Фридрих Горенштейн сделался известным и обрел литературную репутацию в июне 1964-го года, когда вышел в свет номер "Юности", в котором был напечатан рассказ "Дом с башенкой". Приход нового художника хоть на малую толику да изменяет этот мир, помогает человеку стать более естественным, то есть более свободным, что, увы, не всегда означает - более счастливым. Казалось бы, серьезный и безусловный успех начальной публикации предполагал последующие, но этого не произошло. Обстоятельства тогдашней жизни глухой стеной встали между писателем и читателями и вынудили его в конце концов покинуть нашу страну. Впрочем, до середины 70-х его имя изредка можно было встретить на 16-й полосе "Литгазеты" в "Клубе 12 стульев"; я помню рассказ о человеке, который чувствовал себя виноватым, когда его оскорбляли и били. Именно чувство вины, не только художественный дар, роднит Ф.Горенштейна с подвижничеством предшественников в литературе, с великой и горестной традицией русского правдоискательства. Это получило подтверждение, начиная с конца восьмидесятых, когда имя писателя вернулось к нам, а каждая возвращаемая его вещь занимала прочное место на стрежне общественного внимания. Стоит лишь упомянуть роман "Искупление", напечатанный в нашем журнале, эссе "Мой Чехов", драму "Споры о Достоевском", романы "Псалом" и "Койко-место". И еще. Было бы несправедливым не сказать о "присутствии" Ф. Горенштейна в кино, не очень продолжительном, но существенном - им были написаны совместно с Андреем Тарковским сценарий фильма "Солярис", совместно с Андроном Михалковым-Кончаловским - сценарии "Рабы любви" и "Седьмой пули". Предваряя новую встречу читателей "Юности" с Фридрихом Горенштейном, стоит вспомнить и перелистать десять журнальных страниц того самого, уже давнего, дебютного рассказа - они о мальчике, у которого в дороге умерла мать. В его сердце сошлись и горе, и холодное равнодушие, и злоба, и самоотверженность людская, и доброта; все, с чем жизнь не позволяет разминуться. И нельзя остановить поезд, подобрать иных спутников. Нельзя переменить судьбы, которая не зря испытывает наше мужество и достоинство. Нам предстоит дальняя дорога и разлука, которая всех соединит.
Н. Злотников
Содержание:
Часть 1 1
Часть 2 8
Фридрих Горенштейн
Александр Скрябин
Кинороман
Часть 1
"Строительный камень и мечта сделаны из одного вещества и оба одинаково реальны. Неосуществленная мечта есть неузнанный издали предмет" (А.Скрябин. Записи).
Была пасхальная неделя 1915 года, когда в большой красивой церкви Николы на Песках отпевали Александра Николаевича Скрябина. Хаос венков покрывал гроб, и среди них выделялся один особенно большой с надписью: "Прометею, похитившему огонь с неба и ради нас в нем смерть принявшему".
Три женщины в трауре, словно три Парки, стояли справа у гроба. Татьяна Федоровна, жена покойного, с каменным сухим лицом и две плачущие навзрыд старухи - Марья Александровна, мать Татьяны Федоровны, и Любовь Александровна, тетя покойного. Здесь же робко жались дети. В церкви было тесно и душно, синодальный хор пел литургию Кастальского, скорбные звуки которой столь отличались от ликующих, утонченно-томительных мажорных аккордов, которыми Скрябин дерзко мечтал проводить в последний путь, к последнему своему празднику все человечество.
