По правде говоря, не все. Кто-то уже переболел детской болезнью, а кто-то, похоже, родился с иммунитетом к "любви как в кино". А может, и не родился, а просто отдельные ушлые матери находили какие-то тайные места, где в младенчестве прививки от этой трудноизлечимой болезни делали. А иные матери, возможно, чуть менее ушлые, но не менее мудрые, иными способами научили дочерей не верить той лапше, которую "они" вешают нам на уши, той пурге, которую "они" гонят, не верить остальным словам, которые, несмотря на все их разнообразие, проходят в женском лексиконе под общим кодовым названием "люблю, трамвай куплю…". Берут эти мудрые дочери мудрых матерей от мужчин все, что те способны дать, а потом и еще вдвое больше, и не страдают. А остальных – тех, кто ждет чудес, как в кино, – называют лохушками. Надо признать, не без оснований.
Когда в моей жизни на первом курсе появился первый "он", я была, конечно, полной лохушкой. "Он" обещал непременно развестись через десять лет, после того как его сын закончит школу, а я вспоминала фильмы, где "они" ждали друг друга долгие годы, а потом были счастливы. Маме, назвавшей меня идиоткой – слова "лохушка" тогда еще не было в лексиконе, – пришлось лечить это конкретное проявление болезни, что ей удалось не без труда.
Вскоре появился другой "он", на этот раз не женатый, а погруженный в свои рукописи по философии. Разве это не счастье – служить гению? Разве он не оценит, что только я могу так его любить? Конечно, это и есть счастье, бесспорно. Это же прекрасно – уходить из его квартиры на цыпочках, когда я ему мешаю, и знать, что скоро, через день, или два, или через неделю, ему станет одиноко, он будет маяться оттого, что не пишется, и непременно позвонит, и я полечу к нему через весь город, зная, что он меня ждет, чувствуя, как я нужна ему. Как ни одна другая… Что другая? Она же не умеет уходить на цыпочках, она не способна понять, что мешает, она бы сидела и сидела рядом с ним, сновала бы из угла в угол, мелькала бы перед его глазами. Туда-сюда, туда-сюда… Она не умела бы любить его, как умею это делать я. Как горда я была умением понимать, что для настоящего мужчины могут быть вещи важнее меня и моей любви. Ведь только вчера по телику видела, как Лёля в "Девяти днях одного года" служила своему Гусеву, физику-ядерщику. Долго, правда, не понимала его, мучила его, мучила себя. Зато научила меня понимать. А мне говорят, что я – лохушка.
А вот героиня фильма "Под покровом небес" не служила Малковичу, она с ним скучала… Она ждала счастья, которое развеяло бы скуку, и скука не давала разглядеть, что счастье не надо ждать, что оно рядом, что нужно просто уметь увидеть его за знойной, тоскливой скукой, наполняющей ее жизнь день за днем. За это жизнь ее и наказала крайне жестоко. Малкович умер у нее на руках в африканской пустыне, а она, пройдя мучительный путь и все, наконец, поняв, стоит в последнем кадре перед окнами затрапезного отеля, где в начале фильма ей было так скучно. Стоит и не решается войти, и непонятно, пугает ее этот невзрачный отель своим шиком или манит… А как этот отель раздражал ее в начале фильма, когда ее привез туда муж-Малкович и она не хотела понять, что же погнало его в эту тоскливую знойную Африку… Возможно, именно то, что она его не любила? Возможно, но разве это теперь важно? Теперь его уже нет, теперь она его уже любит, но теперь, увы, уже поздно.
