Почему же они не возмущались? Конечно, желания им было не занимать, и пресловутая "неприкосновенность гостя" их тоже нимало не смущала: они всех этих обжор до последнего охотно насадили бы на вертела, прекрасно отдавая себе отчет в том, что пресловутые "гости" сами намеренно нарушали все неписаные правила пристойного поведения. Но происшествие было слишком из ряда вон выходящим, чтобы мерить его мерками обычных условностей. Ибо, не забудем, при всем прочем это оставалось делом сугубо домашним. В гротескно искаженных формах, конечно, но все-таки частным семейным выяснением отношений. Феодал из Загорья на свой манер собирался проучить зятя, который его оскорбил, и никто лучше шейхини не выразил сути дела, когда та обронила в присутствии некоей местной жительницы, выражавшей свое возмущение происходящим: "Иди и скажи твоему повелителю: если ему не по силам подобающе содержать знатную даму, женился бы на одной из своих поселянок". Именно подобное было на уме у "незваных гостей". Они пришли не истреблять мирных жителей и грабить замок… они просто намеревались свести на нет все запасы хозяина дома.
Их герои выглядели, кроме всего прочего, не самыми отважными воинами, а неистовыми едоками. Такие на каждой пирушке располагались в центре своей компании и под множество напутствий, восторженных подзадориваний и подначек соревновались, кто сколько проглотит, кто запихнет в глотку больше крутых яиц, кому удастся в одиночку прикончить здоровенный кувшин золотистого вина или целое блюдо кебаба (а блюда приносили такой ширины, что руками едва ухватишь за края). Подобная бессовестная обжираловка в каком-то роде становилась способом мщения.
А что, если воспользоваться одной из таких пирушек, сопровождавшихся, кстати, обильными возлияниями, и взяться за них как следует? Обитатели Кфарийабды истово почитали воинскую доблесть, а потому не один смельчак норовил шепнуть вблизи шейхова уха, что достаточно лишь полслова, только кивнуть, и… "Нет, резать их никто не будет, как можно!.. Просто оглушить. А потом раздеть, привязать голышом к деревьям или подвесить за ноги и мирно подождать, пока сами Богу душу не вернут…"
Но шейх неизменно отбривал: "Первому же, кто вытащит саблю из ножен, собственными руками кишки выпущу. Я чувствую то же, что и вы, мне причиняет боль то, что ранит вас, мне хочется того же, что и вам, только еще сильнее. Я знаю: сражаться вы умеете, но резни нам не надо, не желаю открывать череду бесконечных убийств. К чему приведет кровная месть, если у тестя в двадцать раз больше людей? Не хочу, чтобы поколение за поколением село наше заполняли вдовы только потому, что однажды наше терпение истощили нечестивцы, которых и людьми-то назвать совестно. Доверимся Всевышнему: он заставит их заплатить за все!"
Несколько юнцов вернулись из замка с проклятиями на устах. Ведь о Господе обычно толковал кюре, а шейх вел отряд в бой… Но большинство придерживались того же мнения, что их господин, и в любом случае никто не желал брать на себя ответственность за пролитие первой крови.
Тогда-то людям вздумалось сквитаться по-другому: они прибегли к мести безруких. По селению поползли-полетели свирепые россказни о том, кого путем легкого искажения речи начали величать не "повелителем Йорда", то есть властелином бесплодных земель Загорья, но "повелителем Йорда", сиречь предводителем "саранчи". В те времена каламбуры и остроты слагали в духе простонародных виршей на манер нижеследующих:
У меня спросили: "За что ты нынче клянешь судьбу? Разве раньше ты не страдал от набегов злой саранчи?" - "В прошлом году саранча не оставила мне ни травинки, Но нынче она сожрала вдобавок еще и овец".
Селяне подолгу не ложились спать, и каждый вечер сказители народных виршей изощрялись как могли, поминая пришельцев из Великого Загорья, прохаживаясь насчет их произношения и манеры одеваться, подвергая сомнению их мужественность, сводя все их минувшие и грядущие воинские подвиги к повальной обжираловке, тем паче что доблести, явленные на этом поприще, не переставали поражать воображение. Но менее всех прочих пощажена была шейхиня; фантазия толпы рисовала ее в самых непристойных позах (виршеплетов не останавливало даже присутствие детей!). И все покатывались от хохота до полного забвения своих бед.
