в майке и тренировочных брюках, помахал руками и несколько раз присел. Потом попил чаю, который подала ещё не разговаривающая мать. Взялся было пересматривать старые журналы, что делал обычно каждый день, но вскоре отложил их в сторону. Какое-то беспокойство мешало ему вернуться к обычному отпускному распорядку, к тому спокойствию, какое он так любил.

Он прошёлся по комнате, заглянул на кухню. где мать готовила уже обед, опять взял журналы. Потом решительно раскрыл свой чемодан и достал оттуда светлую в голубую полоску рубашку, отутюженную и аккуратно сложенную Валентиной, – "Наденешь, когда гости придут. Не будь там чучелом", – галстук с узлом, завязанным Валентиной. Щёткой смахнул пыль с туфель, какие не надевал ни разу за всё время отпуска, обходясь старыми босоножками, и пошёл через весь город на центральную почту. Взяв бланк телеграммы, уверенно написал домашний адрес и текст: "Дорогая Валентина очень соскучился возвращаюсь домой Григорий". Подумав, дописал перед именем: "твой".

Назад Дальше