Когда она осторожно отодвигала в сторону второй шкаф, то услышала лишь тихий шорох: кучка давно отвалившейся штукатурки, скопившаяся за шкафом, рассыпалась по полу - вот и еще несколько пригоршней мусора…
Ведро за ведром втаскивала она в комнату, но стоило ей отмыть два квадратных метра пола, как вода становилась белесой и густой от песка и растворившихся в ней известки и гипса. И каждый раз, выливая очередное ведро грязной воды в груды камней, которыми был завален двор, она с трудом отмывала въедливый осадок. И каждый раз, входя в комнату с очередным ведром чистой воды, испуганно замирала на месте: те участки пола, которые она вымыла, успевали подсохнуть и выглядели белесыми, пятнистыми и неопрятными, в то время как те, которые еще предстояло вымыть, были ровного темного цвета.
Из-под плинтусов тоже постоянно высыпалась особенно мелкая известковая пыль, и малая толика такой пыли могла окрасить в белесый цвет целое ведро чистой воды, сделав ее непригодной для дальнейшей уборки…
Чувство, похожее на упрямство, заставляло ее продолжать борьбу и таскать ведро за ведром, хотя в глубине души она понимала, что это было бессмысленно: пятна проступали вновь, а новые обломки все сыпались и сыпались. Какая же уйма извести и гипса, цемента и песка ушла на эти стены, подумала она, когда, подхватив вовремя новый обвал, несла вниз целое ведро сухого мусора, вылезшего из-под кровати и оголившего лишь небольшой кусочек кладки. Ощупав рукой участок стены за кроватью, она убедилась, что штукатурка отделилась от стены: между нею и каменной кладкой находилась прохладная темная щель, куда удалось просунуть ладонь. А когда женщина осторожно постучала по стене, та отозвалась глухо и зловеще. Потолок был неровный, местами он провис, образовав трещины и складки в штукатурке - целую сеть мелких ответвлений, которые в один прекрасный день лопнут, и всё свалится вниз, породив новые массы пыли и извести, а те, смешавшись с водой, оживут на полу, создав белесую неистребимую пятнистость, проступающую вновь и вновь, словно неизлечимая сыпь…
Потом она лежала на кровати и курила, отвернувшись к стене, чтобы не видеть бесполезности своих многочасовых мучений, мучений, которые будут продолжаться до бесконечности. Будильник на комоде показывал пять часов: значит, она трудилась семь часов кряду, таская бесчисленные ведра в угоду этому новому для нее и ужасному инстинкту гнездования. А пол демонстрировал все оттенки от ярко-белого до черно-серого с дьявольской неравномерностью: пятнистый памятник ее усилиям.
Одежда прилипла к ее телу, казалось даже, что она обтянута ею, словно тонкой резиновой оболочкой, не дающей свободно дышать. Она почувствовала, что от нее исходит кисловатый запах пота и грязной воды, и жгучая тоска по туалетному мылу и чистой одежде выдавила из ее глаз слезы. Женщина погасила сигарету и съела немного хлеба, отламывая кусочки от большого ломтя и медленно отправляя их в рот…
На улице шел дождь, темнота пробралась в комнату, затушевав раздражающие следы ее бессмысленной уборки. И когда она доела хлеб, то вновь закурила сигарету и долго лежала под шум дождя, пуская колечками дым и мечтая. Она не могла сдержать слез, и они градом катились по ее щекам, быстро остывая, неудержимые и жгучие…
Проснувшись, она села на кровати и перепугалась, увидев, что уже шесть часов. Ей показалось, что водяные разводы на полу потемнели, и, хотя пол не стал выглядеть от этого более опрятным, все же в нем появилась некоторая гладкость и упорядоченность. Она так стремилась к опрятности. Это стремление и заставило ее приступить к уборке, но теперь все оказалось бессмысленным, потому что грязь только нарастала, непрерывно нарастала, грязь не поддавалась уборке и, видимо, воспринимала ее как некий наглый вызов, удваиваясь и утраиваясь в ответ. Когда вдруг проглянуло солнце, она даже испугалась: шкафы стояли в тени и выглядели откровенно грязными, а пол демонстрировал свои дьявольские узоры во всей красе…