Справедливости ради должна заметить, что не всегда принц увозит "ее" в прекрасное далёко, но и фильмы, где он этого не делает, приносят один вред, обостряют болезнь лохушек вроде меня. Как же мне хотелось, чтобы в "Касабланке" Рик увез Ильзу – Ингрид Бергман – на том самолете! И не только мне. Уверена, абсолютно всем, кто, судя по рейтингам, уже семьдесят лет считает "Касабланку" лучшим фильмом мирового кинематографа, этого хотелось. А как ей самой хотелось! Но Рик ее не увез, она улетела с другим, а он остался, и всем, кто, судя по рейтингам, тем не менее, каждый год снова смотрит и смотрит этот фильм, – им всем ясно, как сузился мир обоих после взлета самолета, взявшего курс на Лиссабон. Оба будут жить, вспоминая – или не вспоминая – о другом, оба смирятся с тем, что жизнь прекрасна, даже когда из нее уходит счастье. А прекраснее любви нет в жизни ничего. А прекраснее любви Ильзы и Рика вообще ничего и никогда не существовало, это как раз было ясно с самого начала! Ясно всем, особенно молчаливому пианисту Сэму, который всегда знал, что любовь принесет героям только горечь, однако и он не смел ей сопротивляться, хоть и пытался. Ильза присела к его пианино и попросила: "Спой это. Спой еще раз, Сэм", и тот запел:
You must remember this…
The world will always welcome lovers,
As time goes by…
И что, кроме вреда, можно ждать от такой истории? А кроме нее, есть уйма других, талантливых и так себе, вплоть до совсем неприметных, где, тем не менее, нам показывают горькую правду: героини ждут обещанной любви два часа экранного времени, но так и остаются несчастными. Я сострадаю им, хотя они вообще-то могли понять, что к чему, уже на пятнадцатой минуте. Но они же верили! Считать горькую правду лекарством от любви мы, лохушки, отказываемся.
"Мы" – это потому, что эта болезнь точно инфекционная. Ею заражаются не только от непосредственного контакта с экраном, но и от общения с другими больными. Сколько наших подруг-лохушек бегут к своим Бузыкиным или механикам Гавриловым с распахнутыми объятиями! А те пугаются этих распахнутых объятий, не нужны они им. Да что Бузыкины! Хоть один нормальный мужик, даже в кино, если, конечно, он – не Колин Фёрт, оправдывал надежды лохушек, грезящих по ночам? Мы знаем, что в жизни Колинов Фёртов нет, а тот, который есть, наверняка в жизни совсем иной, чем на экране. Но мы сопротивляемся, отказываемся представлять себе, как в жизни – что скорее всего – Колин Фёрт ходит с брюзгливым видом по квартире, глядя на пыльный Лондон, мается отсутствием вдохновения или мигренью, гнобит свою жену или не-жену, ворчит или храпит и никакой любви никому не дарит. Нам это не известно, и слава богу. Мы верим тому Фёрту, который на экране на наших глазах ныряет в пруд в белоснежной рубашке… Мы отказываемся верить, что нам подсовывают бузыкиных, которых мы принимаем за фёртов. Те единичные хеппи-энды в жизни подруг, которыми закончились их истории распахнутых объятий, только убеждают нас, что и бузыкиных можно превратить в фёртов. Для этого надо не так уж много: беречь и холить свою болезнь, любить и верить еще сильнее и безогляднее, чем в кино, и ждать несравненно дольше, чем два часа экранного времени. И мы ждем – кто год, кто три, кто полжизни, и если не приходит хеппи-энд, это лишь значит, что фильм, который мы поставили и смотрели все это время, был неправильный, и мы ставим и смотрим другой, если на это еще остались силы.
Наступает момент истины, и очередной "он" разбивает тебе сердце. Ты худеешь, не ешь, лежишь на полу, стараясь унять боль в солнечном сплетении. Лежишь и думаешь, что любовь – вовсе не благо и не счастье, а болезнь, лечить которую тебя не научили в детстве. Всему, черт побери, учили – и музыке, и иностранным языкам, и фигурному катанию, но почему наши матери и бабушки не учили нас тому, что "ни у кого нет и не было этого голливудского счастья, но все его исступленно ищут", как говорят героини моего романа? Прижать живот к полу, чтобы не дать сердцу трепыхаться, сотрясая тело волнами боли, – это, скажу я вам, первое дело в такой ситуации. И, упаси бог, ни в коем случае нельзя смотреть, как на белом лимузине "рыцарь" приезжает в трущобы спасать под музыку "Травиаты" свою "красотку", которую он из проститутки превратил в честную женщину и к которой теперь без обручального кольца не подступиться. С самого начала знаешь, что это сказка, но – черт побери – получилось же! Если бы это было полное фуфло, разве нас так пробирало бы?