Но никому и в голову не могла взбрести самомалейшая непочтительность, даже в легчайшей шутливейшей форме, касательно Ламии, ее мужа или неясностей в родословной их сына. Никто ни полсловом не обмолвился, что, ежели все вышепоименованные события не имели бы места, шейхиня и не подумала бы мстить, а между тем, пожелай она небрежно обронить при своем отъезде какую-нибудь отравительную фразочку о сопернице - тихие пересуды, косые взгляды сделали бы нестерпимым существование Гериоса и его близких, все это непременно принудило бы их удалиться в изгнание. Но попросту объявив войну целому селению и прилагая все усилия к тому, чтобы сделать его обитателей поголовно беднее, голоднее, униженнее, повелитель из Великого Загорья достиг результата, обратного желаемому. Теперь запятнать нестираемым позором репутацию Ламии, усомниться в происхождении ее сына значило бы признать обоснованность претензий "саранчи" и правомерность выходки шейхова тестя - всякий, кто бы рискнул на такое, сделал бы себя врагом всего селения разом и каждого обитателя в отдельности; отныне ему бы не нашлось места среди них.
Даже Гериос, чуть было не почувствовавший после эпизода с некстати предложенным сыну именем, что сделался всеобщим посмешишем, теперь замечал, что вокруг него теснятся люди, которым не терпится ободряюще его расцеловать, как если бы ему причитались поздравления. С чем его было поздравлять? По видимости - с рождением сына, но истина крылась в ином, и хотя никто не смог бы этого как следует объяснить, в глубине души каждый понимал: тот грех, из-за которого теперь наказывали целую деревню, обернулся лихим вызовом, и каждый из принимавших в нем участие, будь то неосторожный возлюбленный, неверная супруга или рогатый муж, ныне в глазах поселян был полностью отмыт от любых обвинений.
Что касается последнего, то есть мужа, уместно заметить, что с момента появления "саранчи" и в ожидании ее "отлета" Гериос с супругой и младенцем, коему исполнилось сорок дней, предусмотрительно покинули замок и временно обосновались у его свояка кюре в комнатке, примыкавшей к церкви. Туда нескончаемой вереницей потянулись люди, преисполненные участливого внимания. Их прошло здесь больше, чем за предыдущие два года в "верхних", замковых апартаментах, и прежде всех прочих являлись матери, предлагавшие покормить - пусть хотя бы единожды - маленького грудью, чтобы их приязнь и симпатия получили прямое, "телесное" выражение.
Многие могли бы задаться вопросом: продлится ли подобное преувеличенное дружелюбие дольше, чем подпитывающее его присутствие на их земле пресловутой "саранчи"?
"…Ибо эти зловредные полчища в конце концов отхлынули назад, к бесплодным высотам Великого Загорья", - как сказано в "Хронике горного селения".
Накануне того благословенного дня по селению поползли слухи о грядущем освобождении от тягот, но местные жители не придали им веры: каждый день их обнадеживали подобным образом, но к заходу солнца поспевало опровержение. Подчас благая весть исходила из замка, прямо из шейховых уст. Но при всем том никто не держал на него зла за эту ложь во спасение. "Ибо разве не говорят, что в сумрачные эпохи время движется вперед ложными всполохами и люди вынуждены пробираться на ощупь, словно через горный поток, перепрыгивая с одного скользкого камня на другой?"
Однако на этот раз у шейха сложилось впечатление, что его так называемые гости действительно намереваются убраться восвояси. Сделавшись наполовину пленником в собственном замке, он тем не менее усиленно соблюдал видимость приличий и каждое утро приглашал тестя выпить с ним чашечку кофе на специальном подиуме в форме балкона, обращенного не к долине за окном, а к трапезной, называемом на местном наречии "айван", - единственном месте, откуда можно было созерцать что-нибудь, кроме десятков походных шатров, в беспорядке расставленных незваными гостями, преобразившими все подходы к замку в подлинную кочевую стоянку.
Хотя и тесть, и зять с некоторого времени уже начали обмениваться вымоченными в меду стрелами, но решила дело шейхиня, однажды объявившая родителю, что соскучилась по своему сыну, во все время этого "гостевания" оставленному на попечении бабушки, и не прочь повидать его снова. Повелитель "саранчи" разыграл самое чистосердечное возмущение:
- Как? Ты просишь разрешения уехать у меня, когда здесь находится твой супруг?
Вышеупомянутому супругу почудилось тогда, что веревочка кончает виться, смахивающее на пытку посещение близится к долгожданному финалу. Это его одновременно порадовало и встревожило. Он боялся, как бы напоследок дикая орда захватчиков в качестве прощального памятного презента не пустила бы все на поток и разграбление. Очень многих в селении до такой степени мучили подобные же страхи, что они ожидали рокового дня с ужасом и были бы не прочь потерпеть еще несколько недель мирного разбоя, отсрочивая окончание нашествия.
