Ведя поиск истины в лабиринтах переменчивой, однако неизменно жестокой по отношению к евреям истории, Аб Мише задумывался о психологии времени и – психологии отдельной личности. Праведника и подлеца, убийцы и жертвы, героя и того, кто так хотел остаться в стороне. Аб Мише умеет почувствовать психологию даже в повороте фразы, в умолчании, оговорке. Поучительно наблюдать вместе с автором плетение словесных кружев, когда государственные мужи виртуозно меняют "точки зрения" на еврейский вопрос. Или – следить за тем, как попадают в паутину антисемитизма ученые, писатели. Если говорить о мастерстве психологического письма Аб Мише, нельзя не вспомнить главу "Фото". Вся глава – восемьдесят машинописных страниц – это уже не подлинная, но мнимая цитата. Искусная имитация, за которой – безыскусная, страшная правда. Погрузившись в документальный материал, Аб Мише реконструировал строй мысли и речи одной из безымянных участниц восстания в Варшавском гетто. Мы как бы вглядываемся в фотографию, обошедшую потом мир: девушка в мужской кепке, распахнутом пальто, дешевых бусах; рядом – эсэсовец, который целится в нее из автомата. Где-то невдалеке другой: хочет запечатлеть эту сцену – на "долгую память"? Вот-вот ее убьют. Но за несколько минут до смерти она расскажет будущему о себе и своих товарищах. "Я говорю сейчас их голосами… Я не выдумаю ни одного факта, ничего не прибавлю, не украшу для занимательности – я не совру, не имею права, да у меня просто нет времени на сочинительство, даже поправить сбившуюся кепку мне некогда. Только бы успеть, пока этот тип возится с фотоаппаратом…"
И еще одним была уникальна книга Аб Мише. Сама по себе она тоже представляла собой редкий, такой необходимый документ – для социолога, психолога, историка советского еврейства. Ученые, к примеру, перечитают даже список авторов, которых "допрашивал" в ходе своего расследования Аб Мише. Вроде бы конгломерат: Л. Толстой, Л. Безыменский, Л. Фейхтвангер, В. Короленко, Л. Гинзбург, З. Косидовский, М. Горький, И. Эренбург, Анна Франк, В. Гроссман… М. Нильсен, И. Тенеромо, Г. Фаст, Э. Рассел… Великие, малоизвестные, забытые имена. Именно их книги, статьи, письма (иногда даже только исторический комментарий к тем или иным трудам) по-своему формировали сознание советского еврея в 60-80-е годы. Характерны сами по себе и повороты, прозрения, тупики мысли автора "Чернового варианта".
Завершив книгу, он прошел, может быть, самую важную часть своего пути по "пустыне". Поставив точку, не случайно вывел рядом с названием еврейское имя – Аб Мише. Что осталось там, в первом, "черновом варианте" его жизни? Детство: родился в тридцать четвертом в Киеве; когда репрессировали отца, мать долго скрывалась от ареста; рос в провинции – сначала в Средней Азии, в эвакуации, потом в поселках и городках, где разрешали жить вышедшему из лагеря отцу. Юность: антисемитизма, кажется, не чувствовал, его, вроде бы, и не было в Сибири, где Анатолий учился в Омском машиностроительном институте. Но вдруг припомнил, как сон, в нашем разговоре: "Почему-то я радовался, что не похож на еврея…" Зрелость: работал в Харькове, на "почтовом ящике", защитил диссертацию; жизнь таяла, уходила в никуда, теряла смысл. В поисках этого смысла он и задавал себе вопросы: кто я в этом мире; почему страдал и страдает мой народ; вечен ли антисемитизм; как остаться собой в бесчеловечных обстоятельствах тоталитаризма?
Впрочем, здесь уже начинаются страницы его дневника. Там "детские" вопросы эти конкретизируются, обрастают плотью истории. А еще в "Черновом варианте" звучит мелодия – то нежная, лиричная, то насмешливая, бравурная, то скорбная. Соглашусь с Львом Аннинским: "…книга, построенная на выдержках из других книг, – не "научна", она музыкальна от первой до последней строки". Я думаю, это своеобразный показатель глубинной точности "Чернового варианта": ведь музыка лучше всего фиксирует внутреннюю жизнь личности, движения души.
…Снова вернусь в прошлое. В двадцать восемь лет у него обнаружили злокачественную опухоль, уже были метастазы. Безнадежно – так понял Анатолий диагноз врачей, когда однажды ночью выкрал и прочитал "историю болезни". Он рассказывал мне об этом, чуть смущаясь, боясь сбиться на пафос: "…Только сам я был уверен: выскочу, выкарабкаюсь; поправившись, гадал: для чего же судьба подарила мне жизнь?"
Завершив "Черновой вариант", Аб Мише уже мог ответить на этот вопрос. Опыт самопознания состоялся. Потом он репатриировался в Израиль, начал работать в мемориальном комплексе "Яд ва-Шем". Опять шли годы. Выходили его книги, несуетно притягивающие читателя – "Внимание: евреи!", "Черновой вариант", "Посреди войны. Посвящения", "У самого черного моря", составленная им антология "Холокост. Убийство евреев в 1933–1945 гг".
Но это уже другой сюжет. А я, вспоминая нашу первую встречу с Аб Мише в заснеженном Иерусалиме, часто думаю: идти по "пустыне" легче, когда точно знаешь главное – откуда и куда идешь…
1992
Так и было
Мне трудно было читать воспоминания Самуила Эстеровича; еще труднее пытаться их осмыслить… Как объяснить эту особенность читательского восприятия скромных мемуаров одного из вильнюсских евреев, который чудом выжил в Катастрофу, а спустя много лет решил рассказать "о том, что было"?
Правда – вот простой ключ к этой загадке. Правдой дышит каждая строка Самуила Эстеровича. Правда потрясает, хотя одновременно нередко повергает читателя в растерянность. Впрочем, именно на этих, самых "трудных", страницах воспоминаний я останавливался особенно подолгу.
Поведав о том, как автор и его семья скрывались от фашистов в подземном тайном убежище ("малине"), мемуарист заметит: "Нам пришлось пройти через воистину дантовские сцены". Имя великого флорентийца, резко обнажившего темные бездны людского существования, было упомянуто здесь не всуе. Вновь и вновь память С. Эстеровича вырывает из прошлого эпизоды, где обстоятельства жестко испытывают самую суть человека, где – на поверхностный взгляд – подвергается сомнению вечное: гуманизм, мораль, долг, любовь…
Вот женщина выдает во время допроса в гестапо своих близких.
Вот отец-еврей, чтобы спастись самому, рассказывает гитлеровцам о сыне от жены-христианки, который служит в германской армии.
Во время "детской акции" в гетто малышей уводят на смерть, а родители вынуждены зачастую смириться.
Прячась в подземелье, люди задыхаются от нехватки воздуха; при этом одни сходят с ума, оглашают укрытие воплями, другие же, не колеблясь, убивают кирпичами соседей: ведь где-то рядом враги…
Я перечислил только немногие из "дантовских" сцен в большой рукописи С. Эстеровича. Нет, не случайно после войны иные бывшие узники гетто и концлагерей не хотели рассказывать о пережитом, а главное – как бы прятали воспоминания о Катастрофе от самих себя.
И все-таки не уйти от вопросов: надо ли говорить об этом; не подорвут ли подобные напоминания нравственное здоровье народа, тем более – в диаспоре, где национальное самосознание и без того зыбко?
"Надо говорить всю правду!" – отвечал себе на те же вопросы старый больной человек, который на самом закате жизни, в Америке, оглядывался в прошлое. Самуил Эстерович ничуть не сомневался: правда не разрушает, но закаляет национальный характер; потомки наши имеют право знать обо всем, что было на пути народа; нельзя насиловать память ради того, чтобы сберечь чей-то душевный комфорт… Эти заповеди мемуариста – простые и мужественные – очевидно примет и его будущий, вот уж действительно благодарный читатель.
Ради объективности нужно добавить и другое. Разумеется, зоркая память Самуила Эстеровича сохранила также многочисленные проявления подвига, верности, человеческого благородства… Дело только в том, что автор нигде не подчеркивает это особо. Вообще С. Эстерович менее всего стремился обобщать, "выделять тенденции". Да, его тенденцией была Правда! Читатель, в частности, легко заметит: автор не следует, как нередко бывает, какой-то схеме в оценке того или иного народа. Подобно всем евреям, С. Эстерович с нетерпением ждал прихода Красной Армии, однако беспристрастный летописец фиксирует: в конце войны волна антисемитизма уже захлестнула Россию. Мемуарист не раз благодарно вспомнит поляка, которому обязан жизнью, но одновременно проходят перед нами лица других поляков – к примеру, рабочих из авторемонтной мастерской: они бурно радуются, глядя, как евреев ведут на смерть. С. Эстерович резко говорит об участии литовцев в уничтожении евреев, но примечателен такой эпизод. Когда во время отступления немцев Эстеровичи бежали из лагеря Х.К.П. (там содержались со своими семьями рабочие-евреи, занятые на ремонте немецких автомашин), к ним прямо на улице подошел незнакомый литовец – сам предложил укрыть их. И опять-таки спас жизнь! Наконец, как уже понял читатель, С. Эстерович вовсе не склонен идеализировать и собственный народ…
Иногда мне казалось: ему суждено было так много пережить и выжить в годы войны прежде всего для того, чтобы поведать об этом потомкам. Что ж, тем более естествен наш особый интерес к автору, его судьбе. С. Эстерович был достаточно открыт, исповедален в своих воспоминаниях; очень важные штрихи к портрету мемуариста сообщила мне его дочь. Самуил ("Муня" – так звали его близкие) родился в Вильнюсе в 1897 году в "умеренно зажиточной семье" торговца Лейбы Эстеровича. Получив образование в Петербурге и Германии, он и сам стал к началу Второй мировой войны "преуспевающим деловым человеком". При советской власти, рассказывает Перелла Эстерович, ее отец "подвергался преследованиям как "буржуй", предприятие и банковские счета были национализированы, а он не мог найти себе работу, которая защитила бы от депортации. Большую часть квартиры заняли коммунистические чиновники, он был на грани высылки, когда Германия напала на своего бывшего союзника Россию".
Отныне испытания обрушивались на Самуила Эстеровича – одно за другим. Но, кажется, сама судьба всегда берегла и хранила его. К некоторым тяжелейшим нравственным дилеммам, связанным с этим, автор мучительно возвращался в течение десятилетий. Когда-то его спасла работа в автомастерской: там выдавали специальные удостоверения, своего рода "разрешения на жизнь". Легко ли, однако, было ощущать себя живым? Уже в начале немецкой оккупации в Понарах расстреляли мужей двух сестер Эстеровича (у них не было "охранных грамот"). Потом погибла и его мать. Считая, что евреев убивают только в Литве, Эстерович с неимоверными трудностями переправляет сестер Эмму, Анну и племянницу Шелу в Белоруссию; "в день, когда они добрались, – пишет Перелла, – их загнали в синагогу и сожгли".
Кто знает, может быть, именно эти постоянные душевные терзания, попытки найти хоть какой-то смысл в трагических парадоксах истории, стремление передать будущему груз фактов, сомнений, мыслей – может быть, именно это, в конце концов, разбудило в нем талант летописца.
Что было в жизни Самуила Эстеровича после войны? Некоторое время он работал в Вильнюсе экономистом и, как заметила дочь, "имел трагикомические проблемы с социалистическим планированием". Потом, "не желая жить при коммунистической власти", семья Эстеровичей репатриировалась в Польшу. Почувствовав на себе польский антисемитизм, они бежали в Италию: там Перелла получила степень доктора химии, а ее отец работал в "Джойнте" – был инспектором лагерей беженцев, защищал беспомощных людей (таких, как вчера он сам) "от воров и эксплуатации". Дорога, как известно, – удел евреев. После Италии – США. Эстеровичи попадают в Нью-Йорк, затем Перелла, выйдя замуж, переселяется в Калифорнию, куда почти через два десятилетия убеждает переехать и родителей.
