Но возвращаешься в город – и с тобой снова что-то происходит. Будто закрывается клапан, и ты снова погружаешься помимо своей воли в жизненную мельтешню… Остается лишь память, что там, в горах, ты всё видел так, как надо.
Говорят, у писателей, художников, актеров – людей творчества – бывают лишь минуты высочайшего счастья – парения. Но эти минуты стОят каторжного труда многих лет. Горы – это тоже творчество. В горы я хожу за минутами парения.
Хотя, может быть, я плохо объясняю. Если горы вообще можно объяснить.
А может быть, я просто романтик. И этим объясняется всё.
С Машей мы изредка виделись на территории завода, или в заводской столовой. В моменты наших встреч у меня начинало чаще колотиться сердце и моментально взмокали ладони. Здоровались. Она – приветливо улыбаясь, я – напряженно и робея. Я всегда терялась перед ней. Она была красивая; мне казалось, самая красивая на всём заводе. А я – так себе. Она высокая и стройная, а я маленького росточка, щуплая, сутулюсь. У нее красивые каштановые волосы, а я с вечной короткой стрижкой, мужские фланелевые рубашки, мальчишеские ботинки. Она, казалось, везде чувствовала себя свободной и независимой. А я чувствую себя свободной только в одиночестве. Она была открыта и общительна, что никогда не давалось мне. Она была, наконец, по-настоящему взрослым человеком, каким в моем представлении и должен быть взрослый человек: свободным в своих поступках и ответственным за эти поступки. А я ощущала себя пацанкой, еще не выросшей – со своим детским подпольем, со своими подростковыми тайнами, с которыми не готова была расстаться.
Еще Маша умела смотреть людям в глаза. Так просто: смотреть в глаза и по-доброму улыбаться. И когда она вот так смотрела на меня, мне от ее улыбки становилось необычно тепло и уютно. Но вместо того, чтобы ответить ей тем же, я совсем смущалась и, как истинный дикарь, спешила куда-нибудь улизнуть.
Порой – в походах, на наших редких общих собирульках, – ловя на себе мои затаенные взгляды, она смотрела на меня с нескрываемым интересом и начинала о чем-нибудь расспрашивать. Но я от этих бесед становилась совсем уж не в меру серьезной и принимала их как экзамен, испытывая желание, чтобы он поскорее закончился.
Она была природно-щедрой, открытой. А я редко кого пускаю в свой мир. Совсем жить без людей я бы, пожалуй, не смогла, но они мне нужны лишь для того, чтобы их созерцать. Не соприкасаясь. Я не принимаю мира людей. Этого непонятного для меня мира, жаждущего вторгнуться в мой мир своей агрессивностью и разрушить его. Среди людей я чувствую себя чужой.
Кем была я для нее? Зверенышем, таящимся от людей в своем логове, боящимся смотреть им в глаза?
В горы мы ходим уже несколько лет, из года в год. Сначала нас было несколько человек с завода, потом присоединились новые ребята. В одно лето появилась Маша, и с тех пор ходила постоянно. Я не знаю, зачем ходила в горы она – тоже, наверное, искала что-то свое.
И еще был Сергей. Он выглядел старше всех нас, но вряд ли ему было больше тридцати. Горы являлись для него чем-то бОльшим, чем для нас. Они были для него не увлечением, не отдохновением – он ими жил. Он-то нас и собирал.
У него была семья, дети, к которым он был привязан. Машу же он любил как-то по-особенному. Многие знали об их отношениях, но, пожалуй, лишь я одна вполне понимала Сергея и сочувствовала ему. Вряд ли они встречались помимо походов и тех вечеринок, когда мы собирались у кого-нибудь на квартире. И мы, немногие, были свидетелями, как всякий раз, при виде Маши, у Сергея теплели глаза и сразу добрело всегда суровое лицо.
Сергей любил горы и Машу. Я тоже – горы и Машу. А Маша, казалось, любила только горы.
В женщин я влюбляюсь, наверное, потому, что сама слишком мальчишка. Я создаю свой собственный образ той, кого люблю, и живу им. Мне совсем не нужны какие-либо подробности, и я не ищу их: мне вполне хватает того мира, который несет с собой моя любимая, и моих фантазий о ней. Подробности только разрушают образ.
