Ангел молчал - Генрих Бёлль 3 стр.


Потом она услышала, что сын прошел в ванную. Но сосущая тоска в ее груди не унялась - этот клубок из боли и тревоги, страха и подозрительности вызывал желание заплакать, которое она все же постаралась подавить.

Когда сын вышел из ванной, мать уже накрывала стол в гостиной. Комната была убрана и сверкала чистотой, на столе стояли цветы, масло, сыр, колбаса, коричневый кофейник под желтым колпаком и банка молока, а на своей тарелке он увидел большую жестяную коробочку с сигаретами. Он поцеловал мать и, почувствовав, что она дрожит, взглянул на нее испуганно и удивленно, когда она вдруг ни с того ни с сего заплакала. Может, она плакала от радости. Все еще крепко держа его за руку, она тихонько пролепетала, не переставая плакать:

- Не сердись на меня, мне так хотелось тебе угодить.

Указав рукой на стол, она заплакала еще сильнее, плач перешел в безудержные рыдания, а он смотрел на ее круглое красивое лицо, залитое слезами, и не знал, что ему делать. Потом пробормотал, запинаясь:

- Боже мой, мама, ведь все прекрасно. Разве не так?

Она испытующе взглянула на него и попыталась улыбнуться.

- В самом деле все хорошо, - сказал он и пошел в спальню. Там он быстро надел свежую рубашку, застегнул кнопку на красноватом галстуке и заторопился обратно. Мать уже сидела за столом. Она сняла фартук, принесла из кухни свою чашку и глядела на него с улыбкой.

Он сел и заявил:

- Я замечательно выспался.

Она нашла, что он и впрямь выглядит свежее. Сняв колпак с кофейника, она налила в его чашку кофе и щедро плеснула туда молока из консервной банки.

- А ты не зачитался допоздна?

- Да нет, отнюдь, - улыбнулся он. - Вчера я так устал, даже слишком.

Он открыл сигаретницу, закурил, медленно помешал ложечкой кофе и взглянул в лицо матери.

- Мама, ведь все прекрасно, - сказал он опять.

Она откликнулась, не меняя выражения лица:

- Принесли почту.

Он заметил, что углы ее рта дрогнули. Мать прикусила нижнюю губу, так что не могла больше сказать ни слова, и из груди ее вырвались такие глухие рыдания без слез, что сын сразу понял: что-то стряслось или должно стрястись. Он уже не сомневался: это все наделала почта, что-то было связано с ней. Он опустил глаза, помешал в чашке и несколько раз глубоко затянулся сигаретой, прихлебывая кофе. Надо было обождать, ведь она не хотела плакать, но ей необходимо было выговориться, поэтому не нужно ее торопить, надо дать ей время справиться с этими рвущимися из глубины вздохами. Потом она сможет говорить. Тревожило ее явно что-то связанное с почтой. Никогда в жизни не забыть ему этих вздохов, в которых было все, весь тот ужас, о котором тогда оба они ничего не знали. Эти сухие рыдания рвали сердце. Мать всхлипнула, она всхлипнула один-единственный раз, но очень глубоко и продолжительно, а он все так же сидел, опустив глаза, и видел только поверхность кофе в своей чашке, где молоко из банки уже образовало светло-коричневую тонкую пленку, видел кончик своей сигареты, видел, что серовато-серебристый пепел на этом кончике мелко дрожит, и наконец почувствовал, что может поднять глаза.

- Да, - тихонько произнесла она. - Дядя Эди прислал письмо. Он получил звание штудиенрата, но его перевели в другой город. Он пишет, что там ему все противно.

- Что ж, понятно, - кивнул он. - Любому нормальному человеку было бы противно.

Она тоже кивнула.

- И принесли новый расчет пенсии, - добавила мать, - она опять уменьшилась.