Действительность этих опасений не подтвердила. Против ожидания "саранча" схлынула в порядке, каковой можно бы счесть почти образцовым: только и того, что на прощание (дело происходило в конце сентября) местные виноградники и фруктовые сады удостоились "посещений" и были ободраны дочиста - но уж этого-то урона никто и не чаял избегнуть. Зато не пришлось оплакивать ни убийств, ни разрушений. Непрошеные гости не помышляли объявлять тхар - "час отмщения"; они просто желали подвергнуть зятя разорительному унижению, и таковое свершилось. При прощании шейх и его тесть даже облобызались на крыльце замка, как то было и в момент приезда всей честной компании; снова, как тогда, этой церемонии сопутствовали издевательские приветственные клики всех прочих отъезжающих.
Последним, что услышали от шейхини, явилось обещание: "Я вернусь на исходе зимы". Уточнить, будет ли при ней столь же многочисленный эскорт, она не соизволила.
В ту зиму вся округа познала голод, а наше-то селение пострадало от него сильнее прочих. И чем больше истощалось съестное, тем отчаяннее поносили "саранчу"; осмелься кто-нибудь из недавних гостей вновь объявиться в здешних местах - никому, даже самому шейху не удалось бы предотвратить резню.
Их поджидали потом годы и годы, расставили дозорных на всех дорогах, тщательно обдумали, как перебить тех, кто сунется. Если кое-кто опасался возвращения прожорливых гостей, множество других крепко надеялись повидать их еще разок, безутешно кляня себя за прошлое долготерпение. Но никто не пришел. Быть может, они вовсе и не собирались. Хотя, вероятно, причина в болезни, сразившей шейхиню, - как поговаривали в селении, то была чахотка, в коей местные жители усматривали, разумеется, не что иное, как справедливое возмездие. Приезжавшие из Великого Загорья и видевшие высокородную больную в доме ее отца говорили, что она ослабела, похудела, постарела, подурнела до неузнаваемости, и все свидетельствует о том, что дни ее сочтены.
Итак, опасность постепенно отступала, и те, у кого имелись сомнения относительно рождения Таниоса и кто считал не в меру дорогой расплату за это галантное приключение, мало-помалу осмелели и начали возвышать голос.
Сперва до сына Ламии не доходил ни один отзвук подобных пересудов, никто не хотел говорить об этом в его присутствии. Как все селяне его возраста, он рос в навязчивом ожидании "саранчи", но не мог и помыслить, что именно его появление на свет навлекло на всех это бедствие. У него было счастливое детство, вполне мирное, чуть капризное, не без излишеств веселого гурманства. Вся деревня видела в нем своего рода живой амулет от всех напастей, и он этим пользовался, знать не зная истинных причин своей избранности.
По мере того как он подрастал, подчас случалось, что какой-нибудь приезжий, видя, как прелестный ребенок носится по закоулкам дворца, по неведению или в силу своей испорченности спрашивал, уж не приходится ли он шейху сынком. Таниос, смеясь, отвечал: "Нет, я - сын Гериоса". Без каких-либо колебаний и не подозревая подвоха.
Видимо, за все эти годы у него не зародилось ни малейшей догадки о собственном происхождении вплоть до того самого дня, проклятого из проклятых дней, когда ему трижды крикнули прямо в лицо:
- Таниос-кишк! Таниос-кишк! Таниос-кишк!
ПРОИСШЕСТВИЕ III
СУДЬБА ЗАГОВОРИЛА УСТАМИ СУМАСШЕДШЕГО
Речь мудрого течет сияющим ручьем.
Однако во все времена люди предпочитали для питья воду, истекающую из самых темных пещер.
Надир. "Премудрость погонщика мулов"
I
Место, где сын Ламии находился в тот момент, когда случилось это происшествие, я могу описать вполне точно. С той поры оно мало изменилось. Главная площадь сохранилась в прежнем виде, да и зовется так же - Блата, то есть "мощенная плитами". Свидания назначались не "на площади", а "на Плитах". Так ведется и поныне. Тут же рядом приходская школа, существующая уже три столетия, но хвалиться этим никто и не думает, поскольку дубу, растущему во дворе, что-то около шестисот, а церковь - или по крайней мере самые древние из ее камней - еще вдвое старше.
Сразу за школой - дом кюре. Нашего буну зовут Бутрос, совсем как того, что жил здесь в пору Таниоса; мне было бы приятно сообщить, что речь идет об одном из его потомков, но такое совпадение имен - не более чем игра случая, этих двоих ничто не связывает, не считая разве того, что, если покопаться в генеалогии жителей селения, уже в четвертом колене все окажутся в родстве со всеми.
Мальчишки Кфарийабды и ныне, как тогда, играют под деревом и на площадке перед школой. В те давние годы они носили кумбаз - что-то вроде платья-фартука - и еще колпак: лишь тот, кто гол как сокол, совсем свихнулся или по крайней мере большой оригинал, мог появиться на людях с непокрытой головой, шейф - в этом слове заключалось неприкрытое порицание.
