Он налил себе полный стакан вина и выпил его залпом, но, видимо, без всякого удовольствия, через силу. Я с самого начала заметила, а этот поступок еще раз подтвердил мои наблюдения, что он все время действует, словно повинуясь какой-то внешней стихии, словно играет какую-то роль, а сам остается безучастным. Мы помолчали, он смотрел на меня своим ясным, пристальным взглядом, а я огляделась по сторонам. Мне вспомнился тот далекий вечер, когда мы ужинали в этой остерии с мамой и Джино, и я не могла разобраться, что я сейчас испытываю - сожаление или грусть. Правда, тогда я была очень счастлива, но слишком наивна. И я подумала, что, должно быть, точно такое состояние охватывает тебя, когда открываешь сундук, который долго оставался запертым, и вместо красивых вещей обнаруживаешь там только пыль да кучу изъеденного молью хлама. Все безвозвратно прошло: не только моя любовь к Джино, но ушла и моя юность с ее несбывшимися мечтами. И насколько это было уже далеко и чуждо мне, доказывал тот факт, что я сознательно и небескорыстно обращалась к своему прошлому, чтобы разжалобить моего спутника. Я снова заговорила:
- Сперва твой друг мне не понравился… но теперь он кажется мне симпатичным… он очень веселый.
Он резко возразил:
- Между прочим, он вовсе мне не друг… а потом, он не такой уж симпатичный.
Меня поразил его жесткий тон, и я нерешительно спросила:
- Ты так думаешь?
Он снова выпил и продолжал:
- Такие остроумные люди - настоящее бедствие… за всем этим остроумием обычно скрывается внутренняя пустота… посмотрела бы ты, каков он у себя в конторе… там он не шутит.
- А что у него за контора?
- Не знаю, кажется, нотариальная.
- Зарабатывает он много?
- Ужасно много.
- Счастливчик.
Он налил мне вина, а я спросила:
- А почему ты водишься с ним, если он тебе неприятен?
- Он мой друг детства, мы вместе учились в школе, а друзья детства всегда такие, - ответил он, усмехнувшись.
Он выпил еще вина и добавил:
- Однако в каком-то смысле он лучше меня.
- Чем же?
- Когда он что-либо делает, то делает это всерьез… а я же сперва хочу что-то сделать, а потом, - его голос внезапно поднялся до фальцета, так что я даже вздрогнула, - когда наступает момент, не делаю… например, сегодня вечером… Он мне позвонил и спросил, не хочу ли я, как говорится, сходить к женщинам… я согласился, и, когда мы вас встретили, я действительно хотел тебя… но, как только мы очутились у тебя дома, мое желание пропало…
- Желание пропало, - повторила я, глядя на него.
- Да… ты перестала быть для меня женщиной… а превратилась в какой-то предмет, в какую-то вещь… ты помнишь, как я вывернул тебе палец и сделал тебе больно?
- Да.
- Словом… я сделал это для того, чтобы проверить: действительно ли ты живое существо… Так проверял, причиняя тебе боль.
- Да, я живое существо, - улыбнулась я, - и ты мне сделал очень больно.
Теперь я испытывала облегчение: значит, он отверг меня не потому, что я ему не нравилась. В конце концов, в людях нет ничего странного или необъяснимого. Стоит только постараться понять их, и видишь, что их поведение, каким бы странным оно ни казалось, всегда объясняется какой-либо вполне определенной причиной.
- Значит, я тебе не понравилась?
Он отрицательно покачал головой:
- Дело не в этом… ты или другая, все равно получилось бы то же самое.
После минутного колебания я спросила:
- Скажи-ка… а ты случайно не импотент?
- Да что ты!
Тут меня охватило острое желание близости с ним, мне хотелось переступить тот рубеж, что разделяет нас, хотелось любить его и быть любимой. Я хоть и сказала ему, что его отказ меня не обидел, однако все-таки оскорбилась, мое самолюбив было уязвлено. Я знала, что я красива и привлекательна, и мне казалось, что у него не было никаких особых причин отказываться от меня. Я предложила:
- Послушай… посидим здесь, а потом пойдем ко мне и будем любить друг друга.
- Нет, это невозможно.
- Выходит, я тебе сразу же не понравилась, когда ты увидел меня на улице.
- Нет… но постарайся понять меня…
Я знала, что есть вещи, перед которыми не может устоять ни один мужчина. Поэтому повторила с наигранной горечью и спокойствием:
- Выходит, я тебе не нравлюсь. - Я протянула руку и провела ладонью по его лицу.