Он положил ладонь на ее маленькую, широкую и натруженную руку, лежавшую на белоснежной скатерти. Это прикосновение вызвало новую череду глубоких, рвущих душу вздохов. Он снял руку, и в памяти его осталось воспоминание, что рука матери была теплая и шершавая. Он не поднимал глаз, пока не миновало время тяжких вздохов и сдерживаемых слез. Он ждал. И думал: "Нет, не в этом дело. Дядя Эди и пенсия не могут до такой степени выбить ее из колеи. Тут наверняка что-то другое", и внезапно его осенило: это другое касалось его лично. Он почувствовал, что бледнеет. Не было на свете ничего, что до такой степени выбило бы его мать из колеи. Он взглянул на нее. Мать сидела, плотно сжав губы, и глаза ее были полны слез, но теперь она выдавила из себя несколько слов, запинаясь и едва разжимая губы:

- Тебе принесли открытку, она лежит там, в прихожей…

Он тут же отодвинул чашку, встал и пошел в прихожую. Открытку он заметил уже издали, это была белая обычная почтовая открытка размером 15 на 10 сантиметров. И спокойно лежала себе на столике возле темной вазы с еловыми ветками. Он быстро подошел к столику, взял открытку, прочел адрес, увидел бело-красно-черную наклейку с красной прямоугольной каймой и очень жирную черную букву "R", потом перевернул открытку, поглядел сначала на подпись - она была неразборчива и написана поверх трех длинных слов: "Районная военная комендатура". Ниже было напечатано: "Майор".

В квартире по-прежнему стояла тишина и вообще ничего не изменилось. Только пришла почтовая открытка, обычная почтовая открытка, и единственное от руки написанное слово в ней был этот неразборчивый росчерк какого-то майора. В зеленоватом свете, лившемся из застекленной части двери в коридор, все казалось зыбким, как в аквариуме… Ваза все еще стояла на столике, его пальто висело на вешалке, там же висело пальто матери, рядом ее шляпа, воскресная же шляпа матери с нарядной белой вуалеткой лежала наверху - та самая шляпа, которая по воскресеньям всегда была на ней в церкви, когда она тихо молилась, стоя рядом с ним на коленях, в то время как он медленно перелистывал страницы молитвенника. Все на свете шло своим чередом, через открытую дверь кухни до него доносился смех столяров во дворе дома, небо вновь было ясным и чистым, гроза миновала… Вот только на его имя пришла почтовая открытка с размашистой подписью какого-то майора, который по воскресеньям, возможно, стоял на коленях недалеко от него в церкви, спал со своей женой, воспитывал своих детей так, чтобы они выросли добропорядочными немцами, а в рабочие дни ставил свою подпись под целыми стопками почтовых открыток. Все было так обычно…

Он не заметил, сколько времени простоял в прихожей с открыткой в руке, но когда он вернулся в комнату, то увидел, что мать плачет. Она сидела, опершись локтем о стол и подперев ладонью вздрагивающую щеку, а другая ладонь неподвижно лежала у нее на коленях, словно чужая, - широкая и натруженная…

Он подошел к матери, приподнял ее склоненную голову и попытался заглянуть ей в лицо, но тут же отказался от этого намерения. Ее лицо было настолько искажено, что показалось ему чужим, неузнаваемым, каким он его еще никогда не видел, - лицо, которое его перепугало и в котором не было и не могло быть доверия к нему…

Он молча сел на свое место, отхлебнул немного кофе и взял сигарету. Но вдруг выронил ее и уставился невидящим взглядом прямо перед собой.

Потом из-за ладони, подпиравшей щеку, раздался голос:

- Ты бы поел…

- Не сердись на меня.

Он долил себе кофе, добавил молока и положил в чашку два кусочка сахару, потом закурил, вынул открытку из кармана и негромко прочел:

- "Вам надлежит явиться четвертого июля в семь часов утра на восьминедельные сборы в казарму Бисмарка в Аденбрюке". Ох ты, Боже мой! - громко сказал он. - Мама, сама подумай, ведь всего восемь недель.

Она кивнула.

- Это должно было случиться, ведь я же знал, что меня вызовут на сборы.

- Да-да, конечно, - выдохнула она. - Всего восемь недель.

Они оба знали, что лгут. И лгали, не понимая зачем. Они не могли этого не понимать, но лгали и знали, что лгут. Они знали, что он уйдет из дому не только на восемь недель.

Она опять повторила:

- Ты бы поел.

