Развалины, мимо которых ему пришлось идти теперь, выглядели иначе: холмы, поросшие густой травой и разноцветными сорняками до колен, над которыми едва возвышались низенькие деревца, - невысокие холмы с пологими склонами, в которые улицы вгрызались, словно овраги, - мирные загородные овраги, окаймленные грубыми деревянными столбами, на которых висели трамвайные провода, а по дну оврагов тянулись до блеска отполированные трамвайные рельсы. Ганс долго шел по такому оврагу, пока не увидел человека, сидевшего на камне и, видимо, ждавшего чего-то под желтоватой картонной табличкой с большой зеленой буквой "H".
Человек устало взглянул на Ганса и инстинктивно загородил рукой изрядно потрепанный мешок, сквозь дыры которого выглядывали картофелины.
- Здесь трамвайная остановка? - спросил Ганс.
- Да, - процедил тот и повернулся к нему спиной. Ганс опустился на бордюрный камень и увидел вдали за этими зелеными холмами силуэты сожженных домов и уродливые остатки разрушенных церквей. Вдруг его взгляд упал на странное огромное металлическое кольцо, высовывавшееся из какого-то холма и, по-видимому, сохранившее прежнюю форму: сам металл почернел от пожара, но внутри кольца Ганс заметил и сразу узнал странную, но хорошо сохранившуюся стилизованную птицу - огненно-красного петуха, некогда озарявшего ночь. То была световая реклама какого-то бара - в центре огромного кольца сидел на острие иглы и, ежеминутно грозя перевернуться, раскачивался ярко-красный петух, выделяясь уже одним своим цветом среди желтых, голубых и зеленых реклам. Ганс оглянулся на человека, сидевшего рядом со своим мешком картофеля, и спросил:
- Значит, это и есть Гросе штрассе?
- Да, - буркнул тот, не переменив позы.
Мало-помалу на остановке начали собираться люди. Они появлялись непонятно откуда, - казалось, они вырастали прямо из холмов. Невидимо и неслышно из этой пустоты воскресали призраки, чьи пути и цели оставались недоступными его пониманию. То были существа, нагруженные мешками и свертками, коробками и ящиками, чьей единственной надеждой, очевидно, была желтая картонная табличка с большой зеленой буквой "H". Они беззвучно выныривали откуда-то и молча встраивались в плотную толпу, ожившую лишь при позвякивании и скрежете колес приближавшегося трамвая…
V
На женщине, появившейся в дверном проеме, был длинный черный халат с поднятым воротником, и ее хорошенькая головка покоилась между углами воротника словно драгоценный плод в темной вазе. Волосы у нее были очень светлые, почти белые, лицо круглое и бледное, и Ганс сразу обратил внимание на ее удивительно темные, почти треугольные глаза…
- Что? Что вы сказали? - спросила она.
Ганс повторил так же тихо:
- Я возвращаю вам ваш плащ, фрау Унгер. Я им воспользовался.
- Плащ? - недоверчиво переспросила она. - Какой еще плащ?
- Он висел в рентгеновском кабинете, там, в больнице, в подвале. Было холодно, и я…
Женщина подошла к нему поближе, и он увидел, что она улыбается. Вблизи она показалась ему еще бледнее.
- Входите же, - тихо произнесла она, и он вошел в неубранную комнату с затхлым запахом и закрыл за собой дверь…
Ганс растерянно помялся на пороге и огляделся: в комнате никого не было. Кровать в углу за дверью была не застелена, а под халатом женщины, которая опиралась на что-то стоявшее за ее спиной, он заметил желтые пижамные штаны. Очевидно, постучав в дверь, он поднял ее с постели…
Ганс медленно стащил с себя плащ, вынул из кармана портсигар, протянул ей то и другое и пробормотал:
- В нем еще были сигареты, простите… Я их выкурил.
Она только молча кивнула, и он внезапно понял, что она его не слушает и вообще не видит, хотя глаза ее смотрели прямо ему в лицо. Позади ее голых худых лодыжек он теперь ясно разглядел четыре грубые деревянные ножки, соединенные поперечными планками, - нижнюю часть колыбели или детской кроватки. В комнате повисла тишина, и Ганс смотрел теперь не на нее, а на окно, затененное ставнями…
Тут вдруг погасла тусклая электрическая лампочка, висевшая над ее головой, и он невольно вскрикнул:
- Боже мой!
