Кащенко. Записки не сумасшедшего - Елена Котова 17 стр.


Анна Васильевна смотрела на воду, по которой, удаляясь от них, плывет к другому, тенистому берегу белая лебедь. Скоро они с Груней умрут, и все станет совсем просто. А пока она жмурится на зелень тины в воде, на блики солнца, отраженные оранжевым домом напротив, жмурится, нанизывая слова, и живет их ощущениями и шорохами.

Полоска света

Она алкоголичка, и лечиться ее не заставить. Твердит, что здорова, просто искромсана жизнь, просто несчастна, все еще любит его, искромсавшего и ее жизнь, и ее тело, ее юность, утраченную до времени. Она еще его любит, хотя почти всегда ненавидит, от этого и плачет по вечерам, по утрам, еще не успев проснуться. А еще за обедом, когда напьется. От этих слез, конечно, а вовсе не от алкоголя, она стареет, ей страшно смотреться в зеркало, глаза заплыли набрякшими пузырями, полными слез. Ничто не поможет, ни мезонити, ни плазмо-что-то за бешеные деньги, ни диета, – хотя она же похудела, она так старалась, а для кого? Ведь только для него, а он – сволочь, деньгами откупается. Да ей начхать на его деньги, ей нужна любовь, она ведь все та же, кого он встретил тридцать лет назад на теннисном корте, – стройная брюнетка с искрящимися голубизной глазами, с чувством юмора, которое приводило его в восторг, пока он сам не убил его, как убил и все остальное в ней. Она отдала ему жизнь и продолжает отдавать ее остатки, а он плюет на нее, квасит на работе вечерами, лишь бы домой не идти, и бросит ее, как только случай подвернется. И сын, которого отец не научил любить мать, тоже ее бросил, и она умрет в одиночестве в хосписе.

Привычно вымотанный нечеловеческим днем, проваливаясь в полусон в темноте машины, он плавал в мыслях, обычных для его поздних возвращений домой. Днем, на работе он жил, воевал, побеждал, радовался, а эту вечернюю дорогу домой – ненавидел. Когда же он проворонил, что жена спивается от безделья, не выдержав испытания деньгами и праздностью? А теперь уже поздно, теперь только терпеть. Психика алкоголички, в доме ад, и будет только хуже, исхода нет, он же не бросит ее, не бросит и ее мать, которая уже десять лет лежит парализованная, не бросит сиделок и домработниц тещи. И сына тоже не исправить, женился в двадцать семь уже во второй раз, и снова на полной хабалке. Ничего уже не исправить, поздно. Значит, такая жизнь, она в общем-то уже прошла, но так нельзя думать. Нельзя признаваться в обреченности, другой жизни нет и не будет, придется радоваться этой. Не руки же на себя накладывать, в самом деле, лишь потому, что от безысходности избавления нет.

Звонок телефона заставил очнуться, он не понимал, что объясняет ему домработница на корявом русском языке. Лишь то, что случилась беда. Машина остановилась, он вбежал в дом. Жена на полу без сознания, голова в лужице крови, проломленные перила галереи второго этажа, стойкий запах перегара.

"Скорая" неслась к Одинцовской больнице, он вдавливал на каждой выбоине свое тучное тело в сиденье, желая придавить собой машину к дороге, чтобы эта выбоина не оказалась последней в ее жизни. Он знал, что будет спасать ее, требовать от врачей невозможного, а в подреберье вспышками, которых он старался не замечать, мерцало страшное – может, эта выбоина, на которой только что тряхануло, и есть избавление.