Он взял ломтик хлеба, намазал маслом, положил сверху кусочек колбасы и принялся жевать, очень медленно и без аппетита.

- Дай мне эту открытку, - сказала мать.

Он дал.

На ее лице появилось какое-то странное выражение, она казалась совершенно спокойной и, внимательно вглядевшись в открытку, тихонько прочла ее вслух.

- Какой сегодня день? - спросила мать, положив открытку на стол.

- Четверг, - ответил сын.

- Да нет, - сказала она. - Какое число?

- Третье, - ответил он.

Только тут он сообразил, что означал ее вопрос. Он означал, что ему придется уехать из дому сегодня же, чтобы к семи утра следующего дня оказаться в трехстах километрах к северу, в казарме чужого города…

Он отложил в сторону надкусанный ломтик хлеба, не было смысла делать вид, что ему в самом деле хочется есть. Мать вновь закрыла лицо ладонями и заплакала навзрыд, но как-то удивительно беззвучно…

Он прошел в свою комнату и стал собираться в дорогу. Кое-как скомкав, сунул в сумку рубашку, исподнее, носки, писчую бумагу, потом опорожнил ящики письменного стола и не глядя выбросил их содержимое в печку, вырвал листок из одной тетрадки и, сложив его несколько раз, зажег и поднес к куче других бумаг. Поначалу появился лишь густой беловатый дым, потом огонь мало-помалу пробился наружу и наконец с шипеньем взвился из-под конфорки узким и энергичным языком, окутанным черным облаком дыма. Еще раз перерывая все ящики и отделения письменного стола, он поймал себя на мысли: "Поскорее уйти отсюда, уйти от матери - единственного человека, о котором я мог бы сказать, что этот человек меня любит"…

Услышав, что она вернулась с подносом в кухню, он быстро пересек прихожую, коротко стукнул в матовое стекло кухонной двери и бросил:

- Я пошел на вокзал, скоро вернусь.

Она не сразу откликнулась, и он подождал за дверью, все время ощущая маленькую белую почтовую открытку в кармане брюк. Потом мать крикнула:

- Все в порядке, возвращайся поскорее! До свиданья…

- До свиданья, - ответил он, еще немного постоял молча и вышел…

Когда он вернулся, часы показывали половину первого и обед был готов. Мать внесла тарелки, приборы и блюда в гостиную…

Теперь этот первый мучительный день казался ему более тяжким, чем вся война. Еще шесть часов он пробыл дома. Мать все это время пыталась навязать ему вещи, которые, по ее разумению, ему обязательно понадобятся, в частности мягкие махровые полотенца, большие пакеты с едой, сигареты, мыло. И все время плакала. А он беспрерывно курил и приводил в порядок книжные полки. Опять накрывался стол, в гостиную вносились хлеб, масло, повидло и печенье, опять варился кофе.

После кофе, когда солнце уже зашло за дом и перед окнами начали сгущаться приятные сумерки, он вдруг скрылся в своей комнате, сунул под мышку сумку с вещами и вышел в прихожую…

- Что случилось? - спросила мать. - Ты уже…

- Да, - выдавил он, - мне пора. - Хотя его поезд отправлялся только через пять часов.

Он поставил сумку на пол и обнял мать с какой-то отчаянной нежностью. Когда она обвила руками его бедра, то нащупала в кармане ту открытку и вынула ее. И сразу успокоилась, даже вздыхать перестала. Почтовая открытка в ее руке казалась совершенно безобидной, да и человеческим в ней был только размашистый росчерк майора, хотя ведь и он вполне мог быть исполнен машиной, специальной машиной, умеющей расписываться за майора… Опасным в ней была только прямоугольная белая наклейка с красной каймой и большой черной буквой "R" - крошечный кусочек бумаги, какие ежедневно тысячами приклеивают в любом почтовом отделении. Но под этой буквой он заметил теперь какой-то номер. Это был его номер - единственное, что отличало его открытку от других, - номер 846. И теперь он понял, что все в порядке, что ничего не может с ним случиться, потому что в каком-то почтовом отделении этот номер стоял рядом с его фамилией. Это был его номер, и он не мог от него убежать, он был вынужден следовать за этим жирным "R", не мог от него скрыться…

