Куда боятся ступить ангелы - Эдвард Морган Форстер 6 стр.


Как-то вечером, оставшись опять одна, Лилия не вытерпела. Сто­ял сентябрь. Состон в это время как раз заполнялся людьми после летних вакаций. Соседи забегали друг к другу. Происходили велоси­педные гонки. Обычно тридцатого миссис Герритон устраивала в са­ду ежегодный базар в пользу церковно-миссионерского общества. И представить себе было невозможно, что где-то существует такая сво­бодная, счастливая жизнь. Лилия вышла в лоджию. Лунное сияние, звезды на бархатисто-лиловом небе. В такую ночь стены Монтериано - великолепное зрелище. Но окна дома выходили на другую сто­рону. В кухне чем-то гремела Перфетта. Чтобы спуститься вниз, на­до было пройти мимо кухни. Но если подняться по лестнице на чер­дак, куда никогда никто не заглядывал, и отпереть дверь, то попада­ешь на квадратную террасу на холме за домом. Там можно было по­гулять десять минут на свободе в одиночестве.

Ключ лежал в кармане лучшего костюма Джино, того самого, ан­глийского покроя, который Джино никогда не надевал. Ступеньки за­скрипели, ключ заскрежетал, но Перфетта становилась глуховата. Крепостные стены были прекрасны, но их покрывала тень. Чтобы увидеть их в лунном свете, нужно было выйти на другую сторону го­рода. Лилия с беспокойством оглянулась на дом и - пустилась в путь.

Идти было легко, за валом шла тропинка. Встречные вежливо же­лали ей доброй ночи. Она не надела шляпы, и ее принимали за крестьянку. И вот она уже очутилась с той стороны, где стены освеща­лись луной и грубые башни превратились в колонны из серебра с чернью, а вал - в жемчужную цепь. Она не очень глубоко чувствова­ла красоту, но была сентиментальной и потому заплакала: тут, где высокий кипарис прерывал монотонное кольцо олив, сидела она с Джино мартовским днем, положив ему голову на плечо, а Каролина сосредоточенно рисовала пейзаж. За углом находились Сиенские во­рота, оттуда начиналась дорога в Англию. Лилия слышала громыха­ние дилижанса, который поспевал к ночному поезду в Эмполи. В следующую минуту дилижанс поравнялся с ней, так как дорога сво­рачивала сюда, перед тем как начать долгий извилистый путь под ук­лон.

Возница придержал лошадей и пригласил ее сесть. Он не знал, кто она, и думал, что ей нужно на станцию.

- Non vengo! (не поеду!)- отозвалась она.

Он пожелал ей доброй ночи и стал поворачивать. Она увидела, что дилижанс пуст.

- Vengo!(поеду!)...

Голос ее прервался, кучер не услышал. Лошади пошли ровным шагом.

- Vengo! Vengo!

Возница запел и не расслышал ее. Она побежала за экипажем, крича, чтобы кучер остановился, что она поедет, но громыхание ко­лес заглушило ее крики, расстояние между нею и дилижансом все увеличивалось. В лунном свете спина возницы казалась черной и квадратной. Обернись он на миг - и она была бы спасена. Она бро­силась прямо по склону, срезая поворот, спотыкаясь о крупные, твер­дые, как камни, комья земли, валявшиеся между неизменными оли­вами. Лилия опоздала: дилижанс успел с грохотом промчаться мимо, вздымая удушливые клубы пыли. Больше она не кричала, так как вдруг почувствовала дурноту и потеряла сознание. Очнулась она по­среди дороги. Она лежала в пыли, пыль набилась ей в глаза, в рот, в уши. Почему-то пыль ночью кажется очень страшной.

- Что я буду делать? - простонала она. - Как он рассердится!

И, окончательно сдавшись, она медленно побрела обратно в плен, отряхивая на ходу платье.