Врачи на операцию не решились, и утром он вез жену в город, в нейрохирургию, уже в коме, и снова вжимался в сиденье, и снова мерцало избавление. Через неделю после операции ее вывели из комы, что уже было чудом. Обритая, обмотанная бинтами, обвешанная трубками и катетерами, она лежала в забытьи, еще не зная, что левая часть ее тела парализована. Он жил в больнице две недели, в праздно-изнуряющем бессилии вернуть жизнь, в которой будет хоть что-то, кроме безумной калеки, беспомощно проклинающей его. Он сам увязает в безумии, это ему мерещится от усталости, от бесконечности больничного коридора, по которому он уже который день бродит с анестезиологом Лизой – брюнетка сорока лет, конский хвостик, тонкая талия и чуть полноватые бедра. Лиза смотрит на него с таким мудрым состраданием, удивительным в сочетании с доверчивостью ее взгляда, который хочется назвать "детским", и это сравнение столь же пошлое, как и его безумие. Он все знает, он просто в мороке, но ловит Лизин взгляд, улыбку, острит и говорит без умолку. Рассказывает и рассказывает Лизе о своей жизни, точнее о прошлом, гонит мысли о будущем, которое, слава богу, избавления не принесло. Он знает, что в его жизни уже не будет ничего, и не в силах поверить в это, потому что такую жизнь он не вынесет. Только поэтому он ловит взгляд Лизы. "Нет, будет, поверь мне, я знаю", – обещают Лизины глаза, такие ясные, полные его боли, дающие надежду. И ему все яснее, что без этих глаз, без этой девочки с конским хвостиком, представить будущее он уже не может.

Лизин муж был тот самый хирург, что оперировал его жену. Муж выходил к нему в коридор и с превосходством профессионала объяснял ему, профану, что будут рецидивы, галлюцинаторные боли, еще какая-то хрень, что это будет его жизнь и другой ему не дано. А он лишь видел превосходство самца, учуявшего покушение на его собственность, и это давало надежду. Когда жене стало лучше настолько, что нельзя было счесть предательством с его стороны выходной день на даче, он пригласил обоих к себе в гости. За столом он умело и споро напоил мужа до полного расставания с чувством превосходства и, пока тот храпел в гостиной, нежно и убедительно трахнул его жену на верхнем этаже в японской комнате, где по камешкам струился ручеек. Кажется, даже два раза. Лиза целовала его и шептала, как целовали и шептали ему в последний раз лет двадцать назад. Она всегда ждала именно его. Ждала все восемь лет ее брака с мужем-хирургом, а до этого еще десять лет брака с кем-то другим.

Спустя еще неделю к жене вернулось то, что медики называют сознанием. Когда оно приходило, жена просила вина, чтобы не так болела голова, и проклинала его за то, что в сговоре с врачами он искалечил ее трепанацией черепа, хотя всего-то надо было ранку на голове зеленкой помазать. Потом сознание отступало, и она рассказывала, как ходила на охоту на кабана, потому что сын просил дичи к обеду. Ему же и на ребенка наплевать, и на маму парализованную: рожа наглая, опухшая, спихнул ее в больницу, а сам квасит.

Через месяц он перевел жену в реабилитационный санаторий, нанял сиделок и массажистов, принялся разгребать завалы на работе. Он забыл, как изводили его вечные звонки жены среди рабочего дня, он ждал звонков Лизы, и если не слышал их целый час, то звонил сам. Он ждал ее голоса, сидя в приемной шефа, он прерывал совещания, чтобы выскочить в бытовку и произнести: "Мой маленький, почему ты грустишь, я же с тобой, я тут, рядом…" Он никогда не знал, что нести такую милую чушь – это счастье, он захлебывался от нежности, когда она произносила: "Мне плохо без тебя". Безысходность предательски поменяла цвет и вкус – он же не бросит жену, калеку, с которой прожита жизнь, но и без Лизы жизни не будет.

Новый вкус безысходности был сладок, и он несся по пробкам, чтобы убедиться, что Лиза мучается вместе с ним. Лиза выскакивала в пальтишке поверх халата к воротам больницы, обнимала его, просунув руки под его пиджак, и шептала, что не в силах дождаться вечера. Он вслушивался в ее слезы, в слова, что муж все понимает, грозится ее прибить, и радовался, что Лиза принадлежит ему. Лиза мучилась от того, что он есть в ее жизни, но не каждую минуту, а ей нужна каждая, они слишком долго ждали друг друга. Ей нужно ждать его по вечерам, готовить ему ужин, вдыхать запах его свежевыглаженных или грязных рубашек, да хоть бы и трусов с носками. Она будет, конечно, ждать, сколько потребуется, но это с каждым днем труднее, и вообще, сколько можно встречаться в чужой съемной квартире.