Но едва гроб вынесен был из церкви навстречу большой толпе, не вместившейся и ждавшей снаружи, как состояние подавленности и скорби словно само по себе, словно по мановению некой всеобщей силы начало исчезать. Толпа большей частью состояла из учащейся молодежи, и похоронные мотивы смешались и потонули в пасхальных ликующих песнопениях. Темп процессии был настолько бодрый и быстрый, что три пролетки впереди процессии, на которых везли венки, ехали не обычным похоронным маршем, а неслись чуть ли не рысью. Толпа словно бежала с гробом в руках. Погода была пасмурная - дождь с мокрым снегом - но когда миновали Арбат, Плющиху и вышли на Царицынскую улицу, ведущую к Новодевичьему монастырю, глянуло солнце и груды живых цветов, покрытых искрящимся на солнце тающим снегом, и бодрое единство тех, кто шел сейчас вместе, и молодой апрельский воздух - все это как бы говорило о том, что скорбь, пережитая в эти дни - лишь тяжелый сон, что жизнь непобедима и бесконечна. У ворот Новодевичьего монастыря к тысячному хору учащихся присоединился хор монахинь. Процессия направилась по новому, свободному еще кладбищу Новодевичьего монастыря. Могила была по правой стороне и тоже необычная какая-то, светлая… Небо совсем уже очистилось, и солнце, еще довольно высоко стоящее в небе, даже начало припекать. Вырос могильный холмик с дубовым крестом и надписью: "Александр Николаевич Скрябин, скончался 14 апреля 1915 года". Толпа долго молча стояла вокруг. Стихли песни, не было речей, и лишь крики кладбищенских ворон нарушали безмолвие.
Вечером на квартире у Скрябина, которая отныне была уже вдовьим домом Татьяны Федоровны, собрались те, кто последние годы жизни Александра Николаевича бывал в этой квартире почти ежедневно, и из которых, по сути, давно уже составилась некая секта "скрябиниан", преданная и ревнивая. Здесь был доктор Богородский Виктор Васильевич, человек еще не старый, высокого роста и решительного вида, ныне по случаю военных действий одетый в офицерский мундир, который еще больше подчеркивал сутулость доктора. Тут же то садился в кресло, то вскакивал и прохаживался Алексей Александрович Подгаецкий, молодой, но лысый человек актерского типа с кривым ртом и нервным тиком. Глаза у него были более добры, чем у доктора, хоть и более нерешительны. Был здесь Борис Федорович, брат Татьяны Федоровны, петербургский журналист, и Леонтий Михайлович, музыкант-любитель и музыкальный критик. Здесь же, рядом с Татьяной Федоровной сидела и княгиня Гагарина в темном платье, с четками.
Собрались в большой гостиной, оклеенной рыжими обоями, уставленной неуютной мебелью. Татьяна Федоровна казалась вся ушедшая в себя, просветленная, с каким-то нервно-восторженным выражением лица.
- Священник Флоренский, - сказала княгиня Гагарина, перебирая четки, - вы, конечно, знаете его, господа, известный мистик и математик, так вот он вычислил, что через тридцать три года после смерти Александра Николаевича его Мистерия сможет осуществиться и сам Александр Николаевич в ней будет как-то фигурировать.
Татьяна Федоровна с серьезным лицом посмотрела на княгиню.
- Да, я тоже слышал, - сказал доктор. - Это объяснить, конечно, нельзя, но у Флоренского совершенно точно вычислено, математически.
- Какая-то радость есть в этой кончине, - блестя глазами, сказала Татьяна Федоровна. - И очень важно, что именно на Пасху, так и должно быть… Рожден в Рождество, а умер на Пасху… И гроб этот, как будто он сам несся, а не его несли. У меня такое впечатление, что гроб несся по воздуху, а за ним, как за вождем, бежала, именно бежала, толпа… - И в глазах ее явился уж совсем нездоровый блеск, какой бывает у деревенских кликуш.
- Надо теперь создать общество, - сказал Борис Федорович. - Однако важно, чтобы это было общество не только музыкантов и даже по возможности не музыкантов… И уж во всяком случае, не тех, кто при жизни гения кричали "Распни его!". Кстати, я слышал, Рахманинов собирался исполнять Александра Николаевича… Концерты как бы в память…
- Какое кощунство, - вскричал доктор и покраснел, - да и способен ли он… Этот Сальери… Пуччини…
- Господа, - негромко сказал Леонтий Михайлович, - но ведь всякая смерть примиряет, особенно смерть гения…
- Вы прагматик, - сказал доктор и сердито глянул на Леонтия Михайловича, - те, кто захочет идти за Скрябиным дальше, не останавливаясь перед его могилой, должны помнить, что на первом плане была его великая идея, его мистика… А она непримирима и чужда прагматизму… Впрочем, по одному из пунктов я с вами, как с прагматиком, все же хочу поговорить.
