Фотографирование и проч. игры - Николай Климонтович


Фотографирование - как способ запечатления жизни, проявления ее скрытых форм и смыслов, а в итоге - рассказ о становлении Художника, - вот, пожалуй, та задача, которую поставил перед собой и блестяще выполнил автор этой книги.

Впервые опубликовано в журнале "Октябрь", № 11 за 2000 год.

Содержание:

    • 1. Семейный альбом, настольные игры и др. подарки 1

    • 2. Детство Художника. Публикация и комментарий Г. и. Б 2

    • 3. Проявление пленки. Смутные виды после войны 7

    • 4. Уроки черно-белой печати 9

    • 5. Мотив Кортасара: увеличение 11

    • 6. Норвежский лес. Снимки русского путешественника 13

    • 7. Образ жизни, моментальный снимок 16

    • 8. Удобная точка 17

    • 9. Портрет: Нимфа 22

    • 10. Двойная экспозиция 24

    • 11. Нарушения в пейзаже 26

    • 12. Запечатление града 29

    • 13. И занавес открывается 33

  • Примечания 35

Николай Климонтович
Фотографирование и проч. игры
Книга рассказов

I

1. Семейный альбом, настольные игры и др. подарки

Серые страницы с тройными полукруглыми надрезами (для всовывания хлипких уголков), картонная трубка калейдоскопа (цветные стеклышки позвякивают внутри), выхваченные моменты, случайные орнаменты, новые при каждом обороте, если смотреть на свет, - пожелтелый свет давнего весеннего дня. Темный пух просвечивает на голове младенца; он сучит ножками, зайдясь в смехе и ли в плаче, ежит морщинистую мордашку, лежа в колыбели на лопатках. Второй уже встал в кроватке, цепко сжимает ограду в пухлых кулачках (выражение скорбное, кудри дыбом, рубашонка расхристана); третий на руках матери по-прежнему недоволен (молодая женщина улыбается фотографу, густые косы уложены вкруг головы по тогдашней моде). В четвертый раз мы застаем виновника торжества с физиономией блаженной, измазанной пробным жаренным в масле пирожком. Черно-белые любительские фото дымчаты и мутны, но если навести на резкость волшебную камеру, изобретенную до потопа, настроить чудесный фонарь для оживления китайских теней на белом полотне воображения, то можно припомнить бретельки на плечиках, штанишки выше колен, сморщенные чулочки (видоискатель нашел даже оранжевые сандалеты с корью дырочек по мыску). Пирожок не дожеван, но звенит в передней звонок, нажимаем на спуск, - и малыш выскакивает чертиком из коммунальной кухни, устремляясь вдаль по коридору к самой входной двери. Не успевая притормозить, он падает головой в живот тете Музе или тете Леле, дяде Вове или бабе Кате. За ними двоюродная сестра Наташа, дядя-Митя-с-бородой, дядя Юра (и появление последнего чистейший анахронизм, он возникнет в Москве, по крайней мере, двумя годами позже), кто-то еще с несостоявшегося семейного портрета (видно, пластинка кое-где оказалась засвечена), все родственники отца, разнообразно выжившие, в отличие от родных матери (от нее досталась лишь бабушка), - но именинника не собьешь восклицаниями как подрос совсем большой надо же, его занимают лишь поздравления и подарки, лишь мягкий медведь с пышным бантом, пахнущий новым плюшем, пушка на деревянных колесах, настольный бильярд, разрисованный диковинными персонажами, с приспособлением для выстреливания металлической горошиной, с лунками и столбиками по всему полю, какой-нибудь ярко-алой пластмассы фотографический аппарат с белой кнопкой под самой мордой, коробка пластилина (ее дальновидная бабушка тут же задвигает на задний план), невиданный и взрослыми конструктор из гэдээр с импортно аккуратными отделениями для разноразмерных деталей, испещренных педантическими дырочками, несколько книг, одна из которых про любовь для школьного возраста, заводной автомобиль пожилой отечественной марки, катер пограничного вида для запускания в тазу, пластмассовый же револьвер с хлопушкой отстреливаться от ближних, картонное лото, наконец, составленное авторами с коварно-познавательными поползновениями в область зоологии: р это рысь, с это соболь, т это тюлень, ц , разумеется, цапля, и так до конца весь алфавит с небольшими изъянами, в коих повинна, впрочем, сама российская фауна, не выдумавшая зверя на букву ы и птицы на ъ .

