На святого Севера буран прекратился и лег туман. Обычно туман здесь бывал неподвижный, упорный и всепроникающий, долина тогда наполнялась странными глухими отголосками, а по ночам становилось особенно гнетущим безмолвие нагорья. Но иногда можно было увидеть, как туман - то разрежаясь, то сгущаясь - движется меж холмами, словно привидение, и чудилось тогда, будто видишь воочию вращение земли. В тумане этом сороки и грачи становились крупнее, неповоротливей, перья их казались пышнее, они поднимались в воздух с нестройным карканьем, в котором слышались удивление и досада. Деревня, как поглядеть из землянки, походила на зыбкую, призрачную декорацию и в сумерках совсем исчезала за пеленой тумана.
На святого Андрея Корсино прояснилось, и вдруг показались поля, покрытые свежими всходами: жидкая, прозрачная зелень пшеницы и темно-зеленый, густой ковер ячменя. В лучах еще бледного зимнего солнца птицы изумленно начинали шевелиться и, прежде чем ринуться в небо, недоверчиво озирались. Вместе с ними зашевелились Хустито, Алькальд, Хосе Луис, Альгвасил, и Фрутос, Присяжный, исполнявший обязанности Глашатая. Глядя, как они шествуют по дощатому мостику, такие торжественные, с жезлами, в парадных костюмах, Нини вспомнил день, когда другая столь же злобная компания во главе с невысоким человечком в черном прошла по мосту, чтобы забрать его мать в город, в дом умалишенных. Человечек в черном напыщенно назвал дом умалишенных Психиатрическим Институтом, но, так или иначе, Марселе, матери Нини, и разума там не вернули, и родных холмов да свободы навсегда лишили.
Нини смотрел, как они, задыхаясь, подымаются в гору, и машинально большим пальцем правой ноги поглаживал против шерсти свернувшуюся у его ног собаку. Черный козырек фуражки Фрутоса, Глашатая, блестел, будто от пота. Вот все они вступили на тимьянную площадку. Хустито и Хосе Луис сразу остановились как вкопанные, не подымая глаз от земли, и Хустито резко бросил Фрутосу:
- Давай читай.
Фрутос развернул лист бумаги и, запинаясь, прочел решение Корпорации о выселении дядюшки Крысолова из землянки по соображениям безопасности. Закончив, Фрутос посмотрел на Алькальда, и Хустито с невозмутимым видом сказал:
- Слышал, Крысолов, это закон.
Дядюшка Крысолов сплюнул и потер себе ладони. Он весело поглядывал то на одного, то на другого, словно все это была какая-то комедия.
- Я отсюда не уйду, - сказал он вдруг.
- Как это не уйдешь?
- А так. Землянка моя.
Бородавка на лбу Хустито, Алькальда, вдруг вспыхнула.
- Я огласил приказ о выселении, - закричал он. - Твоя землянка вот-вот обвалится, а я алькальд, я имею полномочия.
- Обвалится? - сказал Крысолов.
Хустито показал на подпорку и на трещину.
- Это труба, - пояснил Крысолов.
- Сам знаю, что труба. Но в один прекрасный день обрушится целая тонна земли и похоронит тебя да мальчишку, вот какое дело.
Дядюшка Крысолов глупо осклабился.
- Больше будет, - сказал он.
- Больше?
- Говорю, земли над нами.
Хосе Луис, Альгвасил, вмешался.
- Эй, Крысолов, - сказал он, - добром или худом, а будем тебя выселять.
Дядюшка Крысолов посмотрел на него с презрением.
- Ты что ль? - сказал он. - Да ты и с пятью пальцами не осилишь!
