Скала Таниоса - Амин Маалуф 7 стр.


Слово "кишк" вовсе не было предназначено служить насмешливым прозвищем, оно означало нечто вроде густой и острой похлебки на основе простокваши и пшеничной крупы. Это один из тех древнейших "памятников кулинарии", с которым и ныне можно познакомиться прямо на месте: кишк все еще готовят в Кфарийабде так же, как сто лет, тысячу лет, семь тысяч лет назад. Монах Элиас в своей "Хронике" много об этом говорит в главе, посвященной местным обычаям, он уточняет, каким образом пшеничная крупа, предварительно раздробленная и высыпанная в большие глиняные горшки, должна за несколько суток "вылакать свое молоко" (предварительно туда налитое). "Так получается масса, именуемая зеленым кишком, детвора от нее без ума, ее потом выкладывают на дубленую баранью шкуру и просушивают на открытом воздухе; затем женщины собирают ее и руками разминают, а после этого продавливают сквозь сито, чтобы получить беловатый порошок, который всю зиму хранят в тканевых мешочках…" Для получения готовой похлебки достаточно зачерпнуть несколько полных ложек этого порошка и растворить в кипящей воде.

Непосвященным вкус этого блюда может показаться странноватым, но ни одно кушанье так не согреет нутро сынов гор, озябших суровой зимой. Кишк испокон века служил основой сельских трапез.

Если говорить о шейхе, у него-то, само собой, хватало средств, чтобы питаться не этой бедняцкой едой, а чем-нибудь другим, но то ли причуда вкуса, то ли политический хитрый расчет побуждали его поддерживать настоящий культ кишка, без конца утверждая, что это король всех блюд, распространяясь перед гостями о сравнительных достоинствах разных способов его приготовления. Наряду с усами это был излюбленный предмет его рассуждений.

Первым, что вспомнилось Таниосу, когда Шалита обозвал его так, был пир в замке недели две назад, во время которого шейх твердил всем, кто был согласен его слушать, что ни одна женщина в селении не готовит кишк так бесподобно, как Ламиа; сама она на пиру не присутствовала, но ее сын там был, равно как и Гериос, на которого он оглянулся, когда услышал эти слова, чтобы посмотреть, испытывает ли отец такую же гордость, как он сам. Так нет же, Гериос показался ему скорее расстроенным, он сидел совсем бледный и, потупясь, уперся взглядом себе в колени. Таниос приписал такую реакцию его учтивости. Разве не подобает изобразить смущение, слыша похвалу из уст господина?

Теперь мальчик начал по-другому истолковывать крайнее замешательство Гериоса. Знал же он, что о некоторых ребятишках селения, да кое о ком и постарше, рассказывают, что шейх имел обыкновение "созывать" их мамаш, чтобы те ему готовили то или другое кушанье, и что эти посещения не обошлись без последствий в виде их появления на свет; тогда-то к их именам приклеивалось наименование соответствующего блюда, так что их звали Ханна-узэ, Булоз-гаммэ… Эти прозвища были оскорбительны до крайности, никто бы не позволил себе малейшего намека на них в присутствии заинтересованного лица, и Таниос краснел, когда их произносили при нем.

Никогда ему даже в худших кошмарах и присниться бы не могло, что он сам, любимое дитя селения, может оказаться в числе злополучных, отмеченных подобным изъяном, что его мать была одной из тех женщин, которые…

Как описать то, что он почувствовал в эти мгновения? Он обозлился на целый свет - на шейха и Гериоса, обоих своих "отцов", на Ламию, на всех поселян, знавших то, что о нем говорят, и, верно, смотревших на него с жалостью или насмешкой. И среди его товарищей, присутствовавших при этой сцене, ни один не заслуживал снисхождения в его глазах, даже те, что были явно удручены и растеряны, ведь их поведение служило порукой существования позорного секрета, который они хранили, деля со всеми прочими, пока деревенский дурачок в припадке ярости не выдал его, ибо никто другой на такое бы не решился.

"Среди жителей Кфарийабды, - замечает по сему поводу монах Элиас, - во все времена непременно обитал какой-нибудь умалишенный субъект, когда же он исчезал, тотчас на его место находился другой, подобно искорке, тлеющей под пеплом для того, чтобы этот огонь никогда не мог совсем погаснуть. Видно, Провидению нужны свои марионетки, которыми оно управляет, чтобы они, мечась, разрывали покровы, сотканные людским благоразумием".