Тогда это был угрюмый московский пригород с апрельскими лужами бурой грязи, со сточными канавами, полными талой воды. Обшарпанный сад под окном грустен, печален остов шалаша, сделанного еще в прошлом июне соседскими детьми из ампутированных тополиных ветвей, - но в прихожей груда грязных бот и калош, но кухня нынче монополизована для праздничной стряпни, диван в единственной большой комнате напоминает прилавок детского магазина, а круглый тяжелый стол раздвинут и укутан белой крахмальной скатертью (углы до полу, полускрыты и изогнутые обгрызенные ноги, и крест перекладины). Теснятся стулья, занятые у соседей, появляются первым номером пирожки жареные и пирожки печенные с грибами, с визигой, с яйцами и зеленым луком, с мясом и с капустой, за ними селедка под шубой, морковные, петрушечные клумбы на майонезных салатах, грибы соленые, грибы маринованные, буженина, колбаса всяких сортов, что-то еще из забытой снеди, и все - лишь закуска под водку, налитую в хрустальные графины. Взрослые жуют и смеются, тянутся к тебе чокнуться, ты едва удерживаешь тяжелый цветного стекла бокал на граненой ноге, плеская-таки на скатерть мутно-бордовую "шик-мадеру" (две капли кагора на стакан кипяченой воды, рецепт твоего отца для твоих же праздников), родители молоды, дешева еще красная и черная икра, обильны гости и жива бабушка, но тебе уже не до игр (пушка заброшена, и деревянное ядро на капроновой леске так и лезет кому-нибудь под каблук; лото разбросано, медведь с бантом обнюхан, укушен за ухо и отсажен в угол дивана), раз за столом такие богатые возможности болтать ногами, издавать чмоканье и сопенье, сползать задом до края стула, упираясь подбородком в заткнутую чинно за воротник салфетку, выпячивать пузо, выкатывать глаза, царапать вилкой по ткани скатерти, капать сметаной, валить салат на штаны (гости натянуто улыбаются, как будто рады всем этим фокусам), а там уж и вовсе распоясаться, хватать с вазочки фрукты, черенком чайной ложки протыкать кожуру мандарина, требовать сразу три пирожных, пятерней размазывать крем от торта по физиономии и, наконец, одурев от усталости и возбуждения, спрыгнуть под стол, ползать между капроном и штанами, трясь перепачканными щеками о шершавую шерсть, развязывать шнурки на чужих ботинках, со злобой лупить кулачком по чьей-то нарядной туфле с тем, чтобы, дождавшись ненавистной формулы ребенок переутомился ребенку пора спать , устроить дичайший вой, перемежающийся нервной икотой и неподдельной горечи взаправдашними всхлипываниями. Что такое праздник, к которому готовятся загодя и от которого ждешь так много, пока не научился еще покорно принимать разочарование и похмелье, - лишь утренний свежий поцелуй матери, лишь нежность рук бабушки, надевающих на тебя чистый костюмчик, лишь первая радость от немногих тайн, что уже несколько дней были скрыты в свертках на самом верху буфета. Все для тебя - и переполох в квартире, и парадный крахмальный стол, и подарки, и в чем обман - ты конечно не знаешь. Бабушка рядом присела на краешек, от гостей вас отделяет ложно китайская ширма с пагодами и водопадом на темном потертом шелке; ее рука успокаивающе тепла, и ты погружаешься в дрему под негромкий разговор отца с дядей-Митей-с-бородой (тогда еще не спятившим, но уже любителем древностей) и с дядей Вовой (отгоняет ладонью табачный дым к форточке, кашляет басом), под голоса женщин и звяканье чайных ложечек.

Зачем мы представляем себе и другим всегда наперед известное будущее - неведомым, ведь все кончается и проходит. Где в самом деле затерялись старые карточки зоологического лото? Где разрисованный бильярд, где медведь? Где серебряный портсигар дяди Вовы, набитый фильтрованными папиросами, никотинная ржавчина на пышных черных усах, резонерские банальности, что умел произносить он (учитель, редактор) так весомо? Где два крепких протеза-бутыли на культях ног (сами ноги, это известно, остались под гусеницей немецкого танка), где застенчивая улыбка его жены-литовки тети Моники, длиннозубой, с никогда не смеявшимися глазами, - вот она держит мужа за рукав, верхняя челюсть далеко выдвинута по нижней, снята в профиль, смотрит на него, будто на своих протезах он может упорхнуть; он же солидно поглядывает в объектив, похожий на среднеевропейского господина времен доктора Фрейда. Одни вещи погибли, другие доживают свой долгий век (чего почти никогда не скажешь о людях нашего времени). Вот старый нелепый альбомчик предреволюционной барышни для вписывания приветов с вензелями Е. В. на черной гофрированной обложке, вот строки полинялых фиолетовых чернил - посвящение на память милой, славной Кате, поэтичному бесенку (и Кате, и бесенку, разумеется, через ять):

Полюби, если хочешь и можешь любить,
Но не жди и не требуй ответа;
Полюби, не прося за любовь наградить
Ни улыбкой, ни лаской привета.
Полюби не черты молодого лица,
Не богатство - ничтожество века,
Не могучую власть, не величье венца -
ПОЛЮБИ САМОГО ЧЕЛОВЕКА, -

И подпись: Отъ Друга Есть и дата, исполненная в манере, знакомой нынче лишь по надгробным надписям: 19 IX/III 17. Отъ Друга, но скажите, где теперь этот самый Друг? В каком месте пути покинула его бренное тело глупая гимназическая бессмертная (на этот раз через е) душа? Свалилось ли оно в окопную лужу уже через пару месяцев после этого безмятежного марта (мятеж, видно, уравновешенную провинцию тогда еще не взволновал); или осталось лежать где-нибудь в сибирских степях или на берегу Сиваша? или чуть позже вышибли из него дух люди в длинных шинелях? или дотащилось-таки оно до эмигрантских парижских бульваров?

Сама баба Катя умерла в Москве не так давно старой девой, и неизвестно, успела ли выполнить дружеский поэтический наказ. Биография ее пестра и туманна: тут и МХТ-второй, и конармия, и книжечка Шершеневича с печатью Краснофлотской Азовской библиотеки, и роковая любовь издания тридцать какого-то года с тщательно законспирированным исходом, и нищета, и пьянство, и достойная долгая старость в чине семейного патриарха (всех ее сестер-смолянок, всех братьев-офицеров не оказалось на земле многими годами раньше), начавшаяся, когда ей было едва больше пятидесяти. В гробу она, очень маленькая, лежала, облагороженная смертью, с лицом настоятельницы монастыря, исполненным святости; где лукавая смешливость ее и умение высоко поднимать густые до старости брови, где уютная лысинка на седой голове, старомодные пушкинские цитаты, казавшиеся ей куда как вольными остроты из Козьмы Пруткова, рассказы о Пасхе в пензенской усадьбе (здесь бывал нищий свойственник Белинский и безутешная бабка Лермонтова), где ее приверженность всему, чему учили верить многократно менявшиеся на ее веку власти? Больше нет всего этого и никогда, по-видимому, уже не будет. Остался лишь ветхий платяной карельской березы шкафчик, чудом снесший многие энергетические кризисы, остались милые серые глаза на дореволюционном коричневом фото, этот вот девичий альбом и найденная после ее смерти в чемоданчике с письмами завернутая в тряпицу и пронесенная с заячьим мужеством сквозь все опасные годы личная печать ее отца, вице-губернатора и предводителя дворянства (монархическая геральдика).