- Это не страшно, - сказала она. - Скоро опять дадут свет…
Он стоял не шевелясь и слышал, что она взяла в руки коробок спичек. Потом желтый свет от спички упал на ее лицо. Внезапно темнота вновь сгустилась, и только на комоде рядом с кроватью осталось тихое пламя - там горела свеча…
- Садитесь, - сказала женщина.
Не обнаружив в комнате стула, он сел на кровать.
- Простите меня, пожалуйста, - начал он.
- Хватит! - воскликнула она тихим голосом. - Пожалуйста, перестаньте об этом говорить!
Он замолчал и подумал: "Теперь я уже мог бы уйти, но мне этого совершенно не хочется, а кроме того, я и не знаю, куда идти". Он взглянул на женщину, и их взгляды на какой-то миг встретились. Потом он опять заговорил:
- На улице еще совсем светло, вы можете поберечь свечу.
Она молча покачала головой и бросила быстрый взгляд на колыбель, стоявшую посреди комнаты.
- Простите, - прошептал он, - я буду говорить потише.
Она поджала губы, и ему показалось, что она подавила улыбку. А потом едва слышно сказала:
- Ваш голос никого не разбудит. Ничто его не разбудит. Он умер… И уже похоронен.
Ровное звучание ее голоса пронзило его как током. Он содрогнулся. И почувствовал, что обязан что-то сказать или спросить.
- Он родился мертвым? - спросил Ганс и прикусил язык.
- Нет, - спокойно ответила она. Потом вдруг рывком легла на кровать, укрылась одеялом и наглухо застегнула ворот черного халата.
- Он умер, когда в город вошли американцы, три дня назад. Свет земной жизни померк в его глазах в ту минуту, когда от пуль немецкого автоматчика у меня полетели стекла. - Она повела рукой в сторону окон, и Ганс заметил, что за рваными краями отверстий от пуль видны кусочки осыпавшейся зеленой краски ставней. Ее рука продолжала показывать: - Пули задели штукатурку на потолке, и гипсовая пыль посыпалась на нас, словно сахарная пудра…
Внезапно она умолкла и отвернулась к стене. Она лежала, не издавая ни звука, он не слышал даже ее дыхания, а плечи ее казались твердыми и неподвижными, словно деревянные.
- Сейчас я хочу заснуть, - сказала она. - Я очень устала.
- До свиданья, - пробормотал он.
- А где вы живете?
- Сам не знаю, - не сразу ответил он. Потом, немного выждав, продолжил: - Я хотел сказать, может быть, я мог бы переночевать в одной из ваших комнат…
- У меня только одна комната, - спокойно сказала она. - В углу лежат два старых матраца, а одеяла - на шкафу.
Он промолчал.
- Вы не слышите меня? - спросила она, не обернувшись и не переменив позы.
- Нет, я слышу. Спасибо.
Ганс сразу нашел два старых красных матраца, из которых клочками торчала зеленоватая морская трава, пахнувшая затхлостью. Он положил матрацы на пол и встал на цыпочки, чтобы снять со шкафа два свернутых в рулон одеяла, от которых разило подвалом.
- Если вы покончили с этим, - донеслось с кровати, - погасите, пожалуйста, свечу.
- Хорошо, - откликнулся он и, задув свечу, тихонько сказал: - Спокойной ночи.
- Спокойной ночи, - эхом прозвучало в ответ.