Она устало поднялась с кровати, поставила на плиту воду, положила дров в топку и, пока вода грелась, произвела осмотр своих сокровищ: полбутылки вина, полбуханки хлеба, немного повидла, кусочек маргарина, целая чашка молотого кофе, которую она тщательно обвязала вощеной бумагой, табак и папиросная бумага, а также деньги, деньги в ящике письменного стола, целая пачка замусоленных банкнот: без малого тысяча двести марок, да еще те пятьдесят, которые ей дал Ганс. Такое богатство казалось ей огромным и действовало умиротворяюще…
Она долго прижимала мыло к носу, потом потерла им лоб и щеки, чтобы лучше прочувствовать его запах, запах этого тонкого обмылка, слегка отдающего ароматом миндаля…
Она услышала, что он опустил на пол прихожей что-то тяжелое - очевидно, мешок с чем-то тяжелым и твердым. И когда он вошел в комнату, она поняла, что на улице опять идет дождь: лицо у него было мокрое и угольная пыль, смешавшись с дождевой водой, проложила черные дорожки по его бледному и усталому лицу. Казалось, он плачет черными слезами. Она увидела все это сквозь тонкую мыльную пленку, застрявшую на ее бровях и ресницах, вынуждая ее моргать. Она застеснялась своей обнаженной груди и мокрыми руками подтянула съехавшую вниз сорочку. Улыбнувшись, он поцеловал ее в затылок, и они на миг увидели в зеркале свое отражение: его темноволосую голову, лежавшую на ее плече, рядом с ее светлым лицом…
Они ужинали в постели. На стуле рядом с кофейником стояла тарелка с небольшой горкой бутербродов, намазанных чем-то красноватым. В комнате было тепло и приятно, на улице шел дождь, и шум беспрерывного дождя завораживал. На потолке вновь проступили темные круги, как всегда при дожде, беззвучно впитывавшие в себя воду и расширявшиеся до тех пор, пока не высосут всю воду из лужи на полу разрушенного верхнего этажа. Быстрота и беззвучность этого впитывания, словно на промокашке, внушала некоторое беспокойство: эти круги напоминали глаза, наблюдавшие за ними. В центре они были темными, почти черными, и там висела капля, которая позже падала, а ближе к краю круги постепенно светлели и становились серыми. Эти круги возникали словно сигналы, словно предупреждающие знаки, которые как бы вспыхивали, несколько дней горели и вновь исчезали, оставляя после себя лишь темные очертания. Иногда от потолка отделялся кусок штукатурки, шлепался вниз, вздымая облачко известковой пыли, а на его месте обнаруживалось переплетение дранок - темная прогалина, медленно заполнявшаяся паутиной. В тех местах, где штукатурка с потолка уже обвалилась, всегда долго капало. Они передвинули кровать, и теперь она стояла посреди комнаты, усиливая впечатление надвигающейся опасности…
Они лежали рядышком, не дотрагиваясь друг до друга. Уже одно ощущение своей чистоты наполняло ее счастьем. Лишь время от времени, передавая ей кусок хлеба, он прикасался к ее лицу или плечу, и тогда она ему улыбалась.
- Кстати, - сказал он, - добытая тобой справка об освобождении из лагеря выдержала самую строгую проверку.
- Да?
- Я прошел по ней регистрацию, хотя, - он рассмеялся, - хотя я, судя по всему, был у них первым, кто освободился из лагерей. Они ожидали, что освобождение начнется лишь в середине июня. Сдается, нам лучше теперь же исправить дату и подождать до середины июня. Но талоны я уже получил.
- Замечательно, - откликнулась она. - До какого срока?