Ей снова не повезло. То был один из редких вечеров, когда Джи­но явился домой рано. Он бушевал на кухне, выкрикивал бранные слова и швырял тарелки. Перфетта рыдала в углу, накинув на голову фартук. Увидев Лилию, он обрушил на нее поток разнообразных уп­реков. На этот раз он рассвирепел гораздо больше, чем в тот день, когда молча надвигался на нее из-за стола, но был совсем не так страшен. И на этот раз Лилия почерпнула из своей нечистой совести больше храбрости, чем когда-либо из чистой. Ее охватило возмуще­ние, она больше не боялась его и, видя в нем жестокого, недостойно­го, лицемерного, беспутного выскочку, не осталась в долгу. Перфет­та только вскрикивала, ибо Лилия отвела душу, высказав все-все, что знала о нем и что про него думала. Он стоял пристыженный, разинув рот. Весь его гнев улетучился, он чувствовал себя дураком. Он ока­зался по всем правилам прижат к стенке. Где это видано, чтобы муж так глупо попался? Когда она кончила, он словно онемел, потому что она говорила правду. Но вдруг до него дошла нелепость его положе­ния, и он - увы! - захохотал, как если бы увидел все это на сцене.

- Тебе... смешно? - запинаясь, выдавила из себя Лилия.

- Ну как тут удержаться? - воскликнул он. - Я-то думал, ты ни­чего не знаешь, не замечаешь... я обманулся... я побежден. Сдаюсь, не будем больше об этом говорить.

И, тронув ее за плечо, как добрый товарищ, от души забавляю­щийся и в то же время раскаивающийся, он с улыбкой выбежал из комнаты, бормоча что-то себе под нос.

Перфетта разразилась поздравлениями.

- Какая вы храбрая! И какая удача! Он больше не сердится! Он простил вас!

Ни Перфетта, ни Джино, ни сама Лилия так и не поняли, почему же дальше все сложилось столь неудачно. До самого конца он был уверен, что ласковое обращение и немножко внимания с легкостью поправят дело. Жена его была вполне обыкновенная женщина, поче­му бы ее понятиям не совпадать с его собственными? Никто из них не догадался, что столкнулись не просто разные индивидуальности, а разные нации. Многочисленные поколения предков, и хороших, и плохих, и средних, не позволяли итальянцу рыцарственно относить­ся к северной женщине, а северянке - простить южанина. Все это можно было предвидеть, и миссис Герритон предвидела это с само­го начала.

Пока Лилия гордилась своими высокими принципами, Джино простодушно удивлялся, почему она не хочет помириться с ним. Он ненавидел все неприятное, жаждал сочувствия, но не решался жало­ваться кому-нибудь в городе на семейные неурядицы, боясь, как бы их не приписали его неопытности. Он поделился своими проблема­ми со Спиридионе, и тот прислал философское письмо, помощи от которого было мало. Другой близкий друг, на которого Джино упо­вал больше, отбывал военную службу в Эритрее или где-то в столь же отдаленном пункте. Было бы слишком долго объяснять ему все в письме. Да и какой прок от писем? Письмо не заменит друга.

Лилия, во многом похожая на своего мужа, тоже жаждала мира и сочувствия. В тот вечер, когда он посмеялся над ней, она в каком-то чаду схватила бумагу и перо и села писать страницу за страницей, разбирая его характер, перечисляя недостатки, пересказывая цели­ком их разговоры, прослеживая причины своего несчастья... Она за­дыхалась от волнения, писала, почти не думая, еле различая напи­санное, но тем не менее достигла такого пафоса, такой высоты сти­ля, что ей мог бы позавидовать опытный стилист. Письмо было на­писано в форме дневника, и, лишь закончив его, Лилия поняла, для кого писала.

"Ирма, родная Ирма, письмо это тебе. Я чуть не забыла, что у ме­ня есть дочь. Письмо огорчит тебя, но я хочу, чтобы ты знала все. Чем раньше ты об этом узнаешь, тем лучше. Да благословит и сохра­нит тебя Бог, моя драгоценная. Да благословит он твою несчастную мать".

К счастью, письмо попало в руки миссис Герритон. Она перехва­тила его и вскрыла у себя в спальне. Минута промедления - и безмя­тежное детство Ирмы было бы отравлено навсегда.

Лилия получила короткую записку, написанную Генриеттой, где матери еще раз запрещалось писать прямо к дочери и в конце выра­жалось формальное соболезнование. Лилия была вне себя от горя.

- Спокойнее, спокойнее! - уговаривал ее муж. Они сидели вдво­ем в лоджии, когда пришло письмо. Он теперь просиживал возле нее часами, озадаченно глядя на нее, но ни в чем не раскаиваясь.

- Пустяки. - Она вошла в комнату, порвала записку и села писать другое письмо, очень короткое, суть которого сводилась к "приди и спаси меня".

Не слишком приятно видеть, как жена твоя пишет кому-то пись­мо и плачет, особенно если сознаешь, что, в общем, обращаешься с ней разумно и ласково. Не очень приятно, заглянув ей случайно че­рез плечо, увидеть, что она пишет мужчине. И не стоит грозить му­жу кулаком, выходя из комнаты и думая, что он целиком поглощен сигарой.

Лилия сама отнесла письмо на почту, но в Италии так легко все уладить. Почтальон был приятелем Джино, и мистер Кингкрофт так и не получил письма.

Она перестала надеяться на перемены, заболела и всю осень про­лежала в постели. Джино совершенно потерял голову. Она знала по­чему: он хотел сына. Ни о чем другом он теперь не мог ни говорить, ни думать. Стать отцом существа, подобного себе, - желание это властно завладело им, но он даже не очень отчетливо сознавал его властность, так как оно было его первым по-настоящему сильным желанием, первой пылкой мечтой. Влюбленность была для него все­го лишь таким же преходящим физическим ощущением, какое вызывают солнечное тепло, прохлада воды - по сравнению с божествен­ной мечтой о бессмертии. "Я продолжаюсь". Он ставил свечки свя­той Деодате, так как в трудные моменты жизни всегда делался религиозным; иногда шел в церковь и молился, обращая к святой Деода­те неуклюжие, грубоватые просьбы простой души. Повинуясь поры­ву, он созвал всех родных, чтобы они скрасили ему это трудное вре­мя, и в затемненной комнате перед Лилией мелькали чужие лица.

- Любовь моя! - повторял он. - Бесценная моя, будь спокойна. Я никого не любил, кроме тебя.

И она, зная теперь все, кротко улыбалась, сломленная, не в силах ответить язвительно.

Перед самыми родами он поцеловал ее и сказал:

- Всю ночь я молился, чтобы родился мальчик.

Незнакомая нежность вдруг шевельнулась в ее груди, и она отве­тила слабым голосом:

- Ты и сам мальчик, Джино.

И он проговорил:

- Значит, мы будем братьями.

Он лежал на полу, прижавшись головой к дверям ее комнаты, точ­но пес. Когда из комнаты вышли, чтобы сообщить ему радостную весть, он был почти без сознания, лицо его было залито слезами.

Кто-то сказал Лилии:

- Превосходный мальчик!

Но она, дав сыну жизнь, умерла.

V

В то время, когда умерла Лилия, Филипу Герритону было двадцать четыре года - весть о ее смерти достигла Состона как раз в день его двадцатичетырехлетия. То был высокий молодой человек хилого сложения; для того чтобы он сносно выглядел, пришлось благоразумно подбить плечи у его пиджаков. Он был скорее дурен собой, в лице его странным образом смешались удачные и неудачные черты. Высокий лоб, крупный благородный нос, в глазах наблю­дательность и отзывчивость. Но ниже носа - полная неразбериха, и те, кто считал, что судьбу определяют рот и подбородок, глядя на Филипа, покачивали головами.

Будучи мальчиком, Филип остро сознавал эти свои недостатки. Еще в школе, когда, бывало, его дразнили и задирали, он убегал в дортуар, долго изучал свое лицо в зеркале, вздыхал и говорил: "Сла­бовольное лицо. Никогда мне не пробить себе дороги в жизни". С го­дами, однако, он стал то ли менее робок, то ли более самодоволен. Он обнаружил, что в мире для него, как и для всех, найдется укром­ное местечко. Твердость характера могла прийти позднее, а возмож­но, ей просто не было еще случая проявиться. Он по крайней мере обладал чувством красоты и чувством юмора - двумя весьма ценны­ми качествами. Чувство красоты развилось раньше. Из-за него в двадцатилетнем возрасте Филип носил пестрые галстуки и мягкую фетровую шляпу, опаздывал к обеду оттого, что любовался закатом, и заразился любовью к искусству, начиная с Берн-Джонса и кончая Праксителем. В двадцать два года он побывал в Италии вместе с ка­кими-то родственниками и там вобрал в себя как единое эстетичес­кое целое оливы, голубое небо, фрески, сельские постоялые дворы, святых, крестьян, мозаики, статуи и нищих. Он вернулся домой с ви­дом пророка, который либо преобразует Состон, либо отвергнет его. Весь нерастраченный пыл и вся энергия довольно одинокой души устремились в одно русло - он стал поборником красоты.

Вскоре все это кончилось. Ни в Состоне, ни внутри самого Фили­па ровно ничего не произошло. Он шокировал с полдюжины состонцев, вступал в перебранки с сестрой и спорил с матерью. И пришел к выводу, что сделать ничего нельзя, - он не знал, что любовь к ис­тине и просто человеческая любовь иногда одерживают победу там, где любовь к красоте терпит неудачу.

Несколько разочарованный, немного утомленный, но сохранив­ший свои эстетические идеалы, он продолжал жить безбурной жиз­нью, все более полагаясь на свой второй дар - чувство юмора. Если он и не мог преобразовать мир, то мог хотя бы осмеивать его, дости­гая таким путем интеллектуального превосходства. Он где-то вычи­тал, что смех - признак душевного здоровья, и уверовал в это. И он самодовольно смеялся, пока замужество Лилии не разбило в пух и прах его самодовольство. Италия, страна красоты, погибла для него навсегда. Она не в силах была сделать лучше людей, которые там жили, или их взгляды. Более того, на ее почве произрастали жад­ность, жестокость, глупость и, что еще хуже, вульгарность. На ее почве, под ее влиянием, глупая женщина вышла замуж за плебея. Филип возненавидел Джино за то, что тот погубил его жизненный идеал, и теперь свершившаяся убогая трагедия причинила ему муки - но муки не сочувствия, а окончательной утраты иллюзий.

Разочарование его было на руку миссис Герритон; она радова­лась, что в это нелегкое для нее время семья сплотилась.

- Как вы думаете, должны мы надеть траур? - Она всегда спра­шивала у детей совета, если находила это нужным.

Генриетта полагала, что должны. Она безобразно третировала Лилию, пока та была жива, но считала, что мертвые заслуживают внимания и сочувствия.

- В конце концов, она страдала. После того письма я несколько ночей не спала. Вся эта история напоминает одну из отвратительных современных пьес, где нет правых. Если надеть траур, значит, надо сказать Ирме.

- Естественно, надо сказать Ирме! - вставил Филип.

- Естественно, - подтвердила мать. - Но все же незачем говорить ей о замужестве Лилии.

- Не согласен с тобой. И потом, она не могла чего-то не заподо­зрить.

- Надо полагать. Но она никогда не любила мать, и, кроме того, девятилетние девочки не умеют рассуждать логически. Она вообра­жает, что мать уехала в длительную поездку. Важно, очень важно, чтобы девочка не испытала потрясения. Жизнь ребенка зависит от того идеального представления о родителях, какое у него сложилось! Разрушьте этот идеал, и все пойдет прахом: нравственность, поведе­ние - буквально все. Абсолютная вера во взрослых - вот на чем стро­ится воспитание. Потому-то я и старалась никогда не говорить пло­хо о бедной Лилии при Ирме.

- Ты забываешь о младенце. Уотерс и Адамсон пишут, что там ро­дился младенец.

- Надо сообщить миссис Теобалд, но она не в счет. Она дряхлеет с каждым днем. Даже не видится теперь с мистером Кингкрофтом. Я слыхала, что он, слава Богу, утешился другой.

- Ведь когда-нибудь девочка должна узнать, - не сдавался Филип, раздосадованный сам не зная чем.

- Чем позднее, тем лучше. Она же все время развивается.

- А вы не боитесь, что все это может плохо сказаться?

- На Ирме? Почему?

- Скорее на нас. На нашей нравственности и нашем поведении.

- Не уверен, что постоянное утаивание правды повлияет на эти каче­ства благотворно.

- Совершенно незачем все так выворачивать, - недовольно заме­тила Генриетта.

- Ты права, незачем, - решила мать. - Будем придерживаться главного. Ребенок тут ни при чем. Миссис Теобалд не станет ничего предпринимать, а нас это не касается.