Руки у меня красивые, теплые, с длинными пальцами, и если правду говорят, что по рукам можно судить о характере человека, то, значит, во мне нет ничего грубого в отличие от Джизеллы, у которой руки красные, шершавые и некрасивой формы. Я медленно гладила ладонью его щеку, висок, лоб, а сама не спускала с него настойчивого, ласкового и страстного взгляда. Я вспомнила, что Астарита во время нашей встречи в министерстве точно так же гладил меня, и я еще раз убедилась в том, что полюбила Джакомо, ведь в любви Астариты ко мне я не сомневалась, а этот жест был жестом влюбленного человека. Сначала юноша оставался холоден и равнодушен к моей ласке, но потом его подбородок начал дрожать, что было у него, как я впоследствии узнала, признаком волнения, лицо его исказилось и приняло почти детское выражение, мне стало его жалко, и я радовалась, что испытываю к нему жалость, она как-то приближала меня к нему.
- Что ты делаешь? - прошептал он застенчиво, как мальчишка, - мы ведь тут не одни.
- А мне наплевать, - спокойно ответила я.
Щеки мои горели, несмотря на холод в остерии, и я только теперь заметила, что изо рта у нас вырываются маленькие облачка пара.
- Дай мне руку, - сказала я.
Он нехотя разрешил мне взять его за руку, и я поднесла ее к своему лицу.
- Чувствуешь, как горят мои щеки?
Он ничего не ответил, только смотрел на меня, подбородок его дрожал. Кто-то вошел в остерию, сильно хлопнув застекленной дверью, и я отняла руку. Он облегченно вздохнул и налил себе еще вина. Но как только новый посетитель удалился, я опять протянула руку и засунула ее между бортами пиджака, расстегнула сорочку и прижала ладонь к его груди возле сердца.
- Хочу погреть руку и хочу послушать, как бьется твое сердце, - сказала я.
Сперва я прижала руку к его груди тыльной стороной, потом повернула ладонью.
- У тебя холодная рука, - сказал он, глядя на меня.
- Сейчас согреется, - ответила я улыбаясь.
Я медленно провела ладонью по его худой груди. Я испытывала огромную радость, потому что чувствовала, как он близок мне, меня переполняла любовь к нему, такая сильная любовь, какая может обойтись и без взаимности. Не спуская с него глаз, я сказала с шутливой угрозой:
- Мне кажется, еще немного, и я начну тебя целовать.
- Нет, нет, - ответил он, стараясь держаться шутливого тона, но, очевидно, испугавшись, - возьми себя в руки.
- Тогда уйдем отсюда.
- Уйдем, если хочешь.
Он расплатился за вино, которое не допил, и мы вышли из остерии. Теперь он тоже был взволнован, но не любовью, как я, - его, видимо, охватило какое-то непонятное возбуждение, вызванное событиями сегодняшнего вечера. Позднее, когда я лучше узнала его, я поняла, что подобное возбуждение охватывало его всякий раз, когда ему удавалось обнаружить в себе какую-то новую черту характера либо найти ей подтверждение. Объяснялось это тем, что он был эгоистом, то есть слишком любил себя или, вернее сказать, слишком был поглощен собой.
- Часто случается так, - говорил он будто про себя, а я почти бегом тащила его к дому, - на меня находит страстное желание сделать что-нибудь, меня охватывает восторг, все мне кажется прекрасным, я уверен, что непременно завершу задуманное, а наступит решительный момент, и все рушится, и я, если можно так выразиться, перестаю существовать… или, точнее говоря, существую лишь во всех моих дурных проявлениях… я становлюсь холодным, никчемным, жестоким… как тогда, когда я выворачивал тебе палец.
Он произнес этот монолог для себя самого, вероятно, не без некоторого горького удовольствия. Но я не слушала его, потому что меня переполняла радость, и я, словно на крыльях, перелетала через лужи. Я весело ответила:
- Но ты уже говорил это… а вот я тебе еще не сказала, что я испытываю… мне так хочется крепко обнять тебя, согреть своим телом, ощутить тебя рядом с собой и заставить делать то, чего ты не хочешь делать… я не успокоюсь до тех пор, пока не добьюсь своего.
Он ничего не ответил, видно, слова мои не достигли его слуха, так он был погружен в свои мысли. Внезапно я обхватила его рукой и сказала:
- Обними меня за талию, хочешь?
Он, казалось, ничего не слышал, тогда я взяла его руку, с трудом продела ее под свою, как надевают рукав пальто, и она вяло обвилась вокруг моей талии. Нам было трудно идти, так как мы оба были в тяжелой зимней одежде и руки наши едва дотягивались до середины спины.
Когда мы дошли до маленького особняка с башенкой, я остановилась и потребовала:
- Поцелуй меня.
- После.
- Нет, сейчас.
Он повернулся ко мне, и я крепко поцеловала его, обняв за шею обеими руками. Губы его были плотно сжаты, но я раздвинула языком сперва их, а потом зубы, которые неохотно поддались. Я не была уверена, что он ответил на мой поцелуй, но повторяю, мне это было безразлично. После того как мы поцеловались, я увидела вокруг его рта большое неправильной формы пятно от губной помады, которое делало странным и чуточку смешным это серьезное лицо. Я разразилась счастливым смехом. Он прошептал:
- Почему ты смеешься?