Маленький тиран посапывает за шелковой ширмой, гости говорят вполголоса, они уж не напрягают спин и не поджимают ног, а пьют свежезаваренный (по крайней мере, второй раз) цейлонский чай. Бабушка тоже за столом, хоть и прислушивается к дыханию внука; она и баба Катя говорят о Любови Яровой, на этот предмет, как видно, у них нет одного мнения: друг друга недолюбливают, одна дворянка, другая полька по отцу-шляхтичу, русская по матери из нижегородских мещан, нигилистка предреволюционной выучки, и обе - неслучившиеся актрисы, чему не бывает прощения. Здесь возникают не к месту двое физиков (коллеги отца), их черты совсем расплылись, видны лишь галстуки и мешковатые костюмы, они изображают веселых холостяков, хотя наверняка давно женились за переписыванием конспектов или во время электромеханического практикума на мрачном физическом факультете; один из них курит, другой говорит, понижая голос лишь при пугливых взглядах женщин, они расставляют шахматы. Но проникли они в эту семейную сцену лишь по перебою в механизме камеры, при случайном наложении кадров, и много яснее группа женщин: сестры Муза и Леля, племянницы бабы Кати, двоюродные сестры отца, мать и сбоку единственный мужчина, муж тети Музы, дядя Юра, сухой джентльмен с породистым собачьим лицом, закаленный семью годами учения в Германии (начиная с конца двадцатых) и шестнадцатью (плюсуя к году начала последней войны) пребывания в отдаленных северо-восточных провинциях Союза. Беседуют они, по всей вероятности, о дочери тети Лели, Дюймовочке лет одиннадцати с надменной высокой тоненькой шеей, ровными ножками, поставленными в третью позицию, и непомерно большим бантом в пышных грузинских волосах (ее отец, грузин-архитектор, умрет от инфаркта в период борьбы с архитектурными излишествами, как раз накануне первых заграничных гастролей дочери в составе кордебалета Большого театра), - беседуют о ее артистическом будущем. Она грациозна, говорит тетя Муза, легонькая, как пух, говорит ее муж, она способная и очень работящая, скромно добавляет тетя Леля, а ведь не хотели сразу принимать, вставляет хозяйка, как прекрасно, что в этот день они об этом самом будущем, в котором и зависть, и неудачные браки, и актерский невроз, и ранний маразм, ничего-ничего не знают, - пусть Дюймовочка пока стоит себе на пуантах с надутыми губками и высокомерно нахмуренным лобиком. Перелистывая страницу, обнаруживаем, что кадр перегруппировался: в уголке дядя-Митя-с-бородой демонстрируется тете Ире, вдове второго, погибшего на войне, брата отца, и ее дочери, десятилетней Наташе, нечто генеалогическое. Этот боковой родственник с седой донкихотовской бородой до сих пор стар и румян. Долгие годы разгребая семейные анналы, он составит к нашему времени двадцать семь колен родословного древа (до времени Ивана Грозного) и, похоже, сделается бессмертен. Чудо: дерево, верхушка которого была, казалось бы, начисто срезана, обронила-таки пару веточек, - и те проросли, проросли. Впрочем, тетя Ира-то как раз и не имеет к этим побегам никакого отношения, но рассматривает картинку с улыбкой (чуть позже она выйдет замуж далеко не молодой женщиной за врача-гипнотизера, потом он умрет, умрет). Сколько ни рассматривай фотографии тех лет, заметно, что все эти люди рады после стольких разрознивших их лет побыть вместе. Они правы, история сделала очередной поворот. Супруги в коммунальных квартирах все чаще говорят в своих норах в полный голос; пусть баба Катя сколько угодно делает ужасные глаза, но тетя Муза и тетя Леля вспоминают имена своих братьев вслух, имена, которые долгие годы нельзя было ни произнести, ни припомнить про себя. Слово будущее потеряло казенную абстрактность, а стало обыденным понятием, о нем следует волноваться. Меньше хочется лежать, больше хочется передвигаться (и решения об этом люди привыкают принимать самостоятельно), ходить в гости. Пожалуй, в самом времени много оптимизма, и кудрявый малыш во сне показывает ямочки. Пройдет три десятка лет, он станет раздражительным человеком, будет на поминках морщиться от вкуса кутьи, не любить даже близких покойников, остерегаться признаков чужих недомоганий, запаха горьких старческих лекарств, сторониться сквозняков, нищеты, книжной пыли, ему будут неприятны даже следы пролитых давным-давно чернил на столешнице старинного бюро, он будет торопливо и невнятно думать о бренности, брезгливо листая серые страницы с тройными полукруглыми прорезями для всовывания хлипких уголков…