Таниос все еще стоял, совершенно уничтоженный, застыв на том же месте, не в силах даже глазом моргнуть, а сын кюре уже предрекал Шалите, что при первом удобном случае повесит его на языке церковного колокола, причем он красноречиво ткнул пальцем в сторону колокольни; смертельно напуганный бедняга больше никогда не осмеливался таскаться по пятам за мальчишками, а на всякий случай даже к Плитам близко не подходил.

Отныне он выберет себе приют за пределами селения, на широком пологом выступе горного склона, прозванном Осыпью, настолько он загроможден шаткими, в беспорядке набросанными скальными обломками. Шалита жил среди них: обметал с них пыль, поколачивал их, читал им наставления. Он утверждал, что по ночам они переползают с места на место, стонут, покашливают и даже делают деток.

Этим диковинным представлениям суждено было оставить след в памяти поселян. Когда мы, ребятишки, играли на склоне и кому-нибудь случалось, наклонясь, заглядеться вниз, прочие хором кричали ему: "Что, Шалита, каменюга камушек родила?"

Таниос на свой манер тоже отстранился от селения и его обитателей. Каждое утро, едва глаза продрав, он отправлялся в длительную, задумчивую и одинокую прогулку, бродил, воскрешая в памяти впечатления своего детства и переосмысливая их в свете того знания, что прежде было от него скрыто.

Глядя, как он бредет мимо, никто не допытывался, что с ним такое, весть о происшествии у источника за пару часов успела облететь все селение, его эхо, пожалуй, не донеслось только до ушей тех, кто был непосредственно в этом замешан - его матери, Гериоса, шейха. Ламиа заметила, что сын стал другим, но ему давно перевалило за тринадцать, не за горами четырнадцать - возраст, когда мальчик становится мужчиной, и в том чрезвычайном спокойствии, которое он по всякому поводу демонстрировал, ей виделся лишь признак раннего возмужания. К тому же теперь между ними никогда не возникало ни малейших споров, никто голоса не повышал хоть на самую малость, казалось, Таниос даже стал обходительнее. Но какая-то отчужденность чувствовалась в этой его учтивости.

В церковной школе он держался так же странно. На уроках чистописания или закона Божьего сидел сосредоточенный, когда буна Бутрос задавал вопрос, отвечал правильно, но стоило колокольчику прозвонить, он удалялся как можно проворнее, Плиты обходил стороной, пробираясь едва намеченными тропинками, только бы скрыться от людских глаз, пока еще не спустилась ночная тьма.

Так однажды, шагая куда глаза глядят, он дошел до окраины сельца Дайрун и вдруг поодаль заметил кортеж, который двигался ему навстречу: всадника и пешего слугу, ведшего его лошадь под уздцы, в окружении десятка конных (по всей видимости, его стражи). Все с ружьями, длиннобородые - это было видно издалека.

II

Таниос уже раза два или три мимоходом встречал этого всадника, притом всегда здесь, в окрестностях Дайруна, но никогда с ним не здоровался. В селении существовал такой запрет. Не разговаривать с отверженным.

То был Рукоз, прежний замковый управитель. Тот самый, чье место лет пятнадцать тому назад занял Гериос. Шейх обвинил его в присвоении дохода от продажи урожая; то были в известном смысле деньги сеньора, поскольку речь шла о доле выручки, которую арендаторы должны были отдать ему, но также это были и деньги поселян, коль скоро они предназначались на выплату подати, мири. Из-за этого злодеяния всем жителям селения в тот год пришлось выложить дополнительную сумму налога. Так что их враждебность к бывшему управителю была, можно сказать, оправдана вдвойне: как повиновением приказу шейха, так и собственной неприязнью.

К тому же этот человек был принужден на долгие годы удалиться в изгнание. Покинуть не только селение и его окрестности, но и Предгорье, ибо шейх поклялся разделаться с ним. Таким образом, Рукозу пришлось бежать ни больше ни меньше как в Египет, но к тому дню, когда Таниос встретил его, он почти три года как вернулся. Примечательное возвращение, ведь он приобрел обширное поместье у самой границы владений шейха, насадил там тутовых деревьев, чтобы разводить на них шелковичного червя, построил дом и червоводню. На какие средства? У поселян на сей счет не было ни малейших сомнений: это их денежки разбойник приумножил на берегах Нила!

