Он вскарабкался наверх к решетчатой ограде палисадника и остановился в ожидании. Рабочий заметил его и остановился, потом медленно подошел поближе. Ганс сделал несколько шагов ему навстречу и тихо произнес:
- Доброе утро…
- Доброе утро, - осторожно откликнулся тот, потом перевел взгляд на сигарету и спросил: - Огонька?
- Да, - ответил Ганс…
Рабочий неторопливо порылся в кармане брюк. Ганс увидел, что волосы у него с сильной проседью, брови кустистые и почти совсем седые и широкий добродушный нос. Потом перед его лицом щелкнула зажигалка, и коптящий огонек опалил кончик сигареты…
- Спасибо, - сказал Ганс, вынул портсигар, открыл его и протянул рабочему. Тот поглядел на Ганса удивленно и нерешительно. - Прошу вас, - сказал Ганс, - берите же…
Он следил глазами, как два загрубевших пальца рабочего робко потянулись и вытащили из ряда одну сигарету…
Рабочий сунул сигарету за ухо, тихо поблагодарил и ушел…
Ганс продолжал курить, стоя у решетки палисадника. Прислонившись к ней, он ждал - сам не зная чего. Долго он смотрел вслед рабочему, а тот все удалялся, то исчезая из виду за кучами щебня, то вновь появляясь. Наконец он совсем исчез вдали - в аллее, которую обрамляли деревья, еще не успевшие пострадать от войны. Они поблескивали сочной зеленью: ведь на дворе был май…
III
Он двинулся дальше, и долгое время навстречу ему никто не попадался. По многим улицам было невозможно пройти. Битый кирпич и щебенка громоздились до вторых этажей начисто выгоревших фасадов, а из некоторых боковых улиц еще тянулись длинные плотные полосы стелющегося дыма.
На то, чтобы добраться от окружной железной дороги до Рубенштрассе, у него ушел почти час, а раньше он проходил это расстояние за десять минут. Между остатками стен высились печные трубы, горы мусора окутывались тяжелыми облаками дыма, изредка навстречу ему попадались либо мужчина в обносках, либо женщина в кое-как повязанном платке.
На самой Рубенштрассе, по всей видимости, вообще не осталось ни одного дома. Огромное здание плавательного бассейна в начале улицы полностью рухнуло, между обломками тут и там валялись блестящие зеленые кафельные плитки облицовки. Здесь, где раньше сходилось несколько больших улиц, и людей попадалось уже побольше. Все они двигались медленно, и вид у них был неряшливый и мрачный…
Из-за фасада одного начисто выгоревшего дома он услышал рокот тяжелых машин, двигавшихся, по-видимому, в сторону Рейна…
Он осторожно вскарабкался по кучам щебня и оказался на Рубенштрассе. Из какого-то окна - все они были заколочены досками - доносился плач младенца и женский голос, очень тихий и жалобный.
От дома № 8 целыми остались только вход в вестибюль и несколько комнат в нижнем этаже. Вход был чересчур широк и глубок, фронтон прогнулся, и стропила крыши тупо упирались в серое небо. Он уже хотел войти, но тут из дома вышла старуха в зеленом платке. Лицо у нее было желтое и дряблое, пряди нечесаных черных волос падали на лоб. Она несла в руке совок с собачьим пометом и, сделав несколько шагов, усталым движением выбросила его в ближайшую кучу обломков и повернула обратно.
Он спросил:
- Здесь живет фрау Комперц, я не ошибся?
Она молча кивнула.
Но он продолжил расспросы, хотя лицо ее выражало полную безучастность.
- Не знаете ли, фрау Комперц сейчас дома?
Старуха опять молча кивнула. На миг ее воспаленные глаза прикрылись опухшими веками, и целую секунду лицо казалось совсем мертвым…
- Пойдемте, - едва слышно выдавила она.
Он последовал за ней в вестибюль. Там царил такой мрак, что, когда она вдруг остановилась, он чуть не налетел на нее и увидел ее увядшее лицо совсем близко. От нее пахло кухней и грязной посудой, а зрачки двигались с такой ужасающей медлительностью, словно их приходилось с большим трудом проворачивать изнутри. Она взглянула на него и сказала спокойно:
- Я хочу вас предупредить, она больна… - Голос у старухи был тихий и хриплый.