Ты проснулся, когда гости в большинстве разошлись. Только двое смутных физиков играют в уголке в шахматы, мать и бабушка переговариваются шепотом, двигая вещи на их будничные места. Абажур над столом прикрыт тряпицей, чтоб свет не доставал до ширмы, сам стол сдвинут, застелен привычной клеенкой, и посуда уже перемыта. Есть в нежданно наступившем вечере что-то от зимней ангины. Подарки аккуратно собраны, сложены на твоем низкорослом столике, они прижились, расселись по местам, будто были здесь всегда. Неужели ты все проспал и скоро снова ложиться! Малыш стоит, щурясь, босиком в проеме ширмы рядом с пагодой, трет глаза кулачками (ночная рубашка до полу). Вот мы и проснулись, какие мы заспанные, фу-ты, какие мы стали, говорит один из физиков, делая ход, и другой отвечает молча ходом ладьи вперед, - казались ли вещи когда-нибудь печальнее, чем сейчас, была ли горше минута в твоей краткой жизни? Отчего притаился медведь, кто смел собрать лото, перезарядить пушку, поставить на прикол катер? Никогда, никогда не сумеет он переиграть во все это - ночь на дворе за окнами, электрический свет, и кончился день рождения. Тот, кто пошел ладьей, восклицает бодро и радостно: а подарков-то сколько ему надарили, ишь! Он берет ярко-алый фотоаппарат (ну-ка улыбнись-ка, необходимо улыбаться, когда снимаешься), наводит на тебя, нажимает белую кнопку. Что-то щелкает внутри дурацкой игрушки, откидывается крышечка на объективе, и выпрыгивает, дрожа на пружинке, зябкая аляповатая птичка. Птичка вылетела, говорит физик, глядя на шахматную доску, потому что партнер уже взялся за фигуру. А ты уже снова плачешь.

2. Детство Художника. Публикация и комментарий Г. и. Б

Свои детские воспоминания, оказавшиеся в нашем распоряжении наряду с прочими материалами, Фотограф набросал в возрасте уже тридцати лет, судя по дате под ними; относятся они к переломному периоду его жизни, когда - отчасти по его собственной оплошности, отчасти по вине обстоятельств - пленки, которыми он дорожил и с которыми связывал виды на будущее, оказались засвечены, а ему самому на обозримые годы был закрыт путь на выставки и к признанию. "Не знаю, творить ли?" - находим мы в одном из его частных писем тех лет.

Помимо естественной ценности, которую имеют любые сведения о его жизни и творчестве, эти записки, живые и выпуклые, но не предназначавшиеся, сколько можно судить, для печати, характеризуют не только самого художника, но и целый слой творческих работников его поколения.

Дальше