Хотя он был вконец измотан, сразу заснуть не удалось. Ему было очень приятно вытянуть как следует ноги и знать, что у него есть удостоверение, которого вполне хватит на первое время. Время от времени он прислушивался к тишине, чтобы уловить ровное дыхание женщины, и в треугольный просвет между двумя покосившимися ставнями следил, как медленно темнело небо…
Когда он проснулся, еще не совсем рассвело, и его трясло от холода. Свет сочился между косо висящими ставнями, так что вверху образовался треугольник серого утреннего света. Медленно расползался он по всей комнате…
Ганс лежал на полу, поэтому между ножками колыбели он видел ее - она лежала на кровати и курила сигарету, выдыхая дым плотными светло-серыми облачками: попадая в полосу света, они закручивались, словно столб пыли, потом как бы прочерчивали светлые полосы по темным предметам в комнате и превращались в туман. Ее левая рука с сигаретой свешивалась с кровати, и ему были видны коричневатый рукав вязаной кофты, очень маленькая белая рука и дымящийся столбик сигареты. Видел он и бледное округлое лицо, и спутанные светлые волосы, разметавшиеся по подушке, и ее глаза, темные и спокойные…
Потом она заметила, что он проснулся, и тихо сказала:
- Доброе утро.
- Доброе утро, - хрипло отозвался он.
- Ты замерз?
Он почувствовал, что его обдало жаром с головы до ног от интонации, с какой она вдруг обратилась к нему на "ты". В ее тоне слышалась и бесстыжая фамильярность, и что-то необычайно трогательное…
- Да, - прохрипел он, чувствуя, что едва владеет своим голосом - голос как бы стерся, израсходовался.
Она наклонилась и бросила ему свернутое в трубку одеяло, которое упало на пол рядом с его матрацем и подняло столько пыли, что он закашлялся.
- Спасибо, - произнес он, развернул одеяло, набросил его на себя и со всех сторон подоткнул края одеяла под матрац.
Треугольник между ставнями посветлел, крутящиеся в воздухе пылинки стали заметнее, и их стало как-то больше.
- Хочешь сигарету? - тихонько донеслось с кровати.
- Хочу, - откликнулся он, и это обращение на "ты" опять поразило его, словно удар грома.
Сунув руку под подушку, она вытащила смятую пачку сигарет, зажгла одну и размахнулась, чтобы перебросить к нему. Но вдруг рука ее замерла в воздухе, а голос тихо сказал:
- Нет, не могу. Не могу бросить над его… Над его…
Он откинул одеяло, подтянул повыше штаны - он их не снял вечером - и прошлепал босиком к ее кровати. Когда он пересекал полосу света, то почувствовал легкое приятное тепло, остановился и заглянул в пустую колыбель: подушки еще сохранили вмятинку - небольшое и пологое углубленьице, в котором, очевидно, лежало дитя…
Внезапно на него упала тень, и он увидел, что женщина встала с кровати и теперь стояла у изголовья колыбели. Это она загораживала свет, исходивший из треугольной щели в ставнях. Свет скапливался на ее узкой спине и растекался лучами во все стороны, оставляя бледное лицо в тени. Она протянула ему дымящуюся сигарету, и он сунул ее в рот. Женщина не отрывала глаз от колыбели, и он заметил, что губы у нее дрожали.
- Не могу, - прошептала она. - Я не могу горевать о нем. Разве не странно? - Она взглянула на него, и ему показалось, что она готова заплакать. - Звучит противоестественно, но я не нахожу в этом ничего противоестественного… Понимаешь, я ему даже завидую… Этот мир - не для нас, понимаешь?
Он кивнул. Она сделала шаг назад, и тут свет полился прямо ему в лицо и ослепил его. Казалось, что солнце поднимается по небу слишком быстро, широкая полоса света падала теперь уже так круто, что нижняя часть колыбели оказалась в тени.
- Я страшно замерзла, - сказала она и залезла в постель, сдвинув в сторону одеяла.
- Может, стоит открыть окно? - тихонько спросил он. - На улице уже совсем светло.
- Нет-нет, - поспешно возразила она, - оставь так.
Ганс подошел к своему ложу, натянул носки, накинул на плечи плащ, все еще лежавший на столе, и присел на ее кровать.
Он еще раз сильно затянулся сигаретой, почувствовал, что голова начала кружиться и подступила тошнота, погасил сигарету и сунул окурок в карман. Ему так хотелось расспросить ее о тысяче вещей, но он не мог выжать из себя ни слова. Он посмотрел мимо нее в нишу окна, увидел там стол, заваленный платьями и всяким барахлом, слева от стола - шкафчик, на котором стояла грязная посуда и валялось несколько нечищеных картофелин. Тут только до него дошло, что он зверски голоден. Все его нутро словно свело судорогой, она подступила к горлу, и ему уже казалось, что пустой желудок у него бесконечно растягивается.