- Я знаю, - откликнулся он.
У нее вдруг отвисла нижняя губа, она опять отвернулась и пошла в глубь дома, и каждый раз, когда она оборачивалась, он видел, что нижняя губа у нее по-прежнему висит, придавая лицу отвратительно циничное выражение.
Они вошли в довольно просторную прихожую, и Ганс, благодаря голубоватому окошку верхнего света, заглянул в черную, выгоревшую дотла пустоту за внешней оболочкой дома. Здесь, на первом этаже, повсюду стояла запыленная мебель, одежда громоздилась холмиками на ящиках, чемоданах и столах, а в одном углу стоял открытый рояль, похожий на чудище с множеством искусственных зубов. Старуха положила совок на стол, еще раз поглядела на Ганса, потом прильнула ухом к замочной скважине какой-то двери и лишь после этого громко крикнула:
- Фрау Комперц!
Немедленно откликнулся весьма холодный голос:
- Да?
- Тут вас спрашивает какой-то мужчина.
- Минуточку.
Старуха опять взглянула на Ганса.
- Она все время лежит, - прошептала она.
И тут голос из-за двери крикнул:
- Можно войти!
Старуха открыла ему дверь, и он вошел.
Комната была большая, с высоким потолком и имела вполне опрятный вид. Паркетный пол был даже отциклеван, желтые гладкие дощечки весело блестели. Над большой черной кроватью в углу Ганс увидел статую Девы Марии на деревянном постаменте с маленькой красной лампадой впереди. Кроме кровати в комнате стояли только стул и ночной столик, и Ганс заметил, что трещины на потолке были обиты полосами толстой белой бумаги. На стенах висели темные живописные полотна, и Ганс сразу подумал, что они, должно быть, подлинные и очень ценные. Он остановился на пороге, все это показалось ему слишком парадным, слишком покойным и красивым…
Чистый голос тихонько произнес:
- Проходите, пожалуйста, и присядьте.
На лежавшей в кровати женщине была темная, доверху застегнутая кофта, а лицо представлялось ему все более бледным по мере того, как он приближался к ней. Волосы у женщины были очень светлые, почти бесцветные, они казались неприбранными, очень редкими и напомнили ему парички бледных кукол. Он медленно подошел к ней поближе. Она повторила:
- Да присядьте же, наконец.
На мраморной столешнице ночного столика стояло маленькое черное распятие в грубой деревянной оправе.
Ганс сел. Не в силах вымолвить ни слова, он вдруг лихорадочно расстегнул плащ и указал пальцем на китель, который был на нем, на фельдфебельские петлицы, на ордена на груди и ромбики на погонах. Все это было новехоньким, петлицы еще блестели, и пуговицы сверкали, на них не виднелось ни единой царапинки.
Она только кивнула, ее лицо оставалось спокойным и матово поблескивало в ореоле светлых волос.
- Ладно-ладно, - сказала она. - Ведь я знала… Но как… Скажите мне, как…
Он встал, скинул плащ, потом снял китель, вынул записку из кармана и протянул ее женщине вместе с кителем. Но и теперь выражение ее лица не изменилось. Он отвернулся и стал смотреть на большое, завешенное шалями окно. Солнце все-таки пробилось сквозь них, усеяв подоконник солнечными зайчиками, ткань окрасилась красным цветом и будто впитала его в себя, словно цвет был жидкостью, которая, постепенно сгущаясь, проникла в каждую ниточку ткани. Тут Ганс убедился, что картины на стенах и впрямь были необычайно ценные: казалось, они были написаны светом - спокойные лица патрициев прямо-таки светились над бархатными воротниками их одеяний.
Ганс медленно повернулся к женщине и очень удивился: тщательно прощупав швы на полах кителя, она улыбнулась, взяла ножик из ящика ночного столика и принялась отпарывать подкладку.