У Хосе Луиса на правой руке не было указательного пальца. Палец отхватил ему когда-то осел, и Хосе Луис, не будь плох, отплатил тем же, вырвал зубами у осла кусок верхней губы. Когда в кабачке у Дурьвино заходил об этом разговор, он уверял, что губы осла, в сыром виде по крайней мере, имеют вкус холодных, несоленых рыжиков. Во всяком случае осел Хосе Луиса остался на всю жизнь с обнаженными верхними зубами, будто всегда смеялся.
Хустито, Алькальд, вышел из себя.
- Гляди, Крысолов, - сказал он. - Я алькальд, я имею полномочия. Чтоб не было недоразумений, я постановление огласил. Итак, тебе известно - через две недели я твою землянку взорву, не будь я Хусто. Объявляю тебе об этом перед двумя свидетелями.
На святого Сабина, когда комиссия снова направилась к землянке, среди холмов гулял порывистый ветер, по полям пшеницы и ячменя ходили волны, как по морю. Во главе шел Фрутос, Присяжный, он нес динамитные шашки, а у его пояса болтался свернутый в моток запальный шнур. Когда они начали подъем, Нини натравил на них собаку - Фрутос споткнулся о нее и покатился вниз до самой дороги, ругаясь во всю глотку. К тому времени Крысолов успел посовещаться с Антолиано, и, когда Хустито потребовал покинуть землянку, Крысолов, как испорченная пластинка, заладил: "Письменно, письменно". Хустито глянул на Хосе Луиса, который разбирался в законах; Хосе Луис кивнул, и они удалились.
На следующий день Хустито вручил дядюшке Крысолову извещение о том, что ему дается еще две недели сроку. На святого Сергия срок истек, и поздним утром комиссия опять появилась перед землянкой; но, когда они, стоя у входа, принялись кричать, Нини изнутри ответил, что это его дом и что, если они вломятся силой, им придется иметь дело с сеньором судьей. Хустито глянул на Хосе Луиса, и Хосе Луис покачал головой и шепотом сказал: "Взлом - это действительно преступление".
На другой день, на святого Валерия, Хустито чуть не плакал перед Фито Солорсано, Начальником. Фиолетовая бородавка на его лбу пульсировала, как сердце.
- Не могу ничего поделать с этим человеком, Начальник. Пока он жив, будут в нашей провинции землянки.
Фито Солорсано, сверкая рано появившейся розовой плешью и вертя в пухлых пальцах авторучку, старался быть спокойным. Прежде чем заговорить, он секунду-другую подумал, прикрыв двумя пальцами глаза. Наконец, с торжественной скромностью сказал:
- Если завтра что-либо останется от моей деятельности на посту главы провинции - что отнюдь не просто, - так это будет решение проблемы землянок. Ты, Хустито, в своем районе взорвал три, я знаю, но сейчас это не имеет значения. Одна землянка осталась, и я уже не могу сказать министру: "Сеньор министр, в моей провинции не осталось ни одной землянки". Значит, ты как бы ничего и не сделал. Понятно тебе или нет?
Хустито кивнул. Он был похож на школьника, которому делает нахлобучку учитель. Вдруг Фито Солорсано, Начальник, сказал:
- Человек, который живет в землянке и не имеет двадцати дуро на оплату квартиры, это все равно что бродяга, ведь так? Доставь его мне, и я без долгих разговоров помещу его в Приют для неимущих.
Хустито робко вытянул руку.
- Погоди, Начальник. Этот человек не попрошайничает. У него есть занятие.
- Чем же он занимается?
- Ловит крыс.
- И это - занятие? Зачем ему крысы?
- Он их продает.
- Кто у тебя в деревне покупает крыс?
- Народ. Их едят.
- У вас в деревне едят крыс?
- Они вкусные. Начальник. Это водяные крысы. Жареные да политые уксусом, они нежнее перепелов.
Фито Солорсано вскипел:
- Нет, этого нельзя терпеть! Это преступление против Общественного здравоохранения!
Хустито пытался его успокоить:
- У нас в долине все их едят, Начальник. Да ты сам посуди - разве мы не едим кроликов? - Он сделал паузу, затем добавил: - Что кролик, что крыса - дело привычки.