Я люблю любить тайно. Чтобы никто-никто не знал о моей любви, лишь я одна, одна на всей земле владела этой Великой Тайной. В этом я ощущала свое могущество. Я даже не веду дневник. Зачем? Рассказать – это значит предать и потерять. А я не хочу терять, потому что слишком дорожу. Всё в себе. Это мой мир, только мой. И никто не должен его касаться. В этом смысле я собственница и скупой рыцарь: собираю по крупицам, чтобы потом, ночами, в уединении перебирать, упиваясь собственными богатствами, и только этим – жить.
В тот раз мы уже сидели в вагоне по своим местам и нервничали, что нет Маши: до отправления поезда оставались считанные минуты. Разумеется, я дергалась больше всех, потому что поход без Маши терял многое. Даже горы в своем утреннем великолепии померкнут, если рядом не будет ее.
Сергея с нами тоже не было: с самого начала лета он уезжал в горы, жил в лагере и водил в походы группы в качестве инструктора. Но мы были для него "свои": обычно мы заранее списывались, и нас он ждал, чтобы самому вести в горы.
Маша влетела в вагон за полминуты до отправления. Запыхавшаяся, раскрасневшаяся от спешки, каштановые волосы растрепаны по выгоревшей ветровке – такой она влетела в тамбур, тут же сбросила на пол огромный рюкзак и возбужденно-радостно крикнула нам, столпившимся у дверей:
– Всё, ребята, я с вами!
Почему ее за день до поездки не свалили воспаление легких, дизентерия, жестокий грипп? Почему ее так вовремя подвез к вокзалу услужливый таксист? Почему по дороге они не попали в аварию, и ее не увезли в больницу с переломом ноги или ключицы? Нет, ничего этого не произошло, и Маша влетела в вагон за полминуты до отправления поезда. Она успела. Куда?!
Обычно на турбазе перед походом в горы устраивают вечер. Конечно, гитара, песни. Потом, после ужина, после песен под гитару, желающие остаются танцевать.
Я не люблю танцевать, не умею, но всегда остаюсь. Я сижу на составленных у стен стульях и наблюдаю. Я люблю наблюдать. Созерцать. Из своего окопчика. И Сергея с Машей, конечно, тоже. На этих вечерах они всегда были вместе, танцевали медленные танцы. Он бережно обнимал ее и шептал что-то на ухо – заросший, бородатый, пропахший костром и ветром. А она, склонившись к его плечу, слушала и слегка улыбалась. Что он ей шептал? Чему она улыбалась? Как я завидовала ему, что он может – имеет право! – с ней танцевать, вот так близко шептать ей что-то на ухо, ощущая губами ее волосы, вдыхать ее аромат. Мне казалось, я даже любила его за то, что он любит Машу почти так же, как я: ничего не нужно, только чтоб была, жила; только бы видеть хотя бы изредка, ходить вместе в горы, любить, созерцать…
А утром был поход в горы.
У меня всегда был страх высоты.
С самого детства я воспитывала себя спартанским мальчишкой. Ломала себя, заставляла делать то, чего не хочется, закаляла волю.
У меня слабый вестибулярный аппарат, меня укачивало даже в автобусах. Качели и карусели были для меня недоступны. Я с завистью смотрела на ребят в парках, взмывающих на качелях чуть не под самые облака, и ощущала себя ущербной.
В одно лето, когда я отдыхала в пионерском лагере, я обнаружила за корпусами, почти у самой ограды, за которой начинался лес, одинокую карусель. В эту часть лагеря мало кто заходил. Я стала пробираться сюда по несколько раз в день и тренироваться. Сначала меня мутило уже от первого круга. Но передохнув и придя в себя, я каждый раз увеличивала количество кругов – до двух, трех, потом до пяти, десяти. Когда я сделала на карусели двенадцать оборотов и меня почти не мутило, я затрепетала от гордости. Под конец смены я уже могла кружиться на карусели вместе с остальными ребятами. А когда нас везли из лагеря по домам на автобусе, меня совсем не укачало. Для меня это была маленькая победа. Правда, скоро, без упражнений, это мое достижение сошло на "нет".