Доктор взял Леонтия Михайловича об руку и они вышли в соседний кабинет.
- Я согласен с доктором, - сказал Подгаецкий, - Александр Николаевич был сначала великий учитель человечества, а потом уже музыкант.
- Да, да, - сказала княгиня Гагарина, - ведь он самое свое великое оставил незапечатленным в физическом плане… Стало быть, не в музыке центр его творчества.
- Притом это находится в полном соответствии с его стремлением дематериализовать, - Подгаецкий замялся, - это… все это… N'est се pas? - нервный тик его обострился. - В первую голову надо именно мистическую… Эту… А музыкальная… Это неважно… И чтоб не попадали в общество инородные тела… Рахманинов, Кусевицкий, Танеев… Это ведь совершенно чуждый элемент…
В соседнем кабинете, полутемном, освещенном лишь фонарями с улицы, где пол был устлан толстым ковром и меж пальм в кадках стоял рабочий рояль Скрябина, доктор совсем иным, тихим усталым голосом говорил Леонтию Михайловичу.
- Нам, друзьям, надо подумать очень экстренно об одной вещи: ведь семья-то совсем без гроша… Все, что было, истрачено на болезнь, да и было-то пустяки… Трое детей, мать больная, сама Татьяна Федоровна совершенно к жизни не приспособлена…
- Да, этим надо заняться, - сказал Леонтий Михайлович и посмотрел на доктора, потом перевел взгляд на темный рояль, на пальмы.
- Ах, Боже мой, доктор, о чем это мы… Деньги, семья… А ведь Скрябин умер… Мы одни здесь с вами, доктор, будем честны… Неужели вам не хочется забыть обо всем - о распрях, о спорах… сказать самому себе - да, вот куда привели все эти безграничные метания, вся эта фантасмагория, богочеловечество и человекобожество… Он хотел быть богом, хотел зажечь весь мир, а сам пал от ничтожного фурункула, от стрептококка… Какая злая и страшная насмешка судьбы… А если б мы, его друзья, сказали ему при жизни: "Александр Николаевич, вы не богочеловек, не всемирный Мессия, не новый Христос, а всего-навсего гениальный русский композитор… удовлетворитесь этим, цените это в себе…
- Вы опасный человек, - сказал доктор, - надеюсь, вы не посмеете затеять подобный разговор при Татьяне Федоровне.
В гостиной Борис Федорович говорил:
- Да, кончина Александра Николаевича - это великое событие, это страшное событие… Это больше, чем война, чем все победы и поражения… В астральных планах была буря, и она унесла Скрябина туда, где он, собственно, и должен быть, потому что он нездешний.
"Скрябин умер, - тяжело привалившись к спинке стула, думал Леонтий Михайлович, - его больше не будет… Не услышу уж его разговоров о Мистерии, не увижу его светлого опьяненного взора, не узнаю его радужных планов… Не будет больше его игры, его поцелуев звукам… Нет уж того солнечного света, который все сглаживал, все скрашивал и самым большим нелепостям придавал непонятное очарование".
- Сейчас произошли огромные сдвиги в тех планах, - сказала княгиня Гагарина, - обратите внимание, что скорбь наша была три дня, а потом наступило, помимо нашей воли, ликование. Отчего это ликование? И как оно мирится со смертью? Оно мирится, очевидно, потому, что смерть уже исчезла… Это смерть - сестра, и она вернула его нам, но мы этого еще не осознали… Он тут… Я думаю, что мы его должны почувствовать.
- Да, я думаю, что в эти дни мы должны его увидеть. Как - это будет трудно сказать, быть может, это будет чисто астральный образ… - сказал Борис Федорович.
Татьяна Федоровна осторожно встала, вышла на середину комнаты и, наклонившись, произнесла, словно открывая великую тайну.