Фито Солорсано так стукнул по столу кулаком, что запрыгали письменные принадлежности.
- На кой черт мне алькальды и районные начальники, если они вместо того, чтобы решать проблемы, только создают их мне одну за другой? Найди же выход, Хустито! Пристрой этого человека куда-нибудь, сделай что угодно. Но думай, думай сам, своей собственной дурной башкой, не моей!
Хустито попятился к дверям:
- Хорошо, Начальник. Будет сделано.
Фито Солорсано внезапно изменил тон и, когда Хустито, оборотясь спиной, уже открывал дверь кабинета, прибавил:
- А когда покончишь с этим делом, извести меня. Имей в виду, это говорит тебе не Фито Солорсано, не Начальник Провинции, но Гражданский Губернатор.
8
На святого Бальдомера Нини приметил над Сиськой Торресильориго первую стаю чибисов, стремительно летевших к югу. Три дня и три ночи стаи беспрерывно следовали одна за другой, и полет их становился все более поспешным и беспокойным. Высоко-высоко, выстроившись большим треугольником в бестрепетном голубом небе, они возбужденно чивикали, и в крике этом слышалась тревога.
Прежде Сиська Торресильориго называлась Приют Мавра, но Марсела, мать Нини, за несколько месяцев перед тем, как угодила в сумасшедший дом, переименовала этот холм. Сразу после родов Марсела стала задумываться, и, бывало, когда Крысолов замечал, что она, как завороженная, глядит на холмы, и спрашивал: "На что ты смотришь, Марсела?", она не отвечала. Только если Крысолов начинал ее тормошить, бормотала наконец: "На Сиську Торресильориго". И показывала на конус Приюта Мавра, грозный и мрачный, как вулкан. "Сиську?" - переспрашивал Крысолов, и она прибавляла: "Слишком нас много сосет ее. На всех молока не хватит". Несколько месяцев спустя Крысолов, войдя в землянку, увидел, что его сестра пилит ножку табурета. "Что ты делаешь, Марсела?" - спросил он. И она ответила: "Табурет охромел". Он переспросил: "Охромел?" Она не ответила, но ночью спилила все четыре ножки до основания. Дядюшка Крысолов терпел еще несколько лет. За это время Нини минуло шесть лет, и Браконьер, встречая его, всякий раз говорил: "А ну-ка, бездельник, объясни мне, как это может быть, что Марсела тебе одновременно и тетка и мать?" - и разражался хохотом, причем в глотке у него что-то громко хлопало, точно он был наполнен воздухом и воздух этот вдруг прорывался. А в тот день, когда дядюшка Крысолов решил пробуравить свод землянки трубой, подаренной ему Росалино, Уполномоченным, и попросил Марселу подать песку для раствора, сестра поднесла ему вилы, с трудом удерживая их. "Вот", - сказала она. "Что?" - спросил Крысолов. "Песок. Ты же просил песку!" - сказала она. "Песок?" - спросил Крысолов. Она прибавила: "Ну, бери поскорей, а то тяжело". Нини с удивлением смотрел на нее и наконец сказал: "Мама, как же вы будете набирать песок вилами?" Через неделю, на святую Оливу, - было это четыре года назад - в деревню явился человечек в черном и забрал Марселу в город, в сумасшедший дом, но Приют Мавра больше не звали прежним именем - отныне и впредь он стал Сиськой Торресильориго.
Теперь над Сиськой летели чибисы, и Нини, малыш, спустился в деревню сообщить об этом Столетнему.
- Я их не вижу, но слышу, как они чивикают, - сказал старик. - Это к снегу. И недели не пройдет, выпадет снег.
Лицо Столетнего было наполовину закрыто черной тряпицей, и он походил на иссохшую от солнца мумию. Еще до того, как он повязал тряпицу, мальчик однажды вечером спросил, что у него там такое.