Он никогда и никого не пускал в свою жизнь, но жизнь стала настолько иной, что не рассказать о ней было невозможно. По крайней мере, той единственной приятельнице по работе, которая была способна понять. Он изумлялся тому, что может быть счастлив, даже когда Лизы нет рядом. Достаточно собственных слов о ней, рвущихся из него неумелым рассказом. Слушательница, все понимающая женщина, сменившая трех мужей, смотрела на него с сочувствием, как смотрят на человека, чья болезнь не поддается лечению, но неизбежно исцеляется сама собой. Он злился, что она не хочет его понять, и повторял, что летает. Только это слово передавало его состояние.

– Летать невозможно, а я лечу. Не чувствую тела, поднимаюсь, расправляю крылья, понимаешь? Так не бывает, это нереально, но это же есть. Ты понимаешь, какое это чувство?

– Да, крепко тебя, дружок, скрутило. Что могу сказать, наслаждайся, пока это с тобой.

– Ты же знаешь, что мне никто не был нужен, но это совсем другое… Ты понимаешь, что я не могу бросить жену?

– Понимаю. И не бросишь ты ее никогда. Ты не торопись, радуйся… пока…

– Заладила одно и то же… Ой, Лиза звонит!

Из комнаты отдыха минут пять долетали слова "маленький мой…". Он вернулся в кабинет, брякнул айфон на стол, произнес с неискренней досадой: "Минут на сорок хватит, потом потребуется подзарядка". – "Подсели?" – спросила собеседница. "Угу", – счастливо хмыкнул он.

Жизни жены уже ничто не угрожало, но изменений к лучшему тоже ждать сложно, главное – не нервировать, чтобы не было рецидивов прежней силы, как сказал худенький, с монгольскими скулами, пожилой врач. Охоты на кабана сменились жалобами на массажиста, который выламывает ей ногу и руку, от чего и рука, и нога совсем онемели, а ведь еще буквально неделю назад она бегала по даче, а теперь вот лежит. И какого черта муж приставил к ней эту сволочь домработницу, которая ее кормит отравой и опять спрятала бутылку вина, будто она алкоголичка какая-то? Ведь мама уже выздоровела, звонила сегодня, вот пусть он ее и привезет вместо домработницы.

В воскресенье прикатил сын, сообщить, что разводится во второй раз. Выгнать жену назад к родителям он пока не может, жена же не виновата, что он встретил новую любовь, да и он в этом не виноват. В этом никто не виноват, так получилось, а жить с новой любовью ему, кроме как на даче, негде.

– Ты хочешь, чтобы я жил с твоей третьей бабой? – поинтересовался он.

– Пап, ты же здравомыслящий человек. Когда-то ты же должен решить, что делать с бабушкой? Стометровая квартира, между прочем, пропадает. Не где-нибудь, а на Остоженке. Звучит, конечно, дико, но какая ей разница, где лежать в постели, если она уже никогда не поднимется?

– Мать ты тоже списал со счету?

– Ты что, хочешь ее забрать? Она же парализована, сам же сказал, что… ну… ведь нет надежды, что она станет… нормальной. Сам посуди!

– Посудил уже. Все понятно, собственно, ничего другого я не ожидал.

Сын заявил, что опаздывает, и укатил на своем новеньком джипе, подаренном отцом ко второй свадьбе. Он же хлопнул полстакана виски, глуша омерзительное чувство, что не хочет ничего больше знать. Ни видеть, ни слышать, ни думать ни о жене, ни о сыне, которого он сам воспитал таким. А как его было воспитывать, когда жена его только осаживала и твердила сыну о гадкой наследственности? Он набрал Лизоньку: может, она вырвется из дому, он пришлет за ней машину?

В тот вечер и ночь они летали как никогда высоко и бесконечно. Он брал ее грубо, ставил ее на колени, а она, вцепившись в изголовье кровати, кричала, что весь мир должен слышать, как она счастлива. Он целовал собственный укус на ее смугловатой, с маленькой родинкой шее, переворачивал ее на спину, наполнял поцелуями ямку на ключице, прятал лицо в ее мягком животе, чтобы зарыться в нем от мерзости жизни, заглушить в себе все, не дающее жить. Лиза впивалась ему в спину ногтями и стонала: "Не могу, не могу больше, нет, иди, иди ко мне, я тебя не отпущу, спасу… ото всех, ты вся моя жизнь, иди…"

Очнувшись, они отправились на кухню, открыли бутылку вина. Он держал ее за загривок, она обхватила руками его живот, приговаривая, что ему надо худеть, но ей не хочется, чтобы он худел, она любит каждый кусочек его огромного, тяжелого родной тяжестью тела. Ей нужно целовать каждую складку его живота, перебирать мохнатые заросли на его груди. Пробило три. Он разбудил шофера и повез ее домой.