- Но это, несомненно, повлечет разницу в деньгах, - заметил сын.

- Нет, дорогой, почти никакой. Покойный Чарлз предусмотрел в завещании любые случайности. Деньги перейдут к тебе и Генриетте как опекунам Ирмы.

- Превосходно. А итальянец что получит?

- Все деньги жены. Но тебе же известно, какую сумму это состав­ляет.

- Отлично. Значит, наша тактика - не говорить о младенце нико­му, даже мисс Эббот.

- Вне всякого сомнения, такой путь будет самым правильным, - подтвердила миссис Герритон, заменив слово "тактика" на "путь" ради Генриетты. - И почему, собственно, мы обязаны говорить Каро­лине?

- Она как-никак замешана в это дело.

- Наивное существо. Чем меньше она об этом знает, тем лучше для нее. Мне ее очень жаль. Вот уж кто страдал и покаялся. Она бук­вально разрыдалась, когда я ей пересказала самую малость из того ужасного письма. Никогда не видела такого искреннего раскаяния. Простим ей и забудем. Не стоит ворошить прошлое. Не будем ее бес­покоить.

Филип не усмотрел логики в рассуждениях матери, но почел за лучшее не поправлять ее.

- Отныне грядет Новая Жизнь. Помнишь, мама, так мы сказали, когда проводили Лилию?

- Да, милый. Но сейчас действительно наступает новая жизнь, потому что мы все единодушны. Тогда ты еще был ослеплен Итали­ей. Ее картины и церкви, безусловно, красивы, но судить о стране мы все-таки можем только по людям.

- К сожалению, это верно, - печально ответил он. И поскольку тактика была определена, пошел побродить в одиночестве.

К тому времени, когда он вернулся, произошли два важных собы­тия: о смерти Лилии сообщили Ирме, а также мисс Эббот, которая как раз зашла с подпиской в пользу бедных.

Ирма поплакала, задала несколько вполне разумных вопросов и много вполне бестолковых и удовлетворилась уклончивыми ответа­ми. На счастье, в школе ожидалась раздача наград, и это событие вку­пе с предвкушением нового траурного платья отвлекло ее от того фак­та, что Лилия, которой и так давно нет, теперь и вовсе не вернется.

- Что касается Каролины, - рассказывала миссис Герритон, - то я просто испугалась. Она была совершенно убита и ушла вся в слезах. Я утешала ее как могла, поцеловала ее. Теперь трещина между нами окончательно срослась.

- Она не задавала никаких вопросов? Я имею в виду, о причине смерти?

- Задавала. Но она изумительно деликатна. Заметив, что я о чем-то умалчиваю, она перестала расспрашивать. Видишь ли, Филип, могу сказать тебе то, чего не могла при Генриетте: у Генриетты сов­сем нет гибкости. Ведь мы не хотим, чтобы в Состоне прослышали о ребенке. Всякий покой и уют будут утрачены, если нам начнут до­кучать расспросами.

Мать умела с ним обращаться - он горячо с ней согласился.

Несколько дней спустя, едучи в Лондон, он случайно попал в один вагон с мисс Эббот и все время испытывал приятное чувство оттого, что осведомлен лучше ее. В последний раз они вместе совер­шали путешествие из Монтериано через Европу. От путешествия у него осталось самое отвратительное воспоминание, и теперь, по ас­социации, Филип ожидал повторения того же.

Он был поражен. Мисс Эббот за то время, что они ехали от Состона до Черинг-Кросса, обнаружила качества, которых он не мог у нее и заподозрить.

Не будучи по-настоящему оригинальной, она проявила похваль­ный ум, и, хотя по временам бывала бестактной и даже невежливой, он почувствовал, что перед ним личность, которую стоило бы разви­вать.

Сперва она раздражала его. Они поговорили, само собой разуме­ется, о Лилии, потом она вдруг прервала поток общих соболезную­щих слов и сказала:

- Все это не только трагично, но и необъяснимо. И самое необъ­яснимое во всей этой истории - это мое поведение.

Впервые она упомянула о своем недостойном поведении.

- Не будем вспоминать об этом, - сказал он. - Все кончено. Не стоит ворошить прошлое. Из нашей жизни это ушло.

Назад Дальше