Теперь он стал всего лишь регистрационным номером 846, и эта маленькая белая почтовая открытка, этот ничтожный кусок дешевого тонкого картона - тысяча штук таких открыток стоила максимум три марки и доставлялась адресату бесплатно, - рождена была лишь росчерком какого-то майора, и жестом военного писаря, выхватившего именно его карточку из картотеки, и еще одной подписью - закорючкой кого-то из почтовых служащих в книге заказных отправлений…

Когда он уходил, мать выглядела совершенно спокойной, она сунула открытку ему в карман, поцеловала его и тихонько промолвила:

- Храни тебя Бог…

Он ушел. Его поезд отправлялся только в полночь, а было ровно семь часов. Он знал, что мать провожает его взглядом, и, идя к трамваю, несколько раз оборачивался, чтобы помахать ей рукой.

За пять часов до отъезда он уже был на вокзале. Покрутился возле касс, еще раз изучил расписание поездов. Все было как всегда, люди возвращались из отпусков или ехали в отпуск, многие чему-то смеялись - веселые, загорелые, радостные и беззаботные, воздух был теплый и приятный - настоящая отпускная погода…

Он выбежал из здания вокзала, вскочил в трамвай, который мог довезти его до дома, на одной из остановок выскочил из вагона и поехал обратно, на вокзал. По вокзальным часам он понял, что прошло всего двадцать минут. Он опять потолкался среди людей, дымя сигаретой, потом опять вскочил в первый попавшийся трамвай, не поглядев на номер, опять сошел с него и вернулся - Ганс словно предчувствовал, что восемь лет будет мотаться по вокзалам, его словно магнитом притягивал вокзал…

Он пошел в зал ожидания, выпил пива, вытер пот со лба. И вдруг ему вспомнилась молоденькая сослуживица, которую он несколько раз провожал до дома. Найдя в записной книжке ее телефон, он кинулся к автомату, бросил в щель монетку и набрал ее номер. Но когда на другом конце провода отозвался чей-то голос, он не смог выдавить ни звука и повесил трубку. Потом опять бросил монетку и опять набрал номер. Тот же незнакомый голос опять сказал "Алло!" и назвал какое-то имя. Тогда он собрался с духом и пробормотал:

- Можно попросить к телефону фройляйн Вегман? Говорит Шницлер…

- Минуточку, - ответил голос. И в трубке послышались плач младенца, потом танцевальная музыка и раздраженный мужской возглас, потом кто-то хлопнул дверью. Лоб его покрылся испариной, но тут он услышал ее голос:

- Да?

Он промямлил:

- Это я… Ганс. Мне хотелось бы увидеться с вами, я уезжаю. В армию. Сегодня…

Он почувствовал, что она очень удивилась. Но сказала:

- Да… Но когда и где?

- На вокзале, - быстро ответил он, - сейчас. Возле контроля…

Она пришла очень быстро - изящная маленькая блондинка с пухлыми, очень яркими губами и милым носиком. Вместо приветствия она сказала с улыбкой:

- Вот это сюрприз так сюрприз!

- Куда хотите пойти?

- Сколько у нас времени?

- До двенадцати.

- Пошли в кино, - решила она.

Они отправились в привокзальный кинотеатр - тесный и грязный, вход в какой-то подворотне, а когда уже сидели рядышком и в зале погас свет, он вдруг понял, что ему полагается взять ее руку в свою и держать, пока идет фильм. В зале было жарко и душно, зрителей почти не было, и ему как-то не понравилось, что она запросто, как само собой разумеющееся, позволила ему взять ее руку, но тем не менее все два часа он крепко, чуть ли не судорожно сжимал ее ладонь. Когда они вышли из зала, уже стемнело и накрапывал дождь…

Когда они свернули с улицы в парк, он правой рукой вцепился в свою сумку, а левой прижал к себе девушку. Она и тут не противилась, и он ощутил тепло и аромат ее изящной фигурки, вдохнул запах ее влажных от дождя волос и поцеловал ее в шейку и щеки, а дотронувшись губами до ее мягкого рта, перепугался не на шутку…