Страх высоты я в себе тоже пыталась преодолеть.
Мы с мамой живем на шестом, последнем этаже старого петербургского дома. Когда я, перевесившись через подоконник, смотрела из окна вниз на заасфальтированный двор-колодец, мне хотелось броситься. Высота манила меня. Я думала, как же на самом деле это легко: перебросить одну ногу, потом вторую… оттолкнуться… Всего несколько движений. Самое страшное – это грань. Грань между горизонталью и вертикалью. Между жизнью и смертью. Переступив эту грань, ты уже теряешь власть над собой, тебя несет. Ты оказываешься избавленным от необходимости управлять своей судьбой, принимать какие-то решения. И потом: ты понимаешь, что самое страшное уже случилось – значит, бояться больше нечего. И становится легче. Страх существует только до этой грани.
Дверь на чердак нашего дома обычно закрыта огромным навесным замком. Но однажды – еще будучи школьницей – я обнаружила, что замок с двери исчез, и сама она немного приоткрыта. Для меня это послужило знаком. Я осторожно потянула на себя обитую жестью массивную дверь – будто откатила сказочный камень-валун, прикрывающий вход в полную неизведанных тайн и сокровищ пещеру – и с замиранием сердца шагнула в черный проем. Я впервые попала на чердак своего дома. Он оказался пыльным и душным. Так же осторожно переступая балки, я пробралась к слуховому окну, а из него выбралась на крышу. Мне тогда казалось, будто я в самом деле попала в некий сказочный мир, и всё, что со мной происходило, казалось нереальным. По крайней мере, я до сих пор помню чувство легкого головокружения, почти механичность своих движений и слабый контроль головы над своими действиями.
В нескольких шагах от слухового окна был тот самый двор-колодец, покрытый асфальтом, в который мне так хотелось броситься. От страха у меня дрожали колени и бешено колотилось сердце. Тот же страх подхлестнул меня.
"Какая же я трусиха и как это позорно! – сказала я себе. – Я должна преодолеть свой страх!"
Сцепив зубы, на дрожащих ватных ногах я дошла до ближайшей трубы и судорожно вцепилась в нее.
Из окна нашей комнаты я когда-то наблюдала, как по крышам бегали мальчишки – тоже, наверное, нашли где-нибудь незапертую чердачную дверь. Меня поразило, с какой легкостью они бегали – будто не по крышам, с которых можно запросто свалиться и разбиться насмерть, а по каким-нибудь небольшим холмикам. Я тогда восхитилась их бесстрашием, мне тоже захотелось так. (Всегда равняла себя по мальчишкам, тайно завидуя им.) И за то, что я сейчас стояла на парализованных ногах, вцепившись в трубу и трясясь от страха, я ужасно себя презирала. Тогда я стала говорить себе: это совсем не крыша шестиэтажного дома, а просто небольшой холм. И нет никакого заасфальтированного двора-колодца, нет никакой высоты. Просто не нужно смотреть вниз. Тогда можно себе вообразить, что это… декорация в студии, например, где снимается фильм. А пол находится всего в каком-нибудь метре от меня, и в любой момент можно на него спрыгнуть. Мне просто нужно пройти по этой декорации. Вообразив себе всё это, я прошла до следующей трубы намного легче. Но всё равно мне еще было не по себе. А мне хотелось, чтобы было совсем-совсем не страшно. Чтобы была та же легкость, какая была у мальчишек. До третьей трубы я прошла еще более уверенно. И это наполнило меня радостью и окрылило: это снова была маленькая победа – как тогда, в лагере, когда я приучила себя кружиться на карусели. Я, наконец, могла перевести дыхание и оглядеться вокруг. Ко мне снова вернулись ощущения реальности происходящего и контроль над собой.
Но смысл преодоления страха высоты для меня заключался не в том, чтобы вообразить, что этой высоты нет, а напротив – смотреть вниз, ощущать высоту – и не бояться. Тогда, чтобы уж окончательно победить себя, я вознамерилась подойти к краю крыши и пройти по нему так, чтобы видеть асфальт двора. И я уже оторвала руки от трубы и сделала первый шаг…
Я не знаю, чем бы закончились эти мои мазохистские упражнения, но меня увидела из окна кухни наша соседка по квартире. Она взбежала на чердак, высунулась из слухового окна и заставила меня слезть. Дома мне была большая взбучка от мамы. Она взяла с меня слово никогда больше не выходить на крышу. Слово я держала, но мне казалось, если бы я могла каждый день преодолевать расстояния от трубы к трубе, то победила бы свой страх, как в случае с каруселью.
Неутоленное желание побегать по крышам сидит во мне до сих пор. Быть может, потому я и хожу в горы.
В тот раз поход считался сложным. Был трудный подъем, и была вершина.
В свой первый поход я думала, что в подъеме главное – это вершина. Покорение вершины. И весь путь наверх меня грела эта цель: добраться! Но когда я, новичок, вскарабкалась на свою первую простенькую вершину, меня постигло страшное разочарование: я не испытала тех высоких чувств, той эйфории, которые предполагала испытать. И потом: пока ты взбираешься, ползешь, ты весь мокрый от тяжести подъема, а там, на вершине – холодно, туманно, облака проносятся сквозь тебя… Я стояла, дрожала от холода и думала: вот я на вершине, вот я ее и достигла – ну и что ?! В душе были лишь усталость и пустота. Весь обратный путь – спуск – я была подавлена этим своим разочарованием. Но потом я поняла, что прелесть похода заключается совсем не в покорении вершины, а в самом походе. Важен сам путь .
Иногда с собой в поход ребята берут гитару. Хотя, собирая свои рюкзаки, мы учитываем каждый грамм веса: даже содержимое супов-концентратов из бумажных пакетиков пересыпается в один общий целлофановый пакет, чтобы выбросить бумажные. По той же причине – чтобы не тащить наверх лишнее – мы прячем в камнях съестные припасы, чтобы забрать их на обратном пути. Правда, иногда их находят и съедают суслики. Но гитара – это святое. Это отдых, общение. Я именно здесь впервые открыла для себя Визбора, Городницкого, Высоцкого.
"Здравствуй, здравствуй, я вернулся,
я к разлуке прикоснулся…"
"Атланты держат небо
на каменных плечах…"
"Возвращаются все,
кроме тех, кто нужней…"
Вот за эти песни у костра, за тесный круг ребят – за ту атмосферу единения, которую всё это несет с собой, и готов отдать год суетной жизни в городе, чтобы потом приехать сюда, выйти в горы… Даже со своими ровесниками у меня как-то не слишком получаются отношения. Может быть, я просто не умею их строить. В горы я хожу учиться дружить. И любить. В горы я хожу взрослеть.
Страшное случилось на спуске. Спуск всегда тяжелее, чем подъем: сказывается усталость, да и немного расслабляешься. Тот участок был несложным. На несложных участках чаще всего и случаются срывы: притупляется бдительность. Когда знаешь, что какой-то отрезок пути опасен, становишься внимателен к любой мелочи, просчитываешь каждый сантиметр.
Мы шли цепочкой. Дорога была узкой, вилась серпантином, а на том месте, где всё произошло, был еще небольшой изгиб в сторону ущелья. Сначала нужно было спуститься с крутого оледенелого уступа метра в два высотой. В нем были прорублены ступени и, как положено, вдоль спуска протянута страховочная веревка. Дальше шла небольшая площадка, и уже за площадкой – обрыв. С площадки тропинка резко сворачивала в сторону, там был еще небольшой спуск, а потом начинался серпантин.
Спустившись со ступеней и очутившись на площадке, я ощутила зов пропасти, но он был настолько мимолетен, что я не успела ухватить и опознать его. (А может быть, это было предчувствие, которое всегда бывает мгновенно и едва уловимо, как дуновение ветерка?)
Маша и Сергей шли замыкающими. В походах они обычно шли рядом: Сергей, оберегая Машу, чтобы в случае чего броситься на помощь.