- Я уже видела вчера вечером Александра Николаевича… Это было, как видение… Сначала как будто я почувствовала, а потом увидела его образ. - И помолчав, добавила в полной тишине: - Видела, как в медальоне…
"О, мир мой возлюбленный!
Я прихожу.
Твоя мечта обо мне - это я нарождающийся.
Я уже являю себя.
Существо твое уже охватила легкая волна моего существования
И огласилась Вселенная радостным криком:
Я есмь!"
(А.Скрябин. "Поэма экстаза").
Нежный, красивый мальчик лет шести в панталончиках на помочах стоял, прижимаясь к совсем еще молодой женщине, и с выражением страдания и испуга на лице смотрел, как четверо босых мужиков в расстегнутых потных, рубахах сгружали с ломовой телеги рояль.
- Тетечка Любочка, - говорил мальчик, - ну, миленькая, ну, попросите их, пусть они осторожно…
- Успокойся, Шуринька, - говорила Любовь Александровна, гладя мальчика по голове, - сейчас они его отнесут и поставят в залу…
- Нет, попросите, пусть осторожно, - снова умолял Шуринька.
Пожилая женщина с властным барским лицом, Елизавета Ивановна, бабушка мальчика, сказала:
- Люба, ты б увела Шуриньку в дом… Зачем ему здесь, в пыли.
- Нет, бабушка, - сказал Шуринька, - я не уйду, я с ним хочу быть… Скажи, бабушка, пусть они его осторожно.
- Любезный, - сказала Елизавета Ивановна мужику покрупнее и по виду старшему, - ты смотри… Чтоб аккуратно.
- Это можно, - то ли весело, то ли насмешливо, улыбаясь, сказал мужик. - Не впервой, барыня.
В этот момент один из мужиков споткнулся, рояль качнуло, одна из рояльных ножек коснулась земли, и струны издали тревожно-стонущий шум.
- Они ему сделали больно, - с мукой в голосе крикнул Шуринька и, вырвав свою руку из тетиной ладони, запрокинув залитое слезами лицо, мальчик стремглав побежал к деревянному дачному дому, вбежал по ступенькам и, бросившись в своей комнате на кровать, сунул голову под подушку.
Обе женщины, Елизавета Ивановна и Любовь Александровна с тревогой последовали за мальчиком.
- Шуринька, - говорила Любовь Александровна, - не плачь, не огорчай нас.
- Рояль уже в зале, - сказала Елизавета Ивановна, - ему там хорошо, удобно.
- Это правда? - сказал Шуринька, вытаскивая голову из-под подушки. Слезы еще блестели у него в глазах, но лицо уже улыбалось приветливо и радостно. - Ах, бабушка, ах, тетенька, - сказал Шуринька, - я ведь так вас люблю.
И вся эта сцена окончилась долгими взаимными поцелуями и взаимными ласками.
Гостиная зала на втором этаже дачного дома была залита ярким светом луны. Было полнолуние, и светло, чуть ли не как днем, и от этого ночного света все казалось нереальным. Из-за теплой ночи окна были полуоткрыты, и с улицы доносились ночные шумы: какие-то скрипы, пыхтение, вскрики птиц… Тихо отворилась дверь гостиной, и Шуринька в длинной до пят белой рубахе, босой, на цыпочках вошел, затаив дыхание, огляделся и пошел к стоящему у стены роялю. Нежно погладив полированный бок, он посмотрел на крышку, по которой, как по ночной воде, убегала лунная дорожка, и, снова погладив, начал целовать рояль, шепча:
- Тебе больно, миленький, тебя ударили… Злые люди сделали тебе больно… Покажи, где тебе больно… Ну, скажи мне на ушко, где тебе больно…
Любовь Александровна в наброшенном на ночную рубаху халате уже некоторое время стояла и с тревогой смотрела на мальчика. Осторожно, чтобы не испугать его, она подошла и ласково положила ладони ему на плечи.
- Это вы, тетя, - просто и серьезно сказал мальчик, - ему плохо, тетя, он обижен, он одинокий и больной… Он думает, что мы его совсем не любим.