У подъезда ее панельного дома в Медведково сидел на лавке пьяный муж, приветствовавший их матерно. Мужа можно было бы и прибить, но он лишь слегка его пихнул, чтобы тот не дергался. Муж елозил по лавке, пытаясь встать, требовал ответа, что происходит, и тут единственно правильный, достойный их общего полета ответ пришел сам собой. Они приехали сказать мужу, что решили пожениться. Лиза пискнула было, но он шлепнул ее легонько по щеке со словами "молчи, маленький" и сообщил мужу, что эксцессов не допустит, квартира остается ему, а им надо забрать Лизины вещи и успеть еще немного поспать, пока не наступил понедельник. Хотя вещи можно и не забирать, а купить новые.

Наутро он позвонил сыну сказать, что через три месяца тот может переехать на дачу и жить там хоть с бабой, хоть с кем, а пока придется потерпеть. Не удержался и добавил: "Если хочешь, приезжай, только без своей бабы. Познакомлю тебя с моей будущей женой". Сын опешил, пустился в расспросы, вечером прикатил, опешил снова, они ужинали втроем, ему было трогательно видеть, как Лиза старается понравиться сыну. Тот, косясь на Лизу, расспрашивал о матери, а он рассказывал сыну, что матери нужен платный психиатрический интернат, лучший, где будут гарантированы уход и отсутствие психов вокруг. Надежды, что к ней вернется способность двигаться, а главное – разум, нет, значит, интернат – единственно верное решение. В первую очередь для нее самой. Забвение реальности – не мука. Мука – это несовместимость причуд ее разума с жизнью. Ему легче было говорить это сыну, чем самой Лизе, он не предавал жену, а лишь прощал сыну предательство, которое тот уже совершил.

Все затянулось, сначала он искал интернат, потом лучший дом престарелых для тещи. Оплачивать интернат, содержать сиделок и домработниц тещи и еще купить для них с Лизой новую квартиру было слишком дорого, даже для него. Конечно, с дачи он съезжал не ради сына, но жить с Лизой на даче, которую они почти три года, почти в согласии, почти с любовью обустраивали с женой, ныне живым покойником, было чересчур. Он видел, как это несправедливо по отношению к Лизе. Она ежедневно натыкается на шампуни, притирки и лосьоны жены, заполонившие все три ванных, обходит стороной шкафы с ее одеждой. Она такая деликатная, развесила с полдюжины своих вешалок, зацепив их за обшивку стены необитаемой японской комнаты, и разложила трикотаж и бельишко в коробки из ИКЕИ, стоявшие в ряд на полу. От этого его переполняло чувство вины за то, что он все откладывает начало их жизни, и казалось, что лишь она туманит по утрам брызжущую из-под сомкнутых век радость. Он гнал эту тягость от себя, искал Лизонькино тело, бормоча спросонок "мой маленький…", а Лиза, комкая простыни, прижималась к нему, смотрела на него с восторженной улыбкой, чтобы он видел, как она счастлива. Она прижимала к себе его громоздкое тело, шептала, что хочет закрыть его собой от мира, чтобы он… только так, что это – навсегда.

Продав квартиру на Остоженке, он купил трешку в доме на углу Проточного переулка, рядом с метромостом, но с видом на реку и терпимым ремонтом. Устроил Лизу в ведомственную больницу, спокойную, без ада агоний в реанимации. Он продолжал летать и знал, что это не может быть правдой, ведь люди не летают, и это, конечно сон. Но неизбежность пробуждения уже не страшила безысходностью. Когда он проснется, то просто окажется в том будущем, которого раньше у него не было.