Я как раз находилась на повороте за скалу, и уступ с площадкой, где я прошла несколько минут назад, находились в нескольких метрах от меня – выше, через узкое ущелье. И вот, когда я уже огибала резкий выступ скалы, за которой было совсем безопасно, и зайдя за которую, я бы ничего не увидела, какая-то сила заставила меня обернуться. То, что я увидела, повергло меня в то странное состояние нереальности происходящего, которое я испытала, входя в сказочную чердачную пещеру.
Сначала я увидела человеческое тело у самого края пропасти, где обрывалась площадка, – и вспышка испуга за считанные доли секунд: Маша! И будто часть меня – живая часть – откололась и ухнула вниз. Странное оцепенение повисло в воздухе. Ребята остановились и застыли на месте. Еще не совсем осознав, что же произошло, я снова посмотрела наверх и увидела, как падает Сергей. Он летел, раскинув руки, будто приготовленные для объятий. Будто еще надеясь догнать, остановить, спасти.
И тогда со мной что-то случилось. Я сделала то, что никогда не смогла бы сделать прежде: я подошла к самому краю пропасти и посмотрела вниз.
Они оба упали на заснеженный склон горы, что белел своей мертвенностью далеко внизу, и еще долго катились по нему. Я видела, как катится Маша, то исчезая за камнями, то появляясь снова. Следом катился Сергей. Он исчез за огромным валуном и больше не появился. Я отошла от края пропасти и вжалась в скалу. Только теперь во мне сработал инстинкт самосохранения.
В воздухе всё еще висело оцепенение. Всё случилось так неожиданно быстро и совершенно безмолвно, что ребята не сразу поняли, что же произошло. Некоторые просто ничего не видели. Если бы я зашла за скалу или просто не обернулась, тоже ничего не увидела бы.
Наверное, я очень побледнела, и у меня был не совсем нормальный вид, потому что Александр, шедший за мной и видевший мою реакцию, подошел ко мне очень близко, в упор посмотрел в глаза, будто внушая силу, и сказал сурово и твердо: "Ну не сидеть же здесь! Шагай!"
В такие моменты кто-то – самый сильный – должен брать руководство группой на себя. Я отлипла от скалы. Остальные ребята, тоже преодолев оцепенение, потихоньку двинулись. У всех было ощущение, будто нам сейчас показали странные кадры какого-то страшного немого фильма, вызвавшего недоумение: по нашим представлениям трагедии так по-рядовому, обыденно не происходят: человеческие жизни всё-таки. Но эти кадры приходилось как-то вживлять в собственное сознание.
Добравшись до ближайшей площадки, где можно было бы сделать привал, Александр, взяв на себя роль старшего, отправил двух ребят налегке в лагерь сообщить о случившемся: рация осталась у Сергея.
Никто не мог осознать, что же там, наверху, случилось. Очевидцев, которые были бы рядом, не оказалось: Маша и Сергей шли замыкающими. Предполагали, что, быть может, после прохода всей группы ступени стали очень скользкими, а они пренебрегли страховочной веревкой.
Дальнейший путь мы шли молча: все были слишком подавлены. И с большой предосторожностью проходили опасные участки: каждый воображал, что на месте Маши и Сергея мог оказаться он.
Спускались мы еще два дня. Остановившись на привал, первую ночь не могли спать: нам вдруг слышались голоса Маши и Сергея – радостные, смеющиеся. Мы выбегали из палаток, думая, что они живы, нашли нас – шарили фонарями ночную темень – никого не было. Тогда мистический ужас охватывал нас. Не проронив ни слова, широко раскрытыми глазами мы смотрели друг на друга, возвращались в палатки, забирались в спальные мешки, но уснуть не могли. Такими же широко раскрытыми глазами пялились в темноту. Меня била нервная дрожь. Через некоторое время голоса слышались снова. И снова мы выбегали, думая, что на сей раз мы не ослышались, они вернулись, где-то здесь, просто прячутся, шутят…
Я до сих пор не знаю, что это было. Если слуховые галлюцинации, то почему сразу у всех и одновременно? Между собой об этом мы никогда не говорили. Была во всем этом какая-то мистическая тайна, и каждый размышлял о ней в одиночку.