- Ты ошибаешься, Шуринька, - тихо сказала Любовь Александровна. - Он знает, что мы его любим… И он совсем здоров…
И, усевшись перед роялем, она подняла крышку. Шуринька взобрался ей на колени, и она, положив его ручки на свои руки, тихо заиграла. Это была одна из мазурок Шопена, нежная и хрупкая, так соответствующая лунной светлой ночи. И под звуки Шопена мальчик прислонился к теплому тетиному лицу и спокойно уснул.
За столом у самовара Любовь Александровна разговаривала с дамой, крайне похожей на свою дочь Лизаньку, девочку лет восьми. На девочке было коротенькое платьице и белые, обшитые кружевом панталончики. Шуринька также был уже лет восьми, но ощущалось это не в росте, который немногим прибавился, а в выражении лица, на котором явилась какая-то мечтательная озабоченность. Екатерина Семеновна, мать Лизаньки, положив в блюдечки несколько шариков ананасного мороженого, одно поставила перед дочерью, второе перед Шуринькой. Лизанька сразу начала есть, облизывая ложечку, а Шуринька неотрывно смотрел на чистенькие пальчики Лизаньки, которыми она держала ложечку, и на ее тоненькую красивую шейку. Он взял свою порцию мороженого и поставил ее перед Лизанькой.
- Мерси, - покраснев, сказала Лизанька и сразу начала есть из обоих блюдечек.
- Лиза, - сказала Екатерина Семеновна, - нельзя быть такой жадной.
- Но ведь Саша подарил мне свою порцию, - сказала Лизанька, продолжая есть.
- Дурные люди любят злоупотреблять чужой добротой… Лиза, сейчас же выйди из-за стола.
Лиза-вышла из-за стола и, утирая слезы, пошла в детскую.
- Я пойду утешу ее, - сказал Шуринька.
- Какой добрый мальчик, - сказала Екатерина Семеновна, - а ведь он совсем не помнит свою мать… Как вчера было, узнала я, что у Любы Щетининой родился сын… Мы вместе с Любой в консерватории учились… Помню, мороз был, Рождество Христово… Да и отца своего мальчик знает мало… Ваш брат, кажется, моряк?
- Нет, он дипломат… Сейчас живет в Константинополе… Недавно вторично женился на итальянке… Но Шуринька сиротства своего никогда не чувствовал…
В это время Лизанька показывала Саше свои игрушки в пустой детской. Она брала куклу или плюшевого зверька, называла его по имени и протягивала Саше, который придумывал очень ловко другое смешное имя, отчего Лизанька хохотала. Лизанька в коротеньком платьице, в кружевных панталончиках была так необычна, так нова в Шуринькиной жизни, что в тот момент, когда она расхохоталась особенно громко и звонко, Шуринька вдруг нагнулся к ней и поцеловал в ямочку на щеке. Лизанька сразу замолкла и посмотрела на Сашу совсем по-женски, так что у него впервые в жизни защемило сердце.
- Лизанька, - сказал он срывающимся голосом, - я люблю вас… Я буду любить вас всю жизнь… Если вас не выдадут за меня, я, как чеченец или турок, выкраду вас… Или уйду на войну и погибну. Поклянитесь, Лизанька, что вы будете верны мне до могилы…
- Клянусь, - весело сказала Лизанька и, обняв Шуриньку за шею, сама поцеловала его куда-то пониже глаз.
Утром, бледный и похудевший, он сидел за роялем с отсутствующим нездешним взором и осторожно, нежно касался пальцами рояльных клавиш. Ласковая восторженность и печаль а-ля Россини была в этой мелодии.
Был летний погожий день, когда Любовь Александровна шла с Шуринькой по улице, ведя его за руку.
- Ты рад, Шуринька, что увидишь папа? - говорила Любовь Александровна.
- Очень, - говорил радостно Шуринька.
- И Ольгу Ильиничну, жену папа, ты должен полюбить, - сказала Любовь Александровна, но с каким-то странным, скучным выражением лица.
Однако Шуринька не вникал в оттенки, он был радостно встревожен от встречи с отцом и лишь улыбнулся в ответ.