Я решила не объяснять ему ничего, мне было приятно смотреть, как он, такой серьезный, шагает рядом, ничего не подозревая, со смешным пятном на лице. Я ответила:
- Просто так… мне весело… не обращай на меня внимания. - И в порыве счастья снова быстро поцеловала его в губы.
Когда мы дошли до наших ворот, то увидели, что машины там нет.
- Джанкарло уже укатил, - заметил он раздраженно, - теперь придется топать домой пешком, а путь не ближний.
Я нисколько не обиделась на эти его не очень-то вежливые слова, ибо отныне уже ничто не могло меня обидеть. Его недостатки я видела совсем в особом свете, и они казались мне приятными, так происходит, когда влюбляешься. Пожав плечами, я воскликнула:
- Есть ведь и ночные трамваи… а кроме того, если хочешь, можешь остаться ночевать у меня.
- Нет, только не это, - торопливо отозвался он.
Мы вошли в дом и поднялись по лестнице. Когда мы очутились в коридоре, я подтолкнула его к своей комнате, а сама заглянула на минутку в мастерскую. Там было темно, только сквозь окно проникал свет уличного фонаря и освещал швейную машину и стул. Мама, должно быть, уже легла спать, и неизвестно, виделась ли она и разговаривала ли с Джанкарло и Джизеллой. Я закрыла дверь и прошла к себе. Он беспокойно шагал по комнате от кровати к комоду.
- Послушай, - начал он, - будет лучше, если я уйду.
Сделав вид, что не слышу его слов, я сняла пальто и повесила в шкаф. Я чувствовала себя такой счастливой, что не удержалась и спросила с законной гордостью хозяйки:
- Как тебе нравится моя комната? Правда уютная?
Он огляделся вокруг и скорчил гримасу, смысла которой я не поняла. Я взяла его за руку, усадила перед собой на кровать и сказала:
- Теперь предоставь все мне.
Он посмотрел на меня: воротник его пальто был по-прежнему поднят, руки - в карманах. Я осторожно и ловко стянула с него пальто, потом сняла пиджак и повесила все вместе на вешалку. Не спеша я развязала галстук, сняла с него сорочку и разложила вещи на стуле. Потом я опустилась на корточки и, зажав его ступню между колен, как это делают заправские сапожники, стащила с него ботинки, носки и поцеловала его ноги. Поначалу все это я проделывала не торопясь, по порядку, но постепенно, по мере того, как я снимала с него одежду, во мне поднималась неистовая, самоуничижительная страсть. Пожалуй, подобное чувство охватывало меня в церкви, но впервые я испытывала такое к мужчине, и я была счастлива, ибо понимала: пришла настоящая любовь, далекая от похоти и порока. Раздев его, я опустилась на колени у его ног и, закрыв глаза, крепко прижалась к нему щекой и волосами. Он полностью подчинился моей воле, и лицо его стало растерянным, мне это было приятно. Потом я вскочила, зашла за спинку кровати, быстро разделась, сбрасывая одежду прямо на пол и топча ее ногами. Он сидел на краю постели, озябший, опустив голову. Я подошла к нему сзади и, повинуясь какой-то радостной и жестокой силе, схватила его за плечи и опрокинула головой на подушки. Тело у него было длинное, худое и белое; тела так же, как и лица, имеют свое собственное выражение, его тело выражало целомудрие и юность. Я легла возле него, и мое тело рядом с ним, таким хрупким и холодным, казалось слишком горячим, смуглым, крупным и сильным. Я плотно прижалась животом к его костлявым бедрам, закинула руки ему на грудь, приникла щекой к его голове, прижалась губами к его уху. Мне казалось, что я не столько жажду любви, сколько хочу прикрыть его своим телом, как теплым покровом, и передать ему весь свой жар. Он лежал на спине, но голова, покоящаяся на подушке, была несколько приподнята, глаза открыты, будто он хотел видеть все, что я буду делать. От этого внимательного взгляда у меня по спине пробегали мурашки, я испытывала какую-то неловкость и смущение, однако, побуждаемая своим желанием, я постепенно перестала обращать на это внимание. Внезапно я спросила его шепотом:
- Теперь тебе не лучше?
- Лучше, - ответил он безразличным и глухим голосом.
- Погоди, - сказала я.
И когда я с еще большей страстью пыталась обнять его, я опять встретилась с его пристальным холодным взглядом, который был для меня, как ушат ледяной воды. И в эту минуту меня охватил стыд и смущение. Мой пыл угас, я медленно разжала объятия и упала навзничь рядом с ним. Я пережила величайший любовный подъем, вложила в него весь порыв самой чистой и глубокой страсти; от внезапного сознания всей тщетности моих усилий я заплакала, прикрыв глаза руками, чтобы скрыть от него свои слезы. Очевидно, я ошиблась, я не могла любить его и ждать от него любви, я понимала, что теперь он меня видел такой, какая я есть, и судит обо мне без всяких иллюзий. Только сейчас я осознