* * *
Около полудня, за три дня до окончания учебного года, посреди урока математики меня вызвали в кабинет директора. Я не знал, зачем меня вызывают, но предположил, что после случая на набережной Люция рассказала, что я бросил камнем в джип, и теперь физкультурник захочет, чтобы я заплатил ему за ущерб. Я постучал в дверь, но он не ответил. Постучал еще раз - никакого отклика. Тогда я легонько надавил на дверь, и она открылась; физкультурник сидел за столом, решал то ли ребус, то ли кроссворд и, ненадолго оторвавшись от своего занятия, посмотрел на меня:
- Кто тебе разрешил войти?
- Но я стучал, господин директор.
- А я тебе входить не разрешал. Теперь выйди, а потом снова войди, но так, как входят воспитанные люди, а не скоты.
В тот момент мне просто хотелось убить такого неслыханного дурака; в тот момент мне противна была и Люция; ничего я больше не любил, один гнев кипел во мне; тогда, у дверей, я впервые подумал, что лучше всего уйти в монахи, тем самым символически отрезать себе гениталии, из-за которых я страдал, кастрировать самого себя, оставить всех этих пресмыкающихся и насекомых вокруг меня плодиться и размножаться до бесконечности; петь песнопения Богу, а не лукавой и неверной женщине или какому-то двуличному Хору; я постучал посильнее, но он опять не отвечал. Тогда я загрохотал кулаком что есть мочи, и он наконец откликнулся:
- Войди!
Я вошел и встал перед ним.
- Так-то лучше, - сказал он - Тебе надо научиться долбить, как мужчине! - сказал он двусмысленно, с издевкой.
У меня подогнулись колени: неужели, подумал я, неужели эта дура Люция все ему рассказала? Возможно ли, что она рассказала ему и про мой мужской провал на набережной?
Но он сидел в своем кресле, вертелся в нем туда-сюда, демонстрируя свою незаслуженную власть самым незамысловатым и провинциальным образом. На столе лежал нерешенный кроссворд с анаграммой и ребусом: его любимое занятие. Я взглянул направо и увидел на стене огромную фотографию его партийного лидера; я удивился, потому что еще несколько месяцев назад на этом месте висел плакат с футбольной командой, за которую болел физкультурник. Он показал мне на стул, и я сел. Он спросил меня, в какой связи я нахожусь с ученицей Люцией. Я ответил, что не нахожусь ни в какой. Спросил, были ли у меня с ней контакты более близкие, чем обычно. Я сказал, что не было.
Потом он очень медленно и театрально вытащил из ящика письменного стола мою тетрадку со стихами; на глаза у меня навернулись слезы: дело моих рук, единственный экземпляр моей души, оригинал, который я подарил моей Люции, теперь находился в волосатых лапах физкультурника.
- С твоего разрешения, - сказал он, - я это размножу. И раздам всем нашим ученикам, чтобы они поняли, что такое чистая любовь и чистое искусство, - сказал он, усмехаясь. Этот остолоп, человек, у которого не было души, одно только тело, еще и издевался надо мной. - Как это у тебя говорится в одном из стихотворений - сделаем копии, а?
Он повертел в руках мою тетрадку, открыл ее и начал читать вслух; он старался унизить меня тем, что читал медленно, стихотворение за стихотворением, а потом смеялся, спрашивал меня с ухмылкой, что я хотел сказать этим; как звезды могут шептаться, да как может шея девушки быть похожей на башню Давидову; как губы могут быть как гранат, а груди - две серны между лилиями, как глупо, когда человек говорит, что чьи-то волосы - как стадо коз, и так далее и тому подобное. Ему ничего не нравилось, и он комментировал все самым вульгарным образом; например, не променял бы я ученицу Люцию на козу, а то бы он мог мне помочь и найти мне козу в его селе, раз уж я думаю, что козы такие сексапильные. Так он измывался целый час, и я воспрянул духом, только когда ему позвонила уборщица и сказала (в трубке все было слышно, и, как он ни прижимал ее к уху, я слышал весь их разговор), что пришли покупатели, которые хотят купить какую-то ткань из тех, которыми он спекулировал. Он прогнал меня, добавив вдогонку, когда я был уже в дверях:
- Руки оборву, если еще раз поймаю тебя с такими глупостями.
Я остановился и вдруг сказал:
- Отдайте мне мою тетрадку, пожалуйста.
Он цинично посмотрел на меня и ответил:
- Чего это я ее тебе отдам? Неужто у тебя, у писателя, нет копии?
- Нет, - ответил я.
- О! Значит, я имею честь держать в руках оригинал? Кто знает, сколько когда-нибудь будет стоить этот манускрипт (так и сказал: манускрипт), лет так через десять или двадцать, когда ты получишь Нобелевку, а?
- Господин директор, я вас прошу отдать мне мою тетрадку; я ничего не вынес отсюда за все четыре года, кроме нее.
Он пристально посмотрел на меня и сказал:
- Не могу. Я верну ее владельцу, который мне ее и дал, чтобы я ее прочитал. - Положил в ящик письменного стола и запер.
Я постоял еще и потом спросил:
- А когда вы отдадите ее Люции?
Он усмехнулся и сказал:
- Завтра утром. А это что-то меняет?
- Нет, спасибо, - ответил я и вышел понурив голову.
(И до сего дня оригинала у меня нет. Все эти годы в цирке я пытался сделать копию, вспомнить все строчки тех стихотворений, но попытки эти были безуспешными; я на самом деле постоянно писал что-то новое, что-то добавлял, что-то вымарывал, потому что не мог вспомнить все, что там было написано; в конце концов я бросил это совершенно бесполезное и безумное дело - создание копий, абсолютно идентичных оригиналу.)
Я вошел одним, а вышел совсем другим Яном Людвиком. Я ненавидел весь свет: всех - и Люцию, и Земанека, и физкультурника, и Партию; теперь наконец прервалась пуповина, соединявшая меня и Люцию; я ненавидел даже тех, кто мне ничего не сделал, был нейтральным, как Земанек; я ненавидел их за то, что они были нейтральны и тем самым потакали тем, кто заставлял меня страдать, Ибо сказано: кто зло созерцает с равнодушием, тот скоро начнет созерцать его с удовольствием!
Когда я шел в класс, я скрипел зубами от злости. "Вот здорово! - думал я. - Как прекрасен, благонадежен и честен род человеческий". Я вошел в класс, все смотрели на меня с нескрываемым любопытством, а я сжимал зубы, чтобы не расплакаться. Значит, Люция дала ему тетрадку с моими стихотворениями после пережитого унижения; может быть, это значило, что раньше она ее не отдавала, пока не случилось то, что было на набережной, и отдала она ее потому, что любит меня, то есть ненавидит, а ненавидит потому, что я не дал себя любить. Но теперь о перемирии и любви не могло быть и речи; я боялся и Люции, и ее тела, я был в гневе на нее из-за ее неверности, она была в гневе на меня из-за моего показного сексуального к ней равнодушия, и в конце концов я был глубоко унижен тем, что моя тетрадка оказалась в руках Партии. Было более чем очевидно, что мы начинаем мстить друг другу. Я сел на свое место, сзади Люции, Она избегала моего взгляда, потому что знала, что меня вызывали к директору, И знала, что я знаю, что это только честь мщения. Но и я решился идти до конца, И так и вышло. Причем очень скоро.
После урока одна ее подружка подошла ко мне и спросила, не у меня ли паук, брошка Люции. Я сказал, что нет.
* * *
После обеда ко мне домой пришел Земанек и позвал меня к себе: он хотел мне кое-что показать, что, по его словам, меня точно развеселит.
Он повел меня на окраину города, и я, как только мы вышли из автобуса, увидел, что в наш город приехал на гастроли цирк. Я был совершенно счастлив, потому что еще издалека мне казалось, что под этим шатром, под этим куском неба, происходит нечто чудесное, что не имеет никакого отношения к миру вокруг. И действительно, потом под этим шатром, в этом совершенном круге, я нашел душевный покой; нашел центр мира, нашел себя в этом центре, созрел как мужчина.
Когда теперь я думаю об этом, мне и вправду кажется, что тогда цирк, кроме, может быть, еще монастыря, был единственным местом, где не действовали законы окружающего его мира; он был государством в государстве, нацией и миром в самом себе, космосом в космосе, маленьким небом в большом небе. Там не действовали не только законы общества (и плохие и хорошие), но и законы природы - закон всемирного тяготения, например. Иначе как можно было объяснить эквилибристику шестидесятилетнего алкоголика Рональдо Гонсалеса, который шел на одной ноге по проволоке с женой на спине; или номера на трапеции Инны и Светланы Колениных, потрясающие выступления группы акробатов из Латвии или тем более то, что вытворяла гуттаперчевая женщина Аманда Заморано, которая могла курить, держа сигарету пальцами ноги и при этом свившись кольцом и лежа на животе? Это была безопасная территория, что-то вроде антропологического убежища для тех, у кого были нелады со всем миром и кто из-за этого стал выполнять трюки на грани невозможного: стоять на лестнице, которая ни на что не опирается, ехать на велосипеде по веревке на высоте двадцати метров, выделывать всякие трюки втроем на трапеции, где места было только для одного, и все такое прочее. Во всем этом было что-то от подвижничества, своего рода месть миру снаружи, тем, кто их обидел, тем, снаружи, как говорили на цирковом жаргоне. То есть они считали, что другие снаружи, а они внутри; другие, в свою очередь, - а это были Люция с ее Партией, физкультурник и, немного попозже, Земанек - считали нас отбросами общества, так сказать чудаками, и думали, что это они внутри, а мы вне общества. Люди в цирке на самом деле воспринимали мир вне их круга, вне их обороняемой территории, как опасный и странный; я читал, что такая обороняемая зона есть у всех животных и что она может быть от нескольких миллиметров у муравья до трех метров у льва; это хорошо знали дрессировщики львов, и длина их кнута была именно равной этой зоне, запретной для посторонних.
Когда мы вошли в цирк (Земанек подкупил сторожа, чтобы нас пустили), там репетировала Инна Коленина, женщина-паук. Я посмотрел на нее: она была не старше двадцати двух - двадцати трех лет; она сверкала в ярком свете, как рыбка в воде на закате солнца; забравшись на трапецию, она выделывала головокружительные трюки, описанием которых я вас утомлять сейчас не стану; с ней, только с другой стороны, репетировала ее сестра, Светлана; они перелетали с трапеции на трапецию в полной тишине, так что слышно было только, как скрипели канаты, на которых были подвешены трапеции. Это длилось с полчаса, а может быть, и час; время ничего не значило, и я разглядывал эту женщину, ее тело, ее незнакомую душу, я видел, с какой холодной страстью она делает свое дело, совершает настоящий подвиг, возвышаясь над собой, и думал: "Наверняка она была очень несчастна снаружи; кто знает, каким образом и как часто унижал ее какой-нибудь мужчина, чтобы она сумела сделать такое!" Я и не предполагал тогда, что я сам уже почти внутри, в цирке.
Вдруг она неожиданно соскользнула с трапеции и упала в страховочную сетку; запуталась, к ней подбежал униформист и помог ей вылезти. Она начала говорить с ним о чем-то по-украински, показывала на нас, и я по ее сердитому голосу понял, что, скорее всего, она недовольна, что сторож пустил нас на ее репетицию. Позднее я выяснил, что все звезды цирка требуют, чтобы на репетициях никого не было, кроме участвующих в номере и униформы; постоянно случается, что у них пропадает концентрация, если есть хотя бы пара глаз, следящая за ними, Это потому, что они готовятся к каждому номеру, как-будто никто никогда его не видел, из этого проистекает и совершенство этих номеров в момент их показа публике, это и есть стремление к абсолюту. Мы, люди, раскрываемся полностью, только когда уверены, что никто нас не видит; в этом и есть философия холодной страсти, примирение с безглазым миром и слепой судьбой, стратегия, приносящая публике невиданные, чудесные плоды, Инна показала на нас, и униформист, пожилой седовласый господин в черном костюме с красной бабочкой, подошел к нам и на скверном сербском попросил нас удалиться. Земанек встал и сказал, что мы придем позже, на пятичасовое представление; а я, как частенько со мной было в последнее время (говорить совсем не то, что я думаю, как будто не своим языком, как будто я переживаю заново куски чужой жизни), сказал;
- Конечно. Но я попросил бы вас спросить госпожу, не могла бы она после окончания тренировки подойти к нам, чтобы я спросил у нее кое-что?