- Нет ли у вас… Нет ли у тебя немного хлеба?
Она взглянула на него, и этот взгляд опять ранил его, как удар сплеча. Ему почудилось, будто он падает назад, а его одновременно тянут вперед…
- Нет, - отрезала она, почти не разжимая губ. - Хлеба у меня нет. Но если он появится, принесу попозже…
Он пересел чуть подальше, чтобы можно было прислониться к спинке кровати, и вдруг услышал свой собственный голос, спросивший:
- Можно мне остаться у тебя? Я хочу сказать - на какое-то время… А может, навсегда?
- Да, - тотчас ответила она.
Они вновь смотрели в разные стороны. Но теперь она вынула руку из-под затылка, натянула одеяло на плечи и отвернулась к стене…
- Можешь остаться у меня, - опять заговорила она. - Мужа у меня нет, и ждать мне некого… У меня был… Год назад я жила с одним человеком. Мой ребенок был от него. Я его не знала как следует, даже не знала, как его настоящее имя… Просто он обращался ко мне на "ты", и я тоже говорила ему "ты", вот и все. А у тебя, у тебя-то ведь есть жена, верно?
- Нет. Она умерла.
- Но ты часто о ней думаешь?
- Да, я часто о ней думаю, даже очень часто. И сильно грущу, но не потому, что любил ее и что мне ее теперь не хватает, - нет-нет, совсем не поэтому, не думай. Причина совсем другая…
Он откинулся назад, лег поперек кровати, чтобы упереться головой в стену, и заметил, что она подобрала ноги, освобождая ему место. Она внимательно смотрела на него и, когда он вытащил окурок из кармана, кинула ему коробок спичек.
- Да, причина совсем в другом, - продолжил он. - Грущу я потому, что совсем не успел ее узнать и что ее уже нет, а я так и не сказал ей что-нибудь ласковое. Я не был с ней ласков. Венчание было убогое, все прошло кое-как, люди дрожали от страха - боялись воздушной тревоги, да и холодно было в церкви, - из огромных готических окон заранее вынули витражные стекла, сквозь отсыревшие куски толя страшно дуло, и в нефе царил грязноватый сумрак. Вечный огонь у алтаря то и дело клонился набок и шипел, люстра качалась на длинной железной цепи, свешивавшейся с крюка на высоком сводчатом потолке. Священника пришлось ждать почти полчаса, и эти полчаса показались мне вечностью, я умирал от тоски, уперев глаза в жирный бритый затылок моего тестя, - отвратительный кусок мяса, которого я раньше и в глаза не видел. Потом появился священник, хмурый парень, наскоро накинувший поверх рясы стихарь…
Помолчав, Ганс загасил окурок и спрятал его в карман.
- Через десять минут мы были обвенчаны. Все присутствовавшие нервничали. При малейшем шуме, врывавшемся в однообразное завывание ветра, при трескотне мотора, сигнале проезжающей мимо машины или скрипе тормозов трамвая на углу все как один вздрагивали и были готовы сорваться с места.
Он взглянул на нее и вздохнул.
- Дальше, - сказала она.
- Придя домой, мы увидели телеграмму на мое имя, приказывавшую немедленно вернуться на Восточный фронт. Я не пробыл дома и полчаса и уехал, хотя… Хотя мог бы остаться на сутки.
- Ты так и не побыл с ней наедине.
- Почему же, побыл, - возразил он. Потом опять умолк и взглянул на нее. Она кивнула ему, чтобы продолжал. - Она приехала ко мне два месяца спустя, когда я лежал в госпитале после ранения…
Воспоминание об этой единственной ночи возникло вдруг так явственно, что ему не захотелось о ней рассказывать и стало ясно, что он никогда не будет об этом говорить. Он наклонился вперед, оперся локтем о край кровати, повернулся спиной к женщине и уставился невидящим взглядом в стену, на которой четко высветился треугольник между ставнями, уже поднявшийся почти до половины дверной филенки.