Однако все это было не более чем одной из возможных версий. У Рукоза имелась другая, Таниос уже слышал в сельской школе осторожные пересуды об этом: мол, история о краже - только предлог, выдуманный шейхом, чтобы опорочить своего прежнего помощника и помешать ему возвратиться в Кфарийабду, а истинная причина их ссоры состояла в том, что хозяин попытался соблазнить жену Рукоза и этот последний решил покинуть замок, чтобы сберечь свою честь.

Кто же говорил правду? Таниос всегда без малейшего колебания принимал за истину версию шейха, ни за что на свете он не пожелал бы дружелюбно приветить отверженного, он сам себя счел бы за это предателем! Однако теперь все предстало ему в ином свете. Разве это так уж немыслимо, что шейх пробовал совратить жену Рукоза? И разве он не мог придумать эту клеветническую историю, чтобы не дать селению встать на сторону непокорного управителя, а его самого вынудить к бегству?

По мере того как группа приближалась, Таниос чувствовал, как в нем растет желание броситься навстречу этому человеку, посмевшему уйти из замка, хлопнув дверью, чтобы сохранить свою честь, человеку, исполнявшему ту же должность, что и Гериос, но не пожелавшему весь свой век пресмыкаться, а напротив, выбравшему изгнание, чтобы потом, воротясь, бросить вызов шейху, обосновавшись у самой границы его земель.

Владелец Кфарийабды приказал своим подданным, если его прежний управитель вернется в здешние места, тотчас схватить его и привести к нему. Но Рукоз запасся охранной грамотой эмира Горного края, еще одной, подписанной вице-королем Египта, да сверх того третьей, собственноручно начертанной патриархом, - бумагами, которые он не ленился демонстрировать каждому встречному; шейху было не по рангу оскорбить разом столько могущественных властителей, пришлось проглотить свой гнев и поумерить гордость.

К тому же бывший управитель, не желая полагаться исключительно на свои охранные грамоты и опасаясь какого-нибудь налета, набрал и снабдил огнестрельным оружием три десятка молодцов, щедро оплатив их труды; это маленькое войско обеспечивало сохранность его собственности и сопровождало его, когда он выезжал за пределы своего поместья.

Теперь Таниос очарованно глазел на его эскорт, упивался зрелищем его богатства и силы, а когда те наконец приблизились, крикнул, ликуя:

- Добрый день, хведжа Рукоз!

Подумать только: постреленок из Кфарийабды обращается к нему, да так почтительно, с такой широкой ухмылкой! Бывший управитель приказал своей страже остановиться.

- Кто ты, юноша?

- Меня кличут Таниосом, я сын Гериоса.

- Гериоса, замкового управителя?

Парнишка кивнул, и Рукоз, сам себе не веря, тоже покивал в ответ несколько раз подряд. По его лицу, заросшему бородой и изрытому оспой, пробежала дрожь волнения. Наверное, многие годы ни один из жителей селения не желал ему доброго дня…

- Куда ты направляешься?

- Никуда. Вышел из школы, захотелось поразмыслить, ну я и пошел себе куда глаза глядят.

Молодцы из эскорта поневоле захохотали, услыхав из его уст слово "поразмыслить", но их хозяин велел им замолчать. А потом сказал мальчику:

- Если у тебя нет никаких определенных намерений, может быть, ты окажешь мне честь, посетив меня?

- Честью это будет только для меня, - церемонно возразил Таниос.

Бывший управитель приказал своим изумленным спутникам повернуть обратно, а к тому именитому господину, к которому направлялся, отрядил одного из своих всадников:

- Скажешь ему, что меня задержали, я навещу его завтра.