Униформист пристально поглядел на меня и спросил:
- А вы кто? Вы знакомы с госпожой Инной?
Тогда впервые я и услышал это имя, Я ответил:
- Меня зовут Ян Людвик, и я думаю, что я знаком с Инной.
- Вы думаете? - спросил униформист, - Значит, вы не уверены, Земанек стоял рядом и с изумлением смотрел на меня, как тогда, на насыпи.
- Дело в том, что я совершенно точно знал госпожу когда-то, очень давно, - сказал я, а он смотрел на меня как на безумца; я думаю, он решил позвать охрану, пока я не наделал бед, и поэтому сказал:
- Подождите.
Но я не дал ему уйти и сказал:
- Я хочу задать госпоже Инне только один вопрос.
- Хорошо, задавайте, я ей передам, - сказал он.
Я посмотрел на Земанека и сказал:
- Спросите, не хочет ли она после репетиции выйти за меня замуж?
Он кивнул, будто одобряя вопрос; было видно, что он считает, что я совершенно невменяемый. А я добавил:
- Вы знаете, я только что разошелся с одной девушкой и хотел бы жениться. Но я хотел бы взять женщину отсюда, а не снаружи.
В этот момент в глазах у старика появилось чуть больше доверия.
- Вы не хотите женщину снаружи? - переспросил он.
Я повторил:
- Да. Я не хочу жену снаружи.
Он попросил подождать и направился к женщине-пауку, которая опять упала в свою паутину и трепыхалась в ней, пытаясь встать на ноги и выбраться из прочной сетки.
Униформист подошел к Инне, наклонился к ее уху и что-то прошептал, после чего она захохотала. Земанек сказал:
- Ты рехнулся, Ян Людвик, тебе к психиатру надо.
- У меня тоже есть гениталии, - сказал я, с любопытством рассматривая все вокруг.
- И ты женишься на этой?.. - сказал Земанек, не закончив свою мысль.
- Зови ее буквой "Ж". Я женюсь на букве "Ж".
Инна все хохотала, опершись на плечо униформиста; засмеялся и сам униформист; к ним подошла Иннина сестра Светлана и с любопытством спросила, что произошло; униформист что-то ответил по-украински, и она тоже залилась. Потом Инна что-то прошептала униформисту, он кивнул и, подойдя ко мне, сказал:
- Госпожа с удовольствием ответит на ваш вопрос, если вы сейчас уйдете, а вечером после представления вы найдете ее в ее вагончике.
Тогда я встал, посмотрел вокруг и увидел, что и Инна с любопытством смотрит на нас двоих, пытаясь угадать, кто из нас этот совершенно спятивший Ян Людвик; чтобы определиться, я послал ей воздушный поцелуй; она захохотала еще пуще, вернула мне поцелуй, то же самое проделала и ее сестра, а я с Земанеком вышел из шапито.
Мы очутились на улице. Начинался дождик, а зонтиков у Нас не было. Я предложил Земанеку пойти что-нибудь выпить в близлежащем кафе, он согласился, и тем вечером мы посетили все три представления: в пять, в семь и в девять. После третьего представления я пошел искать Инну в вагончике. Она открыла мне дверь (одета она была в дешевые джинсы из Восточной Германии и блузку; с ней была и ее сестра Светлана).
- Добро пожаловать в цирк, - сказала та на плохом английском.