- До конца июня. Почем знать, что до той поры произойдет…
- Да, - согласилась она, - до конца июня еще почти целый месяц. А угольные брикеты?
Он опять рассмеялся:
- А это совсем просто. Стоит только взобраться на поезд и сбросить брикеты на землю. Иногда поезда еще и останавливаются, а охраны почти что нет. Я всю вторую половину дня изучал это дело. Один человек мне даже точно подсказал, когда поезда прибывают… - Он полез в карман плаща, висевшего на спинке стула, и вынул клочок бумаги. - Утром в пять, потом около одиннадцати, а после обеда - вскоре после четырех и в шесть. Они ходят строго по расписанию. Надо бы обзавестись машиной. В пять утра еще нельзя ходить по улицам - комендантский час. Хочешь кофе?
- Хочу.
Она взяла чашку со стула, стоявшего возле кровати с ее стороны, и протянула ему. Он налил кофе.
- Да, - произнес он, - почем знать, что будет до конца июня, даже до середины. У нас есть деньги и талоны, хлеб и табак, и я буду каждый день приносить по сто брикетов, этого нам хватит. Я слышал, что за пятьдесят брикетов можно получить одну буханку хлеба, а за десять - одну сигарету.
- Да, - подтвердила она, - вероятно, так оно и есть. Буханка стоит тридцать марок да сигарета шесть, а летом уголь дешев…
- Цена на него растет, когда термометр падает. Но тогда и хлеб дорожает… Зимой голод усилится…
- О зиме давай пока и думать не будем.
- Бога ради, - сразу согласился он, - давай не будем.
- Я очень счастлива, - медленно произнесла она.
- Я тоже. Даже не знаю, был ли я когда-нибудь так счастлив.
Они немного помолчали. Шум дождя за окном не утихал, в промозглых сумерках с набухших от избытка воды деревьев текло, а с потолка со стуком падали капли…
- Хочешь курить? - спросил он, но она не ответила, и, обернувшись, он увидел, что она уснула. Она улыбалась во сне, и он придвинулся поближе к ней, чтобы ее лицо легло на его грудь. "Я люблю ее, - подумал он, - и знаю ее, и многое в ней мне еще предстоит узнать. Но сколько бы ни узнал, мне все будет мало, почти ничего".
XVI
Он совсем выдохся. Давно уже не приходилось ему вставать так рано. Глаза сами собой закрывались. Было очень холодно, и даже неподвижные, едва заметно мерцавшие огоньки тоненьких свечек казались замерзшими. Желтые и пряменькие, тощие и нищенские стояли они перед этой голубоватой мглой позади алтаря, а он никак не мог понять, что это - беленая стена или выцветшая завеса. Подсвечники тоже были жалкие и такие же убогие, как покосившаяся дарохранительница, которую они окружали. Люди молча сидели или стояли на коленях, и от некоторых исходил дурной запах - так пахнут люди, испытывающие голод и живущие в спертом воздухе: они пахнут капустой и холодным печным дымом. Шеи людей, стоявших перед ним, были тощие, из-под головных платков женщин выбивались волосы, и в этой смиренной и душной тишине слышался спокойный и ровный голос священника. Так говорит человек, у которого много времени: "Corpus Domini nostri Jesu Christi custodiat animam tuam in vitam aetemam. Amen".
Он никогда еще не встречал священника, который бы до конца произносил всю фразу святого причастия перед каждым причастником. Большинство из них лишь бормотали себе что-то под нос, проходя мимо, и, удаляясь, продолжали бормотать. Но этот останавливался и повторял перед каждым, кому он давал облатку, всю фразу. Видимо, причастие займет уйму времени. Где-то позади него дверь была неплотно затворена, из-под нее дуло. Щели в стенах и окна были забиты дощатыми щитами, но доски отсырели, набухли и расслоились, между слоями сочилась грязная жидкость: то был клей, который некогда скреплял доски…
Впереди, за алтарем, готическая арка, когда-то ведшая в главный неф, была не то замурована, не то просто затянута большим полотном. Он все еще не мог разглядеть, была там стена или только своего рода кулиса. Виднелись лишь позолоченные, стрельчато сходящиеся распорки псевдоготической колонны, концы которых встречались как раз над серединой алтаря.