Руки ее были так же спокойны, как и лицо, она распорола несколько стежков, после чего уверенным движением оторвала всю подпушку, осторожно погрузила левую руку в темную пустоту, вытащила на свет Божий сложенный вчетверо лист бумаги и тихо произнесла:
- Читайте…
Он развернул лист и прочел:
- "Оберурзель, 6 мая 1945 года. Я, нижеподписавшийся фельдфебель Вилли Комперц, завещаю все принадлежащее мне движимое и недвижимое имущество моей жене Элизабет Комперц, урожд. Кройц".
Ниже было написано очень четко: "Вилли Комперц, фельдфебель". Потом какая-то неразборчивая подпись, круглая печать с номером полевой почты и ясно читаемое слово "подполковник"…
Он молча вернул женщине бумагу.
- В чем дело? - забеспокоилась она. - Вы на что-то обиделись?
Он ничего не ответил и вновь отвернулся к окну. Пылающая жидкость разгорелась пуще прежнего, казалось, она стала еще гуще, еще ярче и еще прекраснее…
- Так в чем же дело? - опять спросила женщина. Выглядела она очень спокойной и серьезной, поэтому он бросил ей прямо в лицо:
- Он украл у меня мою смерть, ваш муж украл у меня мою смерть. Сдается, я знаю, в чем тут дело. Такую быструю и опрятную смерть он не позволил мне сохранить за собой, он избрал ее для себя, а значит, был вынужден ее украсть. К тому же смерть эта была еще и геройская, настоящая геройская смерть на поле боя. А мне такая смерть не к лицу, я знаю. Я должен был жить, я даже хотел жить. А он хотел подарить мне жизнь. И теперь я понимаю, что жизнь можно кому-то подарить, украв его смерть.
Она откинулась на подушки и прислонилась головой к спинке кровати, на темном фоне которой ее лицо выглядело еще бледнее.
Ганс продолжал:
- Меня собирались расстрелять за дезертирство. Им удалось меня схватить. Американцы были уже совсем близко. А ваш муж служил писарем в военно-полевом суде, так? - Она кивнула. - Им надо было покончить со мной как можно быстрее, потому что американцы были рядом, уже слышны были звуки ближнего боя… Ваш муж вечером вошел в тот сарай, где я ожидал расстрела. Он принес с собой карманный фонарик, осветил сваленное там сено, нащупал лучом мое лицо и сказал: "Вставай". Я встал. Лица его я не видел, оно оставалось во мраке. Он спросил: "Ты ведь не хочешь умереть?" - "Не хочу", - ответил я. "Вот и вали отсюда", - заявил он. "Ладно", - сказал я и хотел пройти мимо него. "Минуточку, - остановил он меня. - Надень мой мундир". Лица его я все еще не видел. Он положил фонарик на сено, его луч упал на пыльный потолок сарая, и в отраженном свете я увидел наконец его лицо: оно было безучастным. Итак, он снял с себя мундир, взял мой и сказал: "А теперь иди". И я ушел. Спрятался в соседнем дворе, потом услышал, что звуки боя раздались совсем рядом, увидел, как мои палачи начали поспешно грузиться в машины, и один голос, голос судьи, все выкрикивал: "Комперц, где Комперц?" Кричал он тщетно, и уже перед самым отъездом они вытащили его из сарая и расстреляли. Залп был едва слышен. Потому что минометы били уже по самой деревне и снаряды танковых пушек разрывались над крышами… - Ганс ненадолго замолк. - Я пробыл в деревне лишь несколько минут, кроме меня, никого не было, только куча навоза и мертвое тело, лежавшее перед сараем в тридцати шагах от меня. Уже смеркалось. Он заключил выгодную сделку… - Ганс опять умолк, взглянул на бравые бледные лица над бархатными воротниками и тихо добавил, вставая: - В его семействе много веков заключали только выгодные сделки, я знаю…
Он не договорил.
- Бог мой, - едва слышно вымолвила женщина, и Гансу впервые показалось, что она вовсе не безучастна. - Бог мой, но ведь он же вас спросил, хотите ли вы жить…
- Вот-вот, - оборвал он ее, - я знаю, он меня спросил. Такие всегда спрашивают, они никогда не бывают не правы…
Она спокойно возразила:
- Теперь ничего не изменишь, вам придется жить, и когда-нибудь вы будете радоваться жизни, Бог вам поможет. Благодарю вас за мундир. Вы быстро нашли записку с адресом?
- Я нашел ее, когда искал в карманах сигареты.
Она улыбнулась.
- И что же, нашли?
- Нашел, - ответил Ганс. - Две штуки…
И вдруг полез в карман плаща, щелкнул крышкой портсигара, вынул две сигареты и швырнул их на ее постель.
- Получите, - холодно сказал он. Женщина испуганно уставилась на него. - А то вы еще скажете, что хорошо заплатили мне за то, что я выполнил поручение, стоившее мне смерти.
Ганс повернулся к двери и направился к выходу. Он успел услышать, как она крикнула ему вслед, и в голосе ее звучали слезы:
- Но вам может пригодиться этот мундир… Как вас зовут, скажите, ради Бога, - как же вас зовут…
В дверях он остановился и еще раз взглянул на женщину: она в самом деле плакала.
- Ради Бога, дайте мне возможность что-нибудь для вас сделать. Как вас зовут?
- Не знаю, - спокойно ответил он. - Я в самом деле не знаю, как меня теперь зовут. До последнего времени моя фамилия была Хунгрец, а как теперь - не знаю, записка с новой фамилией где-то в кармане. До свидания.
Он ушел, не обернувшись…
В вестибюле ему опять встретилась та же старуха. Теперь она несла в подоле фартука картофельные очистки.
- Его уже нет в живых? - спросила она, понизив голос до шепота.
Ганс кивнул.
- Так я и думала, - спокойно заметила она. - Он погиб под самый конец?
- Его расстреляли…
- О Боже! - воскликнула она. - Когда его отец узнает… А кто расстрелял - немцы?
- Немцы…
- Сами немцы и расстреляли, Господи помилуй… - Она пошла через вестибюль и по длинному темному коридору, все время покачивая головой. - Боже мой, - опять заговорила она, когда они вышли на улицу. - Почему же немцы-то его расстреляли, может, сболтнул чего-нибудь про победу и все такое?
- Да нет, произошла ошибка, его расстреляли по ошибке.
Старуха молча направилась к ближайшей куче обломков и высыпала на нее картофельные очистки, а когда Ганс на ходу обернулся, она все еще стояла и смотрела ему вслед.
IV
Позже он вспомнил, что теперь его зовут Келлер, Эрих Келлер. Мотаясь по городу, он старался запомнить это имя, подолгу и настойчиво бормотал его себе под нос: Эрих Келлер… И в то же время его не отпускала мысль, как бы ему раздобыть две тысячи марок, чтобы окончательно расплатиться за это имя и жить с ним до тех пор, пока не сможет вернуть свое собственное. На самом деле его звали Шницлер, Ганс Шницлер, та почтовая открытка была адресована Гансу Шницлеру. Но перед тем, как его приговорили к расстрелу, он носил имя Хунгрец, и расстрелять собирались унтер-офицера Хунгреца. А незадолго до этого он несколько месяцев назывался Вильке, Герман Вильке, обер-ефрейтор. Примерно три четверти года он таскал с собой крошечную мастерскую по производству документов, удостоверяющих личность: печать и пачку бланков на всякие случаи жизни, а также продовольственные талоны - в любом количестве и имена - в большом ассортименте. С этой мастерской он мог бы снабдить фальшивыми документами полроты солдат - не существующую в реальности частную армию, сражающуюся за несуществующие цели и тем не менее абсолютно законную, потому что печать была у него подлинная. До того как стать Вильке, он разъезжал повсюду под именем Вальдов, а еще раньше - Шнорр. Он присваивал себе любые имена, какие приходили ему в голову, когда он заполнял бланки; он создавал людей, которых не было и не могло быть в действительности, но которые тем не менее обретали некое призрачное существование после прижатия печати к бумаге: отпечаток круглой резиновой штуковины на кусочке бумаги в зеленую полоску придавал этим существам законность. И эти варианты его самого, никогда не существовавшие в действительности, продолжали жить в различных перечнях и бухгалтерских книгах, в ночлежных бараках и карточных бюро, в полевых кухнях, где раздавали дармовой суп, и в привокзальных кинотеатрах. Даже носки и пистолет он получил где-то по документам на то имя, которое теперь начисто позабыл, - один из вариантов, созданных с помощью инструмента настолько ничтожного, что над ним даже смеяться было нельзя: просто кусочек приклеенной на деревяшку резины с вырезанными на ней рельефными числами, означавшими номер части и обрамлявшими государственный герб, то есть орла, державшего в лапах крошечную свастику. Только и всего, велика ли премудрость… Ну, еще и клочок бумаги, завершавший эту аферу. У него было много имен за это время, закончившееся только три дня назад и казавшееся ему теперь бесконечно далеким. Он их всех уже и не помнил. Расстрелять его собирались под именем Хунгрец, это ему опять пришло на память, когда он бродил по городу и старался запомнить свое теперешнее имя: Келлер, Эрих Келлер. Это имя стоило очень дорого: две тысячи марок…
Позже он попал на улицу, где еще встречались неразрушенные дома с жителями. Между двумя мокрыми кучами золы, из-под которых на разбитый асфальт текла желтоватая жидкость, стояла женщина - грязные светлые волосы и серое лицо с потухшими глазами.
- Хлеб! - крикнула она ему. - Хлеб!
"Хлеб", - подумал он и остановился. Поглядел на нее.
- Хлеб! - опять крикнула женщина. - Талоны на хлеб.
Он принялся шарить по карманам в поисках денег, нашел всего шесть марок. И протянул эти грязные бумажки женщине.
- Хлеба, - сказал он. Но она покачала головой.
- Двадцать марок два фунта, - сказала она.
Он попытался подсчитать, глядя на нее, но у него ничего не получилось.
- На пять марок, - сказал он. - Полфунта.
Она вынула руку из кармана пальто и начала перебирать комочек грязных красноватых талонов. Он дал ей пять марок и пристально посмотрел на бумажки с напечатанными на них буквами, лежавшие на его ладони.
- Разве на это что-нибудь дают? - едва слышно сказал он. Она возмущенно вытаращила глаза и заморгала часто-часто, как заводная кукла.
- Ясное дело, дают, - возразила она. - Ведь уже мир, ты что, не знаешь?
- Мир… - протянул он. - Это с каких же пор?
- С сегодняшнего утра, - заверила она. - С сегодняшнего утра у нас мир… Война кончилась…
- Да знаю я, она уже давно кончилась. Но чтобы мир?
- Мы капитулировали, ты что, не веришь?
- Нет…
Она подозвала одноногого инвалида, который сидел неподалеку на обломке стены, держа в руке распечатанную пачку сигарет. Тот приковылял к ним.
- Вот он не верит, что наступил мир! - крикнула она. - Да откуда ты взялся?
Он промолчал.
- Все верно, война кончилась, совсем кончилась. Ты что, не знал?
- Не знал, - ответил Ганс. - А где можно купить хлеб по этим талонам? Они настоящие?
- Да, - ответил инвалид. - Они настоящие. Мы не мошенники какие-нибудь. Здесь за углом лавка булочника. Сигарет хочешь?
- Да нет, они наверняка чересчур дороги.
- Шесть марок…
Ганс и вправду получил хлеб на талоны в булочной за углом, хлеб добросовестно взвесили, получилось пять ломтиков, а поскольку последний ломтик, брошенный женой булочника на весы, был толстоват, так что весы показали двести семьдесят граммов, то булочница отрезала от него уголок и положила его в особую корзину…
Ганс отпраздновал наступление мира, сидя на помойном ведре, вдумчиво и торжественно жуя хлеб и пересчитывая сдачу, полученную у булочницы.
Он не знал, что хлеб стал так дорог. Сунув руку в карман плаща, чтобы достать портсигар, он нащупал скомканный конверт. А вытащив его, еще раз прочел: "Регина Унгер, Мэркише штрассе, 17"…