В ту ночь он видел под собой пробор в ее волосах - узенькую белую тропку на темени, чувствовал кожей ее грудь и ее теплое дыхание на своем лице, и глаза его погрузились в бесконечную даль белой узкой дорожки ее пробора.
Где-то на ковре валялся его пояс с четкой выпуклой надписью на пряжке: "С нами Бог!" Еще где-то - китель с грязным подворотничком, где-то тикали какие-то часы…
Окна были открыты, и снаружи, с террасы, доносился нежный звон тонких бокалов, тихий смех мужчин и хихиканье женщин, небо было светло-голубое, а летняя ночь великолепной.
И он слышал, как бьется ее сердце так близко от его груди, а взгляд его то и дело устремлялся вниз по узенькой белой тропке ее пробора.
Было темно, но небо все еще светилось мягким летним светом, и он понимал, что был ей сейчас так близок, что ближе и быть невозможно, и тем не менее - бесконечно далек от нее. Они ни о чем не разговаривали, никто из них не упомянул ни день свадьбы, ни обряд венчания или час расставанья два года назад, когда он попросил ее прийти на вокзал…
Он чувствовал, что тиканье часов отрывало его от нее, тиканье часов было сильнее, чем удары сердца у его груди, - он уже не различал, чье это сердце билось - его или ее. Все это называлось: увольнение до побудки. Другими словами: переспи еще разок с кем-нибудь. Поэтому и пришлось завести будильник и получить разрешение взять с собой бутылку вина.
Сейчас он явственно различал в темноте эту бутылку - она стояла на комодике и казалась узенькой полоской света. Эта полоска света, то есть бутылка, была пуста, и на ковре, где лежали китель, брюки и пояс, должна была валяться и пробка от нее…
Потом он обнял ее одной рукой, держа в другой зажженную сигарету. Они не сказали друг другу ни слова, все их свидания были отмечены этой немотой. Он раньше всегда считал, что когда-нибудь сможет свободно разговаривать с девушкой, но эта ничего не говорила…
Небо за окнами все темнело, смех курортников на террасе угас, женское хихиканье сменилось зевотой, а чуть попозже он услышал более громкое звяканье бокалов - это кельнер захватывал их по четыре-пять штук в руку и уносил прочь. Потом унесли и бутылки - звук был более низкий и сочный, под конец сняли скатерти, составили друг на друга стулья, сдвинули столы. Он услышал, как уборщица долго и очень тщательно подметала пол: казалось, вся ночь состояла лишь из движений щетки в руках этой невидимой и очень добросовестной женщины. Она делала свое дело почти бесшумно и совершенно спокойно, ритмично и легко; он слышал шарканье щетки и мысленно видел, как эта женщина движется от одного конца террасы до другого. Потом раздался усталый испитой голос, спросивший из открытой двери:
- Еще не кончила?
И женщина ответила так же устало:
- Да вот, заканчиваю…
Вскоре после этого за окнами все затихло, небо стало темно-синим, и откуда-то издалека все еще глухо доносилась музыка.
А часы тикали. И с каждой минутой, что уходила в вечность, он все больше удивлялся, что еще жив. И все так же на комоде стояла пустая бутылка - едва заметная блеклая полоска во мраке.
Женщина, лежавшая рядом с ним, вдруг испуганно вскинулась и посмотрела ему в глаза. Она была очень бледна, лицо осунулось, глаза в этой бархатной темноте казались огромными, а темно-русые детские кудри делали ее совсем молоденькой. Она поглядела на него отчужденно, почти враждебно, потом закрыла глаза и взяла его руку в свои…
Так они лежали рядом, пока не рассвело. Винная бутылка медленно выплыла из черноты - светлая полоса, становившаяся все шире и ярче, а потом обретшая и округлую завершенность. Стали видны валявшиеся на полу китель с грязным подворотничком и пояс с четкой выпуклой надписью на пряжке "С нами Бог!", аккуратным кольцом окружавшей государственный герб со свастикой…