Все происходило так медленно. Священник все еще раздавал облатки тем немногим, кто пришел причаститься, и все так же подробно и торжественно повторял над каждым из этих нищих стариков, воздев руку с тоненьким ломтиком хлеба: "Corpus Domini nostri Jesu Christi…"
Служка поднял воротник стихаря и, по всей видимости, потирал мерзнущие пальцы под широкими оборками рукавов. Кроме того, он постоянно и отчетливо хлюпал носом. Священник, воздев руки к небу, читал заключительные молитвы, и служка вторил ему равнодушным и даже брюзгливым тоном. Время от времени он приподнимал голову и, видимо, искоса поглядывал на горевшие свечи, как бы не одобряя этот зряшный расход воска. Наконец он склонил колена перед молящимися, держа молитвенник перед собой, и священник медленно и торжественно сотворил над ним крестное знамение.
Несмотря на все, в душе у Ганса царили мир и радость. Он еще успел заметить, как поспешно молодой служка погасил свечи и зашагал вслед за священником в ризницу. Снаружи было уже совсем светло, дело, по-видимому, шло к восьми часам. Он перешел на другую сторону улицы и позвонил. За железной решеткой двери раздался резкий и гулкий звонок. Экономка, женщина с широким красноватым лицом, открыла смотровое окошко в двери, пристально оглядела его и спросила:
- Месса уже кончилась?
Услышав "да", она молча распахнула перед ним дверь и, двинувшись в глубь коридора, бросила ему через плечо: "Входите же".
Он последовал за ней, но, когда в конце коридора в темноте уперся в деревянную перегородку, экономки уже не было, и он подумал: "Вероятно, мне надо подождать".
Откуда-то из-за угла, которого он не мог видеть, до него донесся звон посуды, и Ганс вдруг узнал отвратительный неопрятно-сладковатый запах, въевшийся в порядком обтрепанную и явно отсыревшую дерюгу и заполнявший весь коридор: то был запах разваренной сахарной свеклы. Клубы пара вырывались из-за угла, за которым, вероятно, находилась кухня, и ему в нос ударил теплый и противный запах. Очевидно, экономка варила сироп из свекольной ботвы, как делали почти все. У печки была плохая тяга, а дрова сырые, так что на него пахнуло дымом и запахом сажи. Низким голосом экономка распевала в кухне, куда вход ему, видимо, был заказан: "Rorate Coeli desuper…" и отвечала себе самой еще более низким басовитым речитативом: "Et nubes pluant justum". Очевидно, ее знание текста не выходило за пределы этих двух строчек, потому что она все повторяла и повторяла их. Он почувствовал, что его так и подмывает - в те долгие паузы, которые она делала, очевидно, для того, чтобы заняться печкой, - в эти долгие паузы его так и подмывало произнести латинские молитвы, которые только теперь, после многих лет, впервые пришли ему в голову. Почти десять лет назад учитель Закона Божьего вбил эти молитвы в головы своих учеников: "Ne irascaris Domine… ne… ultra me" - те длинные песнопения, наполовину речитативы, которые ближе к концу звучали немного жизнерадостнее. Но сразу же после возникших в его памяти длинных песнопений вновь раздался голос экономки: "Rorate Coeli desuper…"
Наконец из входной двери в коридор упала полоса белесого света; Ганс узнал долговязую и тощую фигуру священника и заметил, что тот остановился перед закутком, в котором, по-видимому, хранился картофель и разный хлам. Священник приблизился, и когда Ганс ощутил в темноте его дыхание, а потом и разглядел его бледное лицо, то громко произнес:
- Шницлер.