- Ничего страшного, раковый прыщик, - с улыбкой сказал старик.
Каждый раз, когда у Нини возникали вопросы касательно людей, животных, облаков, или растений, или погоды, он шел с ними к Столетнему. Вдобавок к большому опыту, а может быть, благодаря ему, дядюшка Руфо замечательно тонко разбирался в природных явлениях - правда, для Столетнего чириканье воробьев, отблеск солнца на окнах церкви или весенние белые облака были в разные времена разными. Он говорил о "ветре моего детства", или о "пыли на гумне в моей молодости", или о "моем стариковском солнце". Видимо, в ощущениях Столетнего главную роль играл его возраст, тот след, который оставили в нем в таком-то возрасте облака, солнце, ветер или пыль молотьбы.
Столетний знал уйму интересного обо всем, но деревенские парни и ребятишки ходили к нему только за тем, чтобы посмеяться над его нервными подергиваниями или чтобы незаметно приподнять черную тряпицу и "взглянуть на череп" да поиздеваться над его болезнью.
- Молодые они, но это проходит, - беззлобно говаривал тогда Столетний маленькому Нини.
Даже Симеона, дочь, не оказывала старику никакого уважения. Когда Столетний стал дряхлеть, дочь взяла на себя всю работу по дому и в поле. Ходила за скотиной, сеяла, полола, боронила, косила, веяла и возила солому. Из-за всего этого она стала сварливой, скупой и подозрительной. Одиннадцатая Заповедь уверяла, что всякий человек становится скупым и подозрительным, когда ему вдруг доводится узнать, как трудно заработать песету. И все же Симеона была с отцом уж чересчур сурова. В тех редких случаях, когда у нее находилось время посудачить с соседками, она говорила: "Чем старей, тем прожорливей, сил моих больше нет". Сеньора Кло с завистью глядела на нее и замечала: "Вот счастливая, а мой-то Вирхилин так плохо ест". Все заботы сеньоры Кло, что у Пруда, были теперь сосредоточены на Вирхилине. Она смотрела за ним, как за ребенком, и была бы счастлива, если б могла посадить его в клетку да повесить эту клетку в своей лавке, как сделала когда-то с коноплянками.
Симеона же, напротив, обращалась с отцом очень грубо. С каждым днем она становилась все недоверчивей - отлучаясь из дому, проводила карандашом черту на буханке хлеба и щупала всех кур подряд, чтобы точно знать, съест ли Столетний в ее отсутствие кусок хлеба или пополдничает яйцом. Возвратясь домой, она говорила:
- Отец, должно быть три яйца, куда вы их девали?
И если порой не хватало яйца, крики ее и ругательства слышны были в другом конце деревни, а в тихую погоду и тем более, когда дул ветер с той стороны, брань ее доносилась в землянку, и Нини с огорчением говорил как бы про себя: "Опять Симеона ругает старика".
Никто, впрочем, не мог сказать ничего дурного о Симеоне, которая, мало того что везла на своем горбу столетнего отца, поле и дом, находила силы для благочестивого дела - хоронила деревенских покойников. Для этого была у нее скрипучая повозка, которую тащил старый ослик, - Симеона нещадно колотила его всякий раз, как везла мертвеца на кладбище. К задку повозки она привязывала Герцога, свою собаку, да так коротко, что пес едва дышал. Рыча, он все воротил голову набок, чтобы не так душило, но, если кто-нибудь делал Симеоне замечание, она отвечала:
- Вот и прекрасно. Значит, и самого последнего бедняка хоть одна собака оплакивает.
Симеона ругалась и чертыхалась, как мужчина, а в последнее время, говоря о прожорливости отца, с издевкой поминала про рак: "Старику теперь надо есть за двоих".