…Я снова пытаюсь представить Самуила Эстеровича в этот, самый последний, период его жизни. Преследовали утраты: недавно он потерял жену. Наконец-то по совету дочери начал писать воспоминания. Конечно, ему трудно было побеждать стиль, почти забытый поток русской речи. Гораздо легче оказалось войти в прошлое – оно ведь никуда не исчезало, было с ним всегда. О чем он думал тогда? О жестоком веке, об истории, которая мало чему учит людей? Разумеется, вспоминал Вильнюс, где успел побывать снова незадолго до смерти.
Самуила Эстеровича не стало в 1985-м. Перелла дописала и отредактировала его воспоминания, перевела на английский, издала их в США небольшим тиражом.
Что добавить еще? В мою жизнь записки Эстеровича вошли около двенадцати лет назад. Тогда мой друг профессор Ирена Вейсайте передала фрагменты воспоминаний в вильнюсский альманах "Еврейский музей", который я редактировал.
Прошли годы. Но я все еще вдумываюсь в "наивные" вопросы, заданные Самуилом Эстеровичем: как человеку сохранить в себе человеческое, как жить и – выжить.
1994, 2006
Одно письмо
Жизнь писателя Иосифа Рабина была долгой и счастливой… Я произношу мысленно эти стереотипные, но вроде бы вполне уместные слова и чувствую их внутреннюю несовместимость. Почти кощунственность. Можно ли вообще сказать счастливый о любом из еврейских советских писателей?
Трагедия настигала их всегда, всюду. Даже если казалось: кому-то из них повезло. Вот так, как повезло Иосифу Рабину. Он умер на восемьдесят восьмом году жизни в собственной постели, а не в тюрьме или лагере (попал туда в конце "легендарного" тридцать седьмого в качестве "польского шпиона"). Он уцелел на фронте, где воевал солдатом стрелкового полка. Он сумел выпустить немало книг, которые принесли автору известность. Его любили родные, друзья, читатели ("Ах, какой волшебный у Рабина идиш!" – недавно выдохнула моя знакомая старушка)… И все же резко оборву этот перечень мнимого благополучия! Ведь трагедия жила в каждом из них – буднично, незаметно.
Я часто думал об этом, когда в конце восьмидесятых-начале девяностых начал записывать воспоминания еврейских литераторов, их вдов и детей. Именно тогда я познакомился с дочерью И. Рабина – Любовью Иосифовной Зак.
Наши частые встречи с Л.И. в Москве и Литве проходили на фоне стремительных перемен в обществе: они, как всегда, не сулили евреям ничего хорошего. Реальностью казались скорые погромы, полный развал экономики (в чем, конечно, обвинят евреев). Кому будут нужны тогда книги с древними буквами? Как сохранить в пламени всеобщего хаоса еврейские рукописи? Ответа не было. Все же я посоветовал Л.И. передать архив отца недавно воскрешенному – в уже независимой Литве – Еврейскому музею: "Там умеют хранить". Была и другая причина – Иосиф Рабин много писал о Вильнюсе, который издревле называли "Иерусалимом Литвы" и который он – не скрывая нежности – любил.
Я не раз наблюдал, как Л.И. собирала архивные папки в путь. Она прощалась. Перебирала страницы отцовской и – отчасти – своей жизни.
…Когда-то я долгие годы работал с архивами писателей. Вроде бы, архив И. Рабина мало чем отличался от них. Рукописи опубликованных произведений: можно проследить, как шел автор "от замысла к воплощению". Наброски, черновики – "тайное тайных" художника слова. Письма от коллег, старых друзей, читателей… Нет, нет, он был все-таки особым – архив еврейского литератора.