Пришла зима, он теперь мотался в интернат к черту на кулички – сто километров от Москвы – раз в неделю, чтобы в интернате знали, что он жену не бросил, а за персоналом есть присмотр. Вечерами засиживался по привычке на работе, поражаясь, что не никто не обрывает телефон, что дома не ждет истерика, и предвкушая позднее возвращение к Лизе в долгую, принадлежащую только им, ночь.

Он стал снова приводить иногда домой приятелей с работы, чего не делал уже давно, потому что было стыдно за жену, у которой на лице было написано, что его друзья – мерзавцы и продадут ее мужа за понюшку табаку, особенно душа общества Вася, блондин с седеющей бородой. Это не мешало жене напиваться, ронять слезы в тарелку и тыкаться, ища сочувствия, в Васино плечо. Сейчас, выходя с мужиками из лифта, он знал, что Лиза уже накрыла стол, а в ее глазах, когда она откроет дверь, будет стоять изумление от нечаянного праздника. Он любовался тем, как старательно она смеется шуткам, как показывает всем, что счастлива, – взглядом, поминутными прикосновениями к нему, – как смущается от чуть насмешливого и такого откровенного внимания мужиков, как тянется, потупив глаза, чтобы не встретиться с ними взглядом за Васиной пепельницей, полной окурков "Данхилл".

Конечно, это была измена не жене, а всей прошлой жизни. Утратившей привлекательность, больной и постылой. Он не заметил, как пришло лето, он просыпался с Лизонькой от раннего рассвета, и даже, когда они размыкали объятья, еще было неприлично рано. Он полюбил рассказывать Лизе по утрам сказки, которые придумывал на ходу, она толкала его – как не стыдно, заснул, на самом интересном, похрапывает даже. Он просыпался, снова сжимал ее чуть полноватые бедра, зарывался в ее живот, а потом они, уже вместе, еще раз уплывали в сон, пока не наступал день.

В субботу они встали поздно, неспешно завтракали. Он поедет в интернат попозже, пусть пробки дачные рассосутся. Вернется к ночи, когда жена заснет, разбудит Лизу, расскажет ей новую сказку, которую придумает по дороге.

К жене его не пустили, врач сказал, что всю неделю она чрезмерно возбуждена, надо на время исключить все внешние раздражители, появились признаки эпилепсии. Они сидели в кабинете врача, тот выглядел усталым и раздраженным.

– Вашей жене нужны покой и стабильность. Не говорю, что выбор психиатрического интерната был ошибкой, кто может так сказать. Но мы, давайте называть вещи своими именами, лишь глушим раздражители, это дорога, если так можно выразиться, с односторонним движением. С каждым месяцем вашей жене будет только труднее справляться с внешним миром. Я склоняюсь к тому, что терапия сейчас могла бы больше помочь, чем психиатры. Нет, я даже не обсуждаю вариант, чтобы вы забрали ее домой, уже поздно, вы не справитесь, а это для нее станет невыносимым раздражителем. Но почти домашний уход и постоянное присутствие хорошего терапевта, возможно, дали бы эффект. Дозированное, ювелирное движение в сторону реальности. Сложно, очень сложно, но вы подумайте. Хотя, возможно, уже поздно… Я тоже подумаю.

Он говорил себе, возвращаясь в город, что врач просто снимает с себя ответственность, хотя никто его ни в чем не обвинит. Какая терапия? Она могла бы помочь тогда, когда жена отказывалась признать, что больна. Тем более эпилепсия… Как он будет ювелирно двигать эпилетика в сторону реальности? Они все хотят только брать и брать, и никто не хочет ему ничего давать, кроме Лизы. Он все сделал правильно. Да, настроение поганое, но у него не было жизни уже последних лет восемь, а сейчас появилась.

Пробки так и не рассосались, машина медленно ползла по Новой Риге к Москве, на Звенигородской наконец полетели, свернули на набережную, пронырнули под мостом и встали на светофоре, ожидая стрелки на разворот к дому. Он глянул на свои окна: света не было. Хотя какой свет, на город только начали наползать сумерки. Взгляд скользнул ниже, и он увидел Васю, выходящего из их подъезда. Вася сел в знакомый "ауди" – три ольги два ноля сорок шесть, шофер помигал левой стрелкой, потом правой, свернул в Проточный переулок, и машина покатила в сторону Садового.

Назад Дальше