Как бы то ни было, когда-то боль стихает, ты понимаешь, что сердце разбито, а дважды оно не разбивается. Понимаешь, что уже не пойдешь в шторм на причал, как "женщина французского лейтенанта", что не побежишь ни к кому с распахнутыми объятиями. Через какое-то время находится нужный "он", и вы рожаете детей, и вы счастливы, и только иногда по ночам щемит сердце, что так, как в кино, скорее всего, не будет никогда.
Для многих, кстати, на этом заканчивается их болезнь, их сердце шепчет, что кино – это понарошку или, по крайней мере, уж точно про жизнь других. Мое же разом повзрослевшее разбитое сердце лишь готово признать, что любовь – скорее всего, болезнь сама по себе. Но кино – это точно не понарошку. Неужели оттого, что мое сердце разбилось и я никуда не бегу с распахнутыми объятиями, я теперь откажусь проживать жизнь героев, чьи сердца постигла та же участь, что и мое? Разве их жизнь стала от этого менее похожей на мою, а моя жизнь – на их? Даже если в моей жизни любовь всего лишь разбила мне сердце, но не вынесла мозг, как героям "Горькой луны" Поланского – двум фигурально, а двум – чисто конкретно: два выстрела и мозги, разбрызганные по стене.
Снова беру с полки пронзительный фильм Damage о смертельной болезни-любви. К слову, наш кинопрокатный перевод "Ущерб" мне не нравится. "Травма", пожалуй, было бы точнее. Сострадаю женщине Анне, подранку, чья любовь способна порождать лишь страдания и дальше калечить ее жизнь и жизни всех остальных. Проживаю чувства юноши, которого убила любовь к Анне. Переживаю исступление его матери, не понимающей, как можно жить дальше, когда твоего сына, как ни крути, убил его собственный отец. И вопреки воле сострадаю – причем больше, чем остальным, – отцу, который и заварил всю эту кашу лишь потому, что не нашел сил сопротивляться болезни страсти. Как я их понимаю, как сопереживаю им, как жалею всех, кто в собственной жизни не познал, что это такое – всеохватная страсть, сопротивляться которой нет возможности! Удивительно, куда деваются нынче эти наркотические фильмы? На нынешнее кино хожу все реже и почти никогда не плачу. Не плачу на "Елене" Звягинцева, потому что не в состоянии проживать жизнь этих героев. Просто грустно, что они еще раз напомнили мне, как много людей не ведают, что такое любовь, и всю жизнь живут, сплевывая семечки с балкона.
Не тянет смотреть кино, возможно, очень хорошее, но никак не соотносящееся с тем миром, который я считаю своим. Зачем только меня усадили смотреть "Старикам тут не место" Коэнов? Вполне верю, что бандит-мексиканец – да разве он один! – за два лимона может легко убить десяток людей, но не понимаю, зачем косить-то всех подряд, включая жену героя, которая вообще тут ни при чем. Верю лишь тому, что он явный психопат. "Да ты не ставь себя на место героев, а насладись тем, как точно переданы их изломанные чувства", – призывают меня умники, научившиеся смотреть "другое кино" с той отстраненностью, которой оно и ждет от зрителя. Как можно оценить точность передачи изломанных чувств, если смотреть на них отстраненно, а себя считать нормальной? Я не умею. Когда герои – психопаты, меня охватывает депрессия, Когда они Фредди Крюгеры – ужас. Когда они просто не живые – скука.
Не хочу смотреть, как героиня ест землю и корчится от ненависти к себе, а герой два часа тоскует о чем-то непонятном, потому что его сломали, видимо, еще до рождения. Не могу сопереживать томной популяции "духless" или любви, которая включается "on" and "off". Чего ради этого в кино переться, вон, за окно выгляни, они все там тусуются.