Многое здесь не сохранилось! Было когда-то конфисковано при обыске сотрудниками НКВД. Или уничтожено самим владельцем в ожидании нового возможного ареста. Я сразу почувствовал и другое: большинство материалов как бы изначально "сдержанны" – заранее рассчитаны на своего рода немоту. Вот те же письма. Давно уже не было в живых адресата (как, наверное, и большинства корреспондентов). Почему же однако – даже спустя несколько десятилетий – ощущалась исходящая от этих писем аура тревоги и страха? Не приходилось сомневаться: едва ли не каждое слово здесь было рассчитано и на прочтение в КГБ. Советские евреи хорошо овладели искусством общения с помощью намеков: формально к фразе придраться нельзя – только адресат мог правильно оценить второй, скрытый смысл высказывания… Характерной была и "забывчивость" некоторых корреспондентов Иосифа Рабина! На конверте нередко не отыщешь ни адреса отправителя, ни его фамилии. Так писали тогда многие, рассуждали: предосторожность не помешает, перед читателями из КГБ лучше лишний раз не "мелькать"…
Что ж, архив "еврейского советского писателя" заставлял задуматься о различных проблемах психологии его творчества, а в не меньшей степени – о психологии существования и выживания. Эта тема достойна стать предметом большого научного исследования… Впрочем, подумал я вдруг однажды, о той же трагедии – красноречиво и отчетливо – может рассказать даже только одно письмо из архива Иосифа Рабина.
Увы, и это было обычной реальностью жизни: среди писем, получаемых еврейскими литераторами в СССР, всегда встречались откровенно антисемитские. И в самые спокойные годы, когда стихали "протесты общественности" против "безродных космополитов", "убийц в белых халатах" или "происков сионистов", немало читателей раздражало уже самое еврейское имя автора на обложке книги, возмущали еврейские имена героев, а также то, что персонажи произведения похожи на… нормальных людей.
Я долго колебался, прежде чем решил опубликовать одно из подобных писем в альманахе "Еврейский музей" (Вильнюс, 1994): надо ли множить антисемитский бред с помощью типографской техники? Но потом представил, как читал и перечитывал это письмо Иосиф Рабин: творцу всегда особенно трудно в обстановке враждебности и подозрительности – гаснут замыслы, уходит вдохновение… Я не стал менять ни стиль, ни орфографию письма. На конверте стояла дата: 1957-ой, 28 августа.
Письмо было анонимным. Автор, как и некоторые другие (еврейские) корреспонденты И. Рабина, уходил в тень, но… совсем по иной причине. Из контекста легко понять: писала немолодая женщина. Она прочла изданный годом раньше по-русски сборник Иосифа Рабина "Повести и рассказы". И – "не могла не взяться за перо":
"Глубокое возмущение и гнев заставили меня написать это письмо.
Случайно прочитав Ваши повести и рассказы: "У Немана", "Филипп Горностай", "Тракторист", "Профессия", "Нема Любич", "Дом", "Источник", "Подруги", "Новоселье" и "Новый год", была потрясена до глубины души.
Всему есть мера. Все прекрасно знают место, которое занимали во время Отечественной войны евреи. Только не фронт, а если и были там, то это единичные случаи на сотни тысяч русских. Почему не писать правду о евреях, о их трусости, подлости, воровстве, нечистоплотности? Прочитав эту книгу, каждый возмутится. Что ни рассказ – евреи воюют, пришли с фронта, работают слесарем, трактористом. Какая наглость!!! Где? Когда? Уж лучше ничего не писать, чем заведомую ересь. И после этого евреи возмущаются, что их не любят. Все, что есть подлого, низкого, все в этой расе. Если есть хорошие, то это 1:10.000. Но читать эту книгу равнодушно нельзя. Получилась "медвежья услуга". Все подчеркивается в противоположную сторону. Все против. Написать такую книгу может какой-нибудь провокатор, который хочет еще больше озлобить всех против евреев. Лучше Рабин шел бы торговать в жидовскую галантерейную лавочку или любую жидовскую палатку на рынке, чем ставить на высоту пархатых, вонючих жидов. Ведь от жидовок от всех воняет козлом. И когда же только избавится русский народ от этой нечисти. Я не за Гитлера, но мало перебито евреев, надо было уж бить до конца".