В другом конце площади протекал ручеек, тот самый источник, что бил в естественном гроте, в недрах холма, - речь идет о холме, вершину которого некогда венчал замок. Еще и сегодня невозможно не приостановиться здесь, чтобы полюбоваться его руинами, а в ту пору он, вероятно, представлял собой зрелище малость подавляющее. Мне недавно попалась на глаза гравюра столетней давности, набросок, сделанный английским путешественником и раскрашенный местным сельским художником: обращенный к селению фасадом, замок так сливался со скалой, словно и сам был утесом, возведенным человеческими руками из того же материала, что так и зовется камнем Кфарийабды - твердого, белого, отливающего голубизной.
Говоря о господском жилище, поселяне придумывали для него бесчисленные названия. Отправиться туда значило пойти "в сераль", "на холм", в "верхний дом" и даже "на иголку" - почему так, объясню позже, когда в том будет нужда, однако чаще всего это называлось "в замок" или попросту "наверх". Туда от площади Блата вела лестница с весьма неровными ступенями, это по ней поселяне взбирались, чтобы "увидеть руку шейха".
У самого входа свод грота украшали греческие надписи, словно то был величественный ларец для бесценного, свято хранимого источника, ведь селение некогда построили вокруг него. Ледяная даже в самую знойную пору, вода заполняла воронкообразное углубление на поверхности утеса и, пробежав по нему последние несколько локтей, низвергалась по широкому зубчатому руслу в маленький пруд, чтобы затем оросить несколько окрестных полей. Здесь сельская молодежь с незапамятных времен забавляется, состязаясь в стойкости: кто дольше вытерпит, держа руку в водопаде.
Я сам не единожды испытывал себя так. Пятнадцать секунд способен продержаться любой из сынов Кфарийабды; после тридцати глухая боль от кисти перетекает к локтю, потом достигает плеча, все тело охватывает странное оцепенение, если же пройдет целая минута, почувствуешь, будто рука у тебя отрублена, выломана из сустава, тут уж в любое мгновение рискуешь лишиться чувств - чтобы упорствовать и дальше, нужно быть либо героем, либо безумцем, которому жить надоело.
Во времена Таниоса, чтобы помериться силами, по большей части устраивали единоборство. Двое мальчишек одновременно совали руки в воду, и тому, кто отдернет ее первым, полагалось пропрыгать вокруг плошади на одной ножке. Все деревенские бездельники, толпившиеся в единственной местной харчевне, глазея на игру в "тавлу", или праздно бродившие поблизости, поджидали этого незабываемого зрелища, чтобы, хлопая в ладоши, и подбадривать, и глумливо поддразнивать прыгунов.
В тот день Таниос вызвал на состязание одного из сыновей кюре. Выйдя из класса, они вместе направились к месту поединка, сопровождаемые целой оравой приятелей. Увязался за ними и Шалита, деревенский дурачок, что-то вроде иссохшего, как скелет, постаревшего мальчика, ковыляющего спотыкливой походкой на длинных тощих ногах, босого, с непокрытой головой. Безобидный, но подчас докучливый, он вечно околачивался возле детворы, радостно хохотал с ними вместе, даром что не понимал причин смеха, забавлялся их играми, по-видимому, больше, чем они сами, прислушивался к их болтовне, хотя на его присутствие никто не обращал внимания.
Подойдя к выдолбленной в скале рукотворной чаше источника, оба мальчика легли на камни с двух его сторон и приготовились начать единоборство: каждый протянул руку в ожидании сигнала, чтобы тотчас приступить к испытанию стойкости. В это мгновение Шалита, оказавшись как раз позади Таниоса, вздумал столкнуть его в воду. Мальчик потерял равновесие, упал, почувствовал, что тонет, но к нему тотчас потянулись руки, вовремя этому помешавшие. Он вылез весь вымокший, подобрал миску, которая валялась подле, наполнил ее, да и опрокинул на голову дурачка, ухватив беднягу за его лохмотья. Шалита, который до этой минуты покатывался со смеху, довольный своей шуткой, принялся выть, будто немой, когда же Таниос, выпустив, грубо толкнул его наземь, он вдруг завопил вполне отчетливо, и все услышали: "Таниос-кишк! Таниос-кишк! Таниос-кишк!" - орал он, молотя левым кулаком по своей правой ладони в знак отмщения.
Месть и впрямь получилась нешуточная. Это яснее ясного отразилось в глазах всех, кто окружал Таниоса, да он и сам это понял, хоть не сразу. Кое-кто из мальчишек захихикал было, но они тотчас осеклись, заметив, как всем стало не по себе. Сыну Ламии потребовалось некоторое время, чтобы сообразить, что же такое ему сказали. Кусочки злой мозаики медленно, один за другим, складывались в его сознании.