Люди Рукоза не могли взять в толк, как он мог поменять свои планы всего лишь потому, что этот мальчишка сказал: дескать, он сегодня свободен… Они не понимали, до какой степени их господин страдал от того, что его так напрочь отлучили от родного селения и как много для него значило, что житель Кфарийабды, пусть мальчишка, соблаговолил поздороваться с ним и готов переступить порог его дома. Итак, он усадил его на почетное место, предложил ему кофе и сладости, заговорил с ним о былом, о своей распре с шейхом, вспомнил, какими преследованиями этот последний допекал его жену, его бедную жену, которая теперь уже в могиле, умерла во цвете лет, вскоре после рождения их единственного ребенка, Асмы, которую Рукоз велел позвать, чтобы представить Таниосу, и тот приобнял ее, как делают взрослые, когда хотят приласкать дитя.

"Отверженный" все говорил, говорил, положив одну руку на плечо дорогого гостя и размахивая другой в подкрепление собственных слов:

- Не может того быть, чтобы ты ничего в жизни не желал, кроме права каждое утро прикладываться к руке сына шейха, как твой отец целует руку его отцу. Если хочешь жить для себя, тебе надо выучиться, надо разбогатеть. Сначала учение, потом деньги. Не наоборот. Когда у тебя появятся деньги, уже не будет ни терпения, ни времени, чтобы учиться. Учение прежде всего, но настоящее учение, не то, что в школе у кюре! Потом пойдешь ко мне на работу. Я сейчас как раз строю новые червоводни для шелковичных червей, самые большие во всем Предгорье, но у меня ни сына нет, ни племянника, что мог бы унаследовать мое дело. Мне за пятьдесят, и даже если я снова женюсь, если наконец обзаведусь сыном, у меня все равно не будет времени подготовить его, чтобы он мог стать моим преемником. Само Небо послало мне встречу с тобой, Таниос…

Возвращаясь в селение, мальчик все повторял про себя эти слова. Лицо его сияло. Этот день для него окрасился надеждой на отмщение. Конечно, вступив в тайный сговор с отверженным, он тем самым предавал своих, но ощущение, что и они давно уже его предали, утешало. Вся деревня четырнадцать лет сообща владела секретом (до которого на самом деле никому, кроме него, не полагалось иметь касательства, и, однако, именно он один оставался в неведении), отвратительной тайной, поразившей его подобно недугу, проникающему до мозга костей! Теперь по справедливости дело обернулось так, что пришел его черед владеть секретом, недоступным всей деревне.

На сей раз он не постарался обойти Плиты, даже счел нужным прошагать по самой их середине, громко топая и небрежным жестом человека, который спешит, приветствуя тех, кто попадался ему на пути.

Миновав источник и начав подниматься по ступеням к замку, он обернулся, оглядел главную площадь и про себя отметил, что толпа там стала погуще, чем обычно, и разговор выглядит более оживленным.

На миг он вообразил, что весть о его "предательстве" уже распространилась; но люди обсуждали совсем другую новость: шейхиня скончалась после долгой болезни, сообщил об этом гонец, прибывший в тот же вечер, и теперь шейх готовился в сопровождении нескольких именитых жителей отправиться в Великое Загорье на погребение.

Никому в селении в голову не пришло разыгрывать скорбь. Эта женщина была, без сомнения, обманута, осмеяна, ее супружество, разумеется, стало ни больше ни меньше как унизительным испытанием, но со времени ее последнего визита ни одна душа в селении не признавала на ее стороне никаких смягчающих обстоятельств. Если послушать разглагольствования говорунов на Плитах, выходило, будто "саранчовой шейхине" было поделом все, что супруг заставил ее вынести за недолгие годы их совместной жизни, она лучшего и не заслуживала; и даже тогда, когда ее тело готовили к погребению, у некоторых поселянок с языка не сходило гнусное проклятие: "Дай ей Боже яму поглубже!"

Проборматывали такое тишком, с оглядкой, ибо шейх не одобрил бы подобного остервенения. Он проявлял больше сочувствия и держался, во всяком случае, достойнее. Когда гонец принес это известие, он созвал наиболее видных поселян, чтобы сказать им так:

- Моя супруга отдала вам последние годы отпущенного ей срока. Я знаю, нам пришлось пострадать из-за того, что совершила родня покойной, но пред ликом смерти такие вещи подобает забыть. Я хочу, чтобы вы со мной вместе отправились на похороны, и если там кто-либо обронит неуместное слово, мы не услышим его, так надо, мы останемся глухи, исполним свой долг и вернемся домой.

В Великом Загорье толпа местных жителей встретила их холодно, однако никого из них особо не задевали.

Назад Дальше