Не получается сопереживать пустоте, чернухе, жести, неправде, все это кажется мне чудовищным. Понимаю, что нечто зеленое, чешуйчатое, выползающее из ванны душит героя понарошку, что вампир выгрызает печень тоже понарошку, но не могу… Не могу видеть "шреков", "аватаров" и "бэтменов".
А вокруг все больше людей, которым они нравятся. Видимо, теперь ушлые матери делают прививки в специальных тайных местах не избранным младенцам, а всем поголовно. А затем им вручают стрелялку, с которой можно играть в жизнь, пока батарейка в гаджете не разрядится. Они застрахованы от болезни сопереживания, любят "шреков", которые, возможно, похожи на героев их мира, где не только кино, но и жизнь – понарошку и в ней после смерти тебе дадут другую.
Ва-Банк, или Все хорошо, прекрасная маркиза…
"Он" – не герой, не супермен, он не слишком решительный человек и, может быть, даже не шибко быстро думающий. Он не стоял на танке у Белого дома и не создавал ту самую газету, перевернувшую умы россиян, хотя в те годы был у истоков новой российской журналистики. Но Он не считал себя оракулом, не стремился завоевать признание, его интересовало понимание и уважение лишь одного-единственного человека. Поэтому Он рассказывал загранице о России, любил французский шансон, а в остальном, Madame la Marquise, во всем остальном Он был ее муж, и это было главным в его жизни.
"Она" же, как многие женщины, которым брак не мешает пребывать в грезах об истинной любви, точнее – в уверенности, что она непременно придет, – жила с ним в гармонии покоя, радости ожидания, от которой просыпалась по утрам, и в предвкушении, что лучшее – впереди.
Супермен, стоявший в отличие от него на танке и выглядевший, как свидетельствуют фотографии, весьма эффектно, появился в ее жизни вроде бы и внезапно, вызвав, однако, ощущение, что иного не дано. Она вошла ночью на кухню, где звучал шансон, чтобы расставить все точки над "i" и разрушить мир дорогого ей человека, который, тем не менее, должен был понять, что это не Она, а судьба все решила за них. Она сказала, что уходит, и весь дальнейший разговор мгновенно стал бессмысленным, как всегда в таких случаях, и закончился его смиренным "ну что ж". Другой влепил бы пощечину, закричал бы "Бле-а-а-ать". Мог бы и выбить зубы Супермену, размолотить ветровое стекло его машины или сделать все вышеперечисленное, следуя лишь инстинктам, обостряющимся до предела в моменты ярости и отчаяния. Увы, тогда это был бы уже не Он, и Она, его жена, которую, вполне возможно, только с этой точки зрения можно было бы назвать тем самым словом "б…ть", такого исхода не опасалась. Главное – чтобы ночью Он не сунул голову в духовку или не вскрыл вены, чем омрачил бы ее неизбежное счастье с Суперменом.