Она крепко и в то же время робко обняла его. Сумка выскользнула у него из-под мышки, и он, целуя девушку, внезапно понял, что старается разглядеть кусты и деревья, растущие вдоль аллеи: он ясно видел серебристую, мокрую от дождя дорожку, истекающие влагой кусты, черные стволы деревьев и небо, по которому неслись на восток тяжелые тучи…

Они несколько раз, целуясь, прошлись взад-вперед по дорожкам, и были минуты, когда он ощущал к ней нежность и нечто похожее на жалость, а может, и любовь, этого он не понимал. Он все оттягивал их возвращение на освещенные улицы, пока вокруг вокзала не стало так пусто, что он решил - видимо, пора…

Он предъявил на контроле свою открытку, дал прокомпостировать ее перронный билет и обрадовался, увидев, что поезд уже стоит под парами в огромном и пустом пространстве крытого перрона. Поцеловав девушку еще раз, он поднялся по ступенькам в вагон. Высовываясь из окна, чтобы помахать на прощанье, он боялся, что она заплачет, но она только улыбалась, долго и энергично махая рукой, и он облегченно вздохнул, поняв, что она не станет плакать…

Около шести утра он приехал в незнакомый город. Перед дверями домов стояли машины, развозившие молоко, а мальчишки из пекарни бегом разносили и ставили на ступеньках перед дверями пакеты с булочками - он видел вблизи этих парнишек с лицами, перепачканными мукой, это были бледные и все же веселые призраки раннего утра. Из какого-то бара вывалились шатающиеся фигуры - несколько штатских и один солдат. Гансу не хотелось спрашивать дорогу, и он просто пошел за солдатом. Он остановился, как и солдат, у остановки трамвая и смешался с толпой молчаливых рабочих, равнодушно оглядевших его с головы до ног…

Его мутило. Ночью он где-то выпил чашку остывшего бульона и съел черствую булочку и теперь чувствовал себя усталым и грязным, а когда трамвай подошел, он опять последовал за солдатом и встал рядом с ним на площадке. Только тут он разглядел, что солдат на самом деле был унтер-офицером или фельдфебелем. Лицо у него было красное, одутловатое и тупое. Из-под жесткой пилотки выбивался густой светлый чуб. На остановках в вагон входили солдаты и отдавали ему честь…

Улицы мало-помалу начали оживать, появились машины и велосипеды, площадка трамвая заполнилась рабочими, посасывающими трубки и молча ожидавшими своей остановки. Проезжую часть переходили школьники с тяжелыми ранцами на худеньких плечах, а трамвай все трясся и трясся по аллеям и улицам и постепенно пустел, пока в нем не остались одни солдаты…

Наконец они доехали до конечной остановки, расположенной между сжатыми полями пшеницы и большим огородным хозяйством. Все вышли из вагона, и Ганс опять медленно пошел за фельдфебелем, в то время как другие солдаты припустили бегом.

Они шли вдоль бесконечно длинного забора, окружавшего серое здание правильной формы. Внутри здания раздавались свистки и команды, а в окнах виднелись серые безрадостные лица. Потом между плотными рядами строений появился просвет с черно-бело-красным шлагбаумом, который поднялся перед унтер-офицером (а может, фельдфебелем). Часовой улыбнулся, потом посерьезнел и презрительно скривил губы. Но в конце концов и перед Гансом тоже поднялся черно-бело-красный шлагбаум, и он стал солдатом…

В этой жуткой тишине Ганс внезапно услышал шаги. Он насторожился и вынул изо рта сигарету: она стала желтоватой и влажной с одного конца. Теперь он держал ее в руке и прислушивался к шагам. Они приближались к нему сзади и справа, звук их то вдруг затихал, и тогда катились камни, то опять слышалась твердая и равномерная поступь. Наконец у перекрестка справа появился человек: это был рабочий в кепке и с сумкой, зажатой под мышкой. Он спокойно шагал по направлению к перевернутому вагону трамвая. Гансу показалось невероятным, чуть ли не отвратительным, что здесь еще встречались люди, которые регулярно и точно по часам ходят на работу с сумкой под мышкой…

Назад Дальше