- А-а, Шницлер, - поспешно пробормотал священник, явно нервничая. - Прекрасно, что вы пришли. Я рад…
Священник открыл какую-то дверь, из-за которой по полу пролегла полоса смутного света, подтолкнул Ганса внутрь, и тот оказался в маленькой комнатке, до предела заставленной разными предметами - кровать, стулья, книжные шкафы и огромный стол, заваленный книгами и газетами. Тут же валялся и пакет с морковью…
- Извините меня за беспорядок, - нервно сказал священник. - У меня так тесно…
Ганс огляделся: комната и впрямь имела неряшливый вид, - правда, постель была застелена. Вероятно, то была единственная часть уборки, которую стоило производить в этой комнатушке. Пол тоже был чистым, если можно считать полом три квадратных метра досок с огромными щелями, в которых грязь поблескивала от влаги - признак того, что пол недавно мыли. На книжной полке некоторые книги стояли корешком к стене. Ганс подошел поближе, чтобы их перевернуть. И в этот момент в комнату вошел священник в сопровождении экономки. Он нес поднос с кофейником, двумя чашками, ломтиками хлеба на тарелочке и мисочкой жидкого свекольного сиропа. Экономка несла в одной руке большую охапку щепок, в другой - комок тонких и узеньких стружек…
- Вы ведь не откажетесь выпить со мной чашку кофе, да? - спросил священник. - На дворе холодно, верно? Июнь, а такой холод. - Он засмеялся.
Ганс и в самом деле был голоден, и здесь, в этой комнатушке, его опять знобило. Он сказал:
- Не откажусь, спасибо.
Экономка затолкала стружки в черное отверстие печки за кроватью, сунула туда же щепки и скомкала старую газету…
- Оставьте, Кэте, - заметил священник. - Я сам все сделаю.
Она вышла, и, как только дверь за ней закрылась, они услышали, что она опять запела, причем явно с большим удовольствием. Потом пение стихло, - видимо, экономка завернула за угол коридора.
Священник поднес горящую спичку к скомканной газете, и пламя, синее и нерешительное, начало пробиваться вверх. Снизу повалил дым, и из вьюшки выплыли маленькие светло-серые облачка.
- Вы уж извините, пожалуйста, что я заставил вас ждать, - сказал священник. - Но настоятель нашей церкви приболел, и мне пришлось отслужить еще одну мессу. Вчера я этого не знал. Надеюсь, я не оторвал вас от чего-то важного…
Теперь он стоял, потирая руки, возле печи и с любопытством поглядывал на Ганса. Потом опустил глаза и пробормотал:
- Вы не поверите, до какой степени промерзаешь в этой церкви. Мне кажется, что я никогда не согреюсь. Что же будет, когда наступит зима?
Священник и в самом деле был очень бледен, уголки губ устало опущены. Под печальными красивыми глазами - больше ничего красивого в его лице не было - лежали темно-красные тени. Веки казались воспаленными. В печи начали потрескивать щепки, и священник, сунув руку под кровать, вынул из ящика два брикета и осторожно подбросил их в огонь. Видимо, его смущало, что Ганс молчит.
- Я вас в самом деле не задерживаю? - с тревогой спросил он.
Ганс покачал головой:
- Да нет. Вы просили меня как-нибудь зайти, вот я и…
- Совершенно верно, - перебил его священник. - Я просил вашу… вашу супругу вам передать… Минуточку. - Он подошел к столу, налил кофе в чашки и сел. - Берите, пожалуйста, хлеб и сироп.
- Я уже позавтракал. А вот кофе очень кстати. Такой горячий.
- Все же съешьте хоть чего-нибудь.
- Спасибо.
Священник ухватил ломтик хлеба с помощью ножа и указательного пальца левой руки, сложив их в виде щипцов, а ложечкой накапал на него немного сиропа, оказавшегося очень жидким и еще теплым. Он ел с видимым удовольствием, изредка оборачиваясь, чтобы взглянуть на печку, и с довольным видом замечая, что тонкая жесть начала розоветь…