Столетний с грехом пополам еще ковылял по двору, а в солнечную погоду его всегда можно было застать на задах дома - он сидел на каменной скамье, прикрыв глаза и перебирая пальцами, словно ощипывал цыплят. Нини часто спускался в деревню потолковать с ним, порасспросить о том о сем или послушать рассказы о старине, в которые Столетний непременно вплетал сожаления о "солнце моих детских лет", о "пыли на гумне в моей молодости" или о "зимах при Альфонсе XII".
В последнее время Нини с острым любопытством глядел на черную тряпицу, закрывавшую часть носа и левую щеку дядюшки Руфо, и, усаживаясь рядом, мальчик всякий раз испытывал жгучее желание приподнять тряпку. Это было любопытство того же сорта, что томило деревенских мальчишек, когда в начале осени появлялись на площади венгры с марионетками и в назначенный час хором выкрикивали: "Занавес поднимается, представление начинается!" Все же Нини подавлял это желание: он старика глубоко уважал и был безотчетно благодарен ему за науку.
На святого Ангела, когда над Сиськой Торресильориго летели чибисы. Столетний сказал ему, что скоро выпадет снег, может, и недели даже не пройдет, и вот, на святого Викториана, то есть всего пять дней спустя, тихо и неспешно посыпались с неба белые хлопья, и в несколько часов долину покрыл бескрайний саван. Белизна была такая, что глаза болели, и среди снега резче выделялись кирпичные стены домов да ежевичные ветки, прикрывавшие непрочные глинобитные ограды. Но казалось, что жизнь покинула этот мир, и в долину спускалась тишина - жуткая, обволакивающая, плотная тишина кладбища.
Мелкие хищники попрятались в норах, а нахохлившиеся птицы усаживались на снег и ждали, пока, согретый их телами, он подтает и они снова ощутят теплое прикосновение земли. Сидели в этих ямках, не шевелясь, только высунув головки с бусинами удивленных глазок, и озирались вокруг голодным взглядом. Нини иногда для развлечения ходил спугивать птиц в окрестностях деревни - сороки, и дрозды, и жаворонки подпускали близко, ждали до последней минуты и после недолгого вертикального взлета быстро возвращались в свои убежища.
На святого Симплиция мальчик и собака, почуяв манящий зов снега, вышли на прогулку. Под ногами у них потрескивало, но в торжественной тишине долины этот треск звучал слабо и глухо. Перед глазами простиралась обширная, пустынная и безмолвная планета без признаков жизни, мальчик бродил по ней с чувством первооткрывателя. Обогнув холм Мерино и начав подниматься по его склону, Нини заметил заячий след. На нетронутом снегу ясно виднелись легкие отпечатки лап; мальчик пошел по следу, собака, подняв морду и даже не стараясь принюхиваться, шла за ним. Вдруг след исчез, мальчик остановился, огляделся вокруг и, увидев метрах в двенадцати выше по склону купу молодых дубков, слегка улыбнулся. От дедушки Романа он знал, что зайцы на снегу не испаряются и не летают, как говорят иные суеверные охотники; просто, чтобы след не выдал, они, прежде чем юркнуть в укрытие, делают большой скачок. Потому-то он и понял, что заяц тут близко, под дубочком, и действительно, когда Нини, улыбаясь от мысли, как спугнет зверюшку, подошел к тому месту, заяц неуклюже выскочил, и мальчик, не менее неуклюже, погнался за ним, хохоча и падая, а рядом бежала и лаяла собака. Но вот мальчик и собака остановились - заяц, глянув расширенными от ужаса желтыми зрачками, исчез за пологой возвышенностью. Еще задыхаясь от бега, Нини вдруг ощутил усталость, ему захотелось помочиться - под снегом, таявшим вдоль теплого ручейка, показалась темная земля. Отойдя на несколько шагов, Нини нагнулся, быстро слепил снежного человечка, повязал на него свое кашне и стал науськивать собаку:
- Фа, гляди, это Браконьер, ату его!