…Un incident, une bêtise,
La mort de votre jument grise,
Mais, à part ça, Madame la Marquise…
Как, в сущности, невелик, был его выбор, и что Он мог сказать, кроме "ну что ж"? Ну а в остальном – действительно, – прекрасная маркиза…
Всю ночь ему казалось, что где-то рядом бродит… медведь? Пожалуй, что именно медведь, он ходил на медведей на Камчатке… Нет, не с ружьем, конечно, с фотоаппаратом. Но рядом были товарищи со стволами, он слушал их рассказы, что медведь – если он жрет ягоды или просто стоит себе и смотрит куда-то периферийным зрением, у медведей суженным, – не опасен. Но если он приседает, вздымая верхние лапы, то через мгновение кинется. И тогда лишь крупнокалиберная пуля, и не одна, может его остановить… иначе все, останутся одни клочки. В ту ночь ему казалось, что вокруг их жизни ходит медведь, а может, зверь уже присел и вздыбился, и как только Она или Он откроют двери квартиры, он разорвет в клочки их жизнь. Вообще-то ощущение, что вокруг их жизни кто-то хищно бродит, стало для него уже привычным. Он смиренно, почти бестрепетно был готов к тому, что однажды Она прозреет, увидит, как обыкновенен Он, ее муж, что Он не герой и не супермен, и их жизнь разлетится вдребезги… Он никогда не забывал об этом…
Так, ерунда, пустое дело,
Кобыла ваша околела,
А в остальном, прекрасная маркиза…
Да, Он всегда считал, что готов к этому, и когда это произойдет, Он не будет докучать ей всякой ерундой, однако Он никогда не думал, насколько ему будет страшно. Присевший и изготовившийся к нападению, уже ничего не соображающий зверь за стеной – а может, за окном – вызывал инстинктивный страх, то повергая его в оцепенение, то толкая к бегству, то подстрекая к нападению. Ему грезилось в воспаленной полудреме, что у него в руках кухонный нож или какая-то палка с острыми гвоздями, но в оцепенении бегство невозможно, а спасать Ее необходимо, как же иначе. Он ворочался, сбивая простыни в комок, и тискал горячую подушку. А Она спала, и, похоже, безмятежно.
Правда, наутро Он увидел, что и ей не сладко. Вряд ли ее пугал зверь, занесший когти над их жизнью, скорее она пыталась справиться с чувством вины… Или ей трудно было скрыть досаду оттого, что Он путается тут под ногами, мешая ей бежать навстречу счастью… Он не знал, отчего именно Она выглядит измученной, отчего у нее тусклые, несчастные глаза, но произнес: "Ты совершенно измучена, круги под глазами. Работаешь сутками, изводишь себя…"
Она лишь пожала плечами, и ему ничего не оставалось делать, как отправиться на работу. Он не знал, что делать, Он не готовился к нападению, Он вообще плохо соображал в тот день, а был лишь в ярости на себя, что он потеряет ее как раз тогда, когда обязан ее спасти. "Но вам судьба, как видно, из каприза еще сюрприз преподнесла…" – совсем не к месту и не ко времени вертелись у него в голове дурацкие слова старой песенки, еще больше лишая разума и обостряя инстинкты.
Он не знал толком, какая сила в конце концов повела его в высокий начальственный кабинет то ли к замминистра, то ли к секретарю объединенного парткома – теперь и не вспомнить тогдашней табели о рангах. Высокий кабинет принял его лишь потому, что никто и никогда не штурмовал этот кабинет с таким отчаянным напором, никто не рычал так под дверью и не колотил в нее, чуть ли не царапая когтями. Тем более Он, известный своей бесконфликтностью. Как всегда, Он говорил только правду:
– Мне срочно нужна путевка в Юрмалу, у меня больна жена.
– Вы стоите в плане этого года? Именно на лето?
Разумеется, Он не стоял ни в плане того года, ни уж тем более на лето. К битвам за летние путевки в роскошном по тем временам ведомственном доме отдыха в сосновом бору, в двух шагах от песчаного пляжа Дубулты на Рижском взморье допускался лишь ограниченный контингент журналистских тяжеловесов и партийная шушера. Но в тот день в конце июня Он не размышлял о правилах и нравах учреждения… Его ничто не могло смутить, и он требовал путевку немедленно, здесь и сейчас.
Кабинет наморщил лоб и осведомился у селектора, что можно сделать "в порядке исключения". Селектор, изможденный интригами вокруг Юрмалы и независимыми наблюдателями за распределением путевок, что-то невнятно пробормотал.
– Путевок нет, но я распоряжусь. Вас включат в план третьего квартала, зайдете в профком к концу августа.
– Моей жене нужна путевка сейчас, речь идет о ее душевном здоровье. Ей необходима немедленная смена обстановки.
Высокий кабинет снова воззвал к селектору и радостно повернулся к нему: приятно почувствовать себя немножко богом, когда вот так, ни с того ни с сего, иногда решаешь помочь простому смертному, попирая при этом устои: