И она рассказала мне, что физкультурник слышал весь разговор между мной и ею, когда она упрашивала меня, чтобы я повторил номер с лестницей, Петрунеллой и ее любовником. Сначала она пыталась меня защитить; он стал наседать на нее еще усерднее, потом то же самое повторилось на партийном собрании перед всеми; она плакала, а они, товарищи по Партии, спрашивали ее, не потому ли она плачет, что чувствует некоторую симпатию ко мне. Она сказала, что не чувствует. Я спросил ее, обманывала ли она их, когда так говорила. Сказала, что обманывала. Потом ей сказали, что недостойно члена Партии здорового народного духа позволить себе стоять на коленях и умолять какого-то неопределившегося выродка, первостатейного клоуна. Получила из-за меня строгий выговор по партийной линии. Еще ее спрашивали, не говорил ли я, что представление пошлое. Она сказала, что, мол, нет, не говорил и что сказал, что пошлый только номер, с которым сам и выступал. Тогда ей сказали, что это еще хуже, что она валялась в ногах у пошляка, Она согласилась, что совершила ошибку. Потом ее спросили, правда ли, что я сказал так, слово в слово: "Да плевал я на такой здоровый народный дух, который смеется только над гениталиями, которые дают шороху другим гениталиям, и над бздящими анусами; неужели это вершина народного искусства, Люция?!" Она сказала, что это правда. Потом ее отпустили пораньше с партийного собрания и сказали ей, что нужно будет дождаться решения центрального комитета. Она пошла домой в слезах и всю ночь читала мои стихи; проверяла себя и свою партийную совесть и в стихах не нашла ничего такого, что могло бы нанести какой-нибудь особый ущерб Партии и здоровому народному духу; тем не менее она и потом считала, что для выступления в школе эти стихи были несоответствующими. И сказала, что сегодня, когда я напился, к ней подошел физкультурник и сказал ей, чтобы она поехала с ним в Велее, а по пути он сообщит ей решение центрального комитета. И сообщил, что ей дали выговор с угрозой исключения из Партии и что у нее есть три месяца сроку, чтобы доказать свою лояльность Партии, И что в течение этих трех месяцев она не имеет права ни видеться, ни даже разговаривать со мной, и что за эти три месяца она должна составить полное досье на меня, описав все прошлые контакты со мной, а также передать им все, что я отсылал ей в письменном виде.
Она продолжала рассказывать: когда он сообщил ей все это, она заплакала. Физкультурник испугался, как бы ей не стало плохо, как после мероприятия, и остановился, чтобы она успокоилась. Они встали в тени, под ореховым деревом. Он и дальше продолжал давить на нее, чтобы она заявила на меня и в школе за то, что я отказался повторить номер; тогда физкультурник со спокойным сердцем мог бы подписать приказ о моем отчислении из школы. Она просила, чтобы он не требовал от нее такого. Тогда он сказал, что потребует кое-чего другого; попробовал ее обнять, но тут какой-то дурак бросил в джип камень, что-то разбилось, и они уехали.
Я сказал, что этим дураком был я.
- Ты нас видел? - спросила она обеспокоенно.
Люция побледнела; меня поразило, что она попросила у меня сигарету; я дал ей; она закурила. Глаза у нее сейчас были красивы как никогда; волосы рассыпались по спине до талии; она сидела на набережной рядом со мной, можно было протянуть руку и дотронуться до нее.
- А маска? - спросил я. - Почему физкультурник был в маске в джипе?
Она поглядела на меня со страхом:
- В какой еще маске?
- Сегодня, когда я бросил в джип камнем, он повернулся к кустам, в которых я скрывался, и я увидел, что он в той же маске, в какой был, когда вы представляли обрядовое действо. А за минуту до этого, когда вы разговаривали, маски на нем не было. Значит, он надел ее перед тем, как тебя обнять.
Она совсем перепугалась.
- Ты рехнулся. Или напился. Не было никакой маски, - сказала она.
По ее голосу я почувствовал, что она не врет; но тогда возникали серьезные вопросы, связанные с моим душевным здоровьем: я видел то, чего другие не видели, и слышал то, чего другие не слышали.
- Люция, ты веришь в реинкарнацию? - спросил я.
Она посмотрела на меня долгим взглядом и сказала:
- Наверное, да.
- Наверное или веришь? - не унимался я.
- Не знаю, - ответила она.
И в этот момент я заметил красивую брошку, приколотую к ее блузке, от которой у меня похолодело все внутри: черный огромный паук.
- Откуда у тебя такая брошка? - спросил я.
- От прабабушки, - ответила она. - Тебе нравится?
- Нет. Ты же знаешь, у меня фобия к паукам.
- А почему ты меня спросил про реинкарнацию? - спросила Люция.
- Потому что я вижу вещи, которые не должен видеть. То, что другие не видят.
Потом я спросил Люцию, что она теперь будет делать, после выговора. Она сказала, что подумает. Я спросил, любит ли она меня. Она сказала, что ей кажется, что да, любит. Но сразу же добавила, что эта любовь будет означать выход из Партии. Я спросил, кажется ли это ей слишком высокой ценой. Она ответила, что не кажется. И сказала еще, что хочет как следует поразмыслить над тем, что произошло. И встала.
- Ты куда собралась, Люция? - спросил я.
- Домой.
- Мы еще не закончили, Люция, - сказал я.
- Что еще ты хочешь услышать?
- Я хочу знать, спала ли ты с физкультурником и сколько раз.
Люция рассмеялась. Она смеялась до истерики; оперлась на мое плечо, смеялась до потери сознания, сказала, что никогда не слышала ничего смешнее. Я вскипел; ее смех довел меня почти до нервного срыва; к тому же во мне, вероятно, кипела водка, выпитая в жару, и вино, выпитое только что; меня обидело то, как она сказала, что никогда не слышала ничего смешнее, и я вспомнил номер про наивного мужа, Петрунеллу и ее любовника; я спросил, что тут смешного, а она, обессилев, оперлась о парапет набережной и сказала:
- Спроси в Партии, может, они ведут учет.
- Люция, я ведь могу тебя убить. Не играй с огнем, - сказал я.
- Узнаешь, когда подрастешь, - сказала она и опять расхохоталась.
Я встал. Наверное, я был страшен, с бутылкой вина в руке, потому что у Люции смех вдруг застрял в горле; она попыталась убежать.
- Говорю тебе, я с ним не спала! - закричала она в панике.
Я схватил ее за волосы и потащил назад; она охнула и упала, я отшвырнул бутылку, она разлетелась вдребезги, а я в тот же миг навалился на Люцию. Страстно целовал ее в шею, кусал ее; она умоляла меня перестать, не обижать ее; я схватил ее блузку и рванул; пуговицы полетели в темноту, и еще две или три секунды слышался стук, когда они прыгали по набережной, как просыпавшийся рис; в смутном ночном свете сверкнули ее небольшие груди, как у собаки; я впился в ее тело и скоро нашел губами ее пупок; она осыпала меня ударами, кричала, что после этого между нами все кончено, что я все испортил, что я свинья, что она на меня заявит, что непременно на меня заявит, что убьет меня, что меня убьет Партия, когда она сообщит им обо всем; но мне уже было все абсолютно все равно, я только целовал ее пупок, эту райскую чашу с небесным нектаром, этот центр вселенной, и начал уже тонуть в нем, пропадать в неведомых глубинах.
- Что ты делаешь? - спросила она, видимо удивленная этой игрой, этой неожиданной и непонятной для нее нежностью после того, как я искусал ей все тело.
- Ищу пуп земли, - ответил я и продолжил игру с ее пупком.
Она затихла, перестала бить меня, ее руки протянулись к моему лицу, она привлекла меня к себе, к своему лицу, к губам, и в следующее мгновение по тому, как она приняла меня и открылась мне, я понял (ее движения были для меня совершенно незнакомыми, потому что я еще ни разу не спал с женщиной), что это была уже не та Люция, которая спрыгнула с турника ко мне в объятия. Я понял, что на самом деле физкультурник был в маске в джипе и что Люция обманывает меня; в этот миг крайним усилием я сдержался, чтобы не размозжить ей голову разбитой бутылкой, лежавшей рядом, стоило только руку протянуть; я прекратил игру, в которой она действовала совершенно автоматически, как машина; мы извивались друг у друга в объятиях; в какой-то момент я стащил с нее юбку, а потом и трусики и смотрел на нее, голую, лежащую подо мной, совершенно побежденную; нужно было только лечь на нее. Но во мне вскипал гнев и какое-то странное чувство, что меня используют: меня охватило чувство, что все случилось слишком быстро и легко, что она все то же самое делала в маске Люции-недотроги, и я решил отомстить самым глупым из всех возможных способов - способом, которым может решить отомстить только молодой человек, не спавший с женщиной; в момент, когда я должен был быть в Люции, я лишил ее этого удовольствия; она жмурилась и ждала, но ничего не происходило. В конце концов она открыла глаза и посмотрела на меня. Я стоял над ней, застегивая брюки.
- Ты что делаешь? - спросила она.
- Вот, значит, как у вас проходят партийные собрания, - сказал я, повернулся и пошел прочь.
Я поднимался по ступенькам с набережной, оставив ее там, голую и униженную. Я шел не оборачиваясь; слышал, как она встала, как натянула на себя юбку, потом блузку без пуговиц. Потом она закричала:
- Ты просто свинья, Ян Людвик!
Я уже шел по дорожке к улице.
- Ты еще не спал с женщиной, Ян Людвик!
Последняя фраза была как яд; она была моим поражением в ту ночь; эти простые, правдивые слова уничтожили мою победу, которой я добился, сексуально унизив Люцию. Потому что это была правда: я еще не спал с женщиной, и Люция поняла это; использовала это, чтобы насмеяться надо мной, ответить унижением на унижение. Я сломя голову бросился на вокзал. Скоро подошел поезд, остановился, и я сел в последний вагон. В дверях стоял проводник. Он спросил меня, знаю ли я, как закончилась сегодняшняя игра. Я сказал, что не знаю, что сегодня целый день не смотрел телевизор и не слушал радио. Кондуктор сказал мне:
- Молодой человек, у вас что-то приценилось на футболке.
Я посмотрел, куда он показывал, и оторопел: на мне была брошка Люции, черный паук с золотыми лапками; он зацепился одной ногой и висел на мне. Очевидно, когда я боролся с Люцией, он откололся и решил поменять владельца.
Я положил его в карман, а по спине у меня пробежал холодок.
* * *
То, что на самом деле мне показалось таким отвратительным в поведении Люции в ту ночь, было всего лишь одно небольшое движение ног, технически безукоризненно исполненное перемещение бедер, которым она меня привлекала к себе, завлекала меня, так что я очутился именно в том месте, где должен находиться мужчина, когда он собирается переспать с женщиной; это был элемент доведенной до совершенства техники любви, настоящей услады для опытного мужчины, которому повезет встретить такую искусную женщину. А на молодого и неопытного человека эти техничные любовные движения действуют устрашающе и подавляют его чувства; так вот и случилось, что именно то, чего все хотят от женщины, меня от нее оттолкнуло. Понятно, что это был страх; это был врожденный страх перед грамматикой любви, результат незрелости и неопытности; потому что я ожидал совсем другого. По ночам, когда я страстно мечтал о теле Люции, я не предвидел такого движения; в этом движении было нечто холодное, рутинное, привычное; тот, кто видел, как паук плетет свою паутину, знает, что он делает это с холодной геометрической точностью, в соответствии с совершенно для него ясным осознанием своих анатомических возможностей. Это было движение с целью, абсолютно прагматический жест; именно то, что пугает молодых людей при встрече с опытными женщинами; в моем случае этот страх усилился и тем хорошо известным и наивным юношеским гневом, причиной которого является мучительное, почти спортивное страдание от мысли, что ты не первый; это похоже на убеждение молодых художников в собственной оригинальности и своеобразии, в том, что они единственные и что они напишут нечто совершенно неожиданное и неизвестное, заблуждение, освобождение от которого приходит потом трудно и мучительно. Мне было ясно, что Люция не меня выбрала тем, кто первым мог видеть зарождение этого движения; я понимал, что это движение Люции - не мое, а я хотел, чтобы это движение было только нашим, и не хотел участвовать в этом, как нормально для любовника какой-нибудь женщины не желать носить пижаму ее предыдущего любовника; меня выводила из себя мысль, что она только тогда допустила меня к себе, когда приобрела некоторое преимущество в опыте по сравнению со мной, когда научилась этому движению и теперь мне его демонстрировала, как демонстрируют новую машину тому, у кого нет никакой.
Позже, в цирке, когда я уже созрел как мужчина, я убедился, что анатомические возможности в технике любви все же ограничены (хотя и весьма богаты) и что они сводятся к тем, в сущности, нескольким понятным сигналам и движениям, обычным у всех, и что я совершенно зря рассердился на Люцию в ту ночь на набережной. Сюда, понятно, не входят исключения (в цирке была одна женщина, которая могла, лежа на животе, свернуться так, что ее ноги оказывались у лица; она часто смешила нас, когда курила в такой позе); но в цирке вообще было другое отношение к технике: больше всего технике уделяли внимание при работе над номерами, а во время спектакля о технике надо было забыть; над техникой работали постоянно, в каждую свободную минуту, но, когда начиналось представление, про нее забывали и ее не было видно; а если было, то за это платили жизнью. Если встать на трапецию и начать думать о технике полета к трапеции, уже отпущенной с противоположной стороны, то тебе конец; если ты хочешь остаться в живых, то необходимым условием этого было забыть про технику, а она в те моменты, когда про нее забывали, функционировала без сучка и задоринки.
Я помню, как, до того как начать играть на саксофоне, приходил в восторг от игры некоторых знаменитых мастеров - Чарли Паркера и Вэйна Шортера, например. Я считал их богами; насвистывал их соло, восторгаясь вдохновением, которое их создало; но когда я сам научился играть на саксофоне, когда я полностью овладел техникой игры (дыханием и работой пальцев), магическая аура вокруг их исполнения совершенно исчезла: я понял, что это совершенство по большей части было результатом высокого мастерства и что где-то там, в беглости пальцев, отработанной технике дыхания (невозможно вдохнуть дважды и не выдохнуть), и находилось то, что позволяло исполнять эти пассажи и мелодические линии. Никогда я не мог наслаждаться игрой на саксофоне так, как до того, как научился играть; так и с любовью: как только я овладел техникой любви, исчезло мифическое представление о слиянии мужчины и женщины как чего-то, что происходит неопределенным и свободным образом.
А я тогда не хотел овладеть этой техникой, чтобы как можно дольше жить с неясными мифическими представлениями о телесном слиянии с Люцией. Я защищал свою собственную мифологию, согласно которой можно было читать, не выучив буквы. В одном месте в своей тетрадке, после выпивки, не знаю, по какой причине, я записал: "Трудно тому, кто умеет читать только потому, что предварительно выучил все буквы и знаки языка, на котором он читает; легко тому, кто умеет читать и не зная заранее значения знаков; только тот и читает по-настоящему. Ибо у всякой буквы, даже неведомой, есть свое тепло, отличное от тепла других букв, как у всякой вещи на земле есть свое тепло и свой цвет. У воды разве нет своего тепла и разве не холоднее она огня, который горяч? А воздух разве не посередине между этими двумя? Так и я, когда провожу перстом по буквам неведомым, чувствую их теплоту и свет их вижу, ибо у каждого тепла есть свой цвет, и знаю, говорится ли в написанном о холодном или теплом, о темном или светлом, о хорошем или плохом".
Как бы то ни было, после того случая на набережной у меня не было никакого контакта с Люцией. Из этой моей несчастной авантюры я выбрался с двумя потерями: во-первых, я понял, что Люция прекрасно видит, что мое тело неопытно в любви и что я не спал с женщиной; это было для меня так унизительно, что я никуда не выходил; я впал в депрессию и начал подумывать, не взять ли проститутку, чтобы тем самым покончить с этим делом (я думал именно в таких выражениях, и они мне и теперь очень нравятся: покончить с этим делом); во-вторых, я не знал, имеет ли смысл, когда я усвою технику, вернуться к Люции.
Время шло, и гнев и ненависть оттого, что я не был у Люции первым, стали для меня невыносимым бременем, потому что все-таки они смешивались с оставшимся сладким вином любви; со мной случилось нечто, необъяснимое до сегодняшнего дня, нечто совсем невероятное: я больше не думал о теле Люции абстрактно; не думал о ее груди (конкретно), ни о ее ляжках, ни о ее бедрах (конкретно), а меньше всего - о том, что находится у нее между ног, этой замочной скважине с неведомой мне надписью; целыми ночами я мечтал только о пупке Люции. Я был убежден, что это лучшая часть ее тела, что только она осталась от моей Люции и что я был первым, кто пил небесную амброзию из этой чаши, полной звезд. Может быть, в этом было утешение, которое сжимало весь мир, сводило его к одной точке; может быть, это был психологический механизм, которым моя мужская ущемленная суетность защищалась от реальности; но, может быть, это было идеей фикс и - я скажу об этом открыто впервые - обломком какой-то моей предыдущей жизни, какой-то моей предшествующей инкарнации. Как разговор, который я слышал, и свет, который я видел в тот день, когда открылась измена Люции в джипе, я в этом убежден, не были частью моей жизни, а какой-то другой; они в тот день не принадлежали мне таким же точно образом, как мне не принадлежало тело Люции в ту ночь.
Земанеку о той ночи я не сказал ничего; сказал ему только, что видел Люцию с теткой на улице, но к ним не подошел; он сказал, что я поступил умно, потому что был все еще нетрезв и вообще не в себе. Это меня встревожило, но я не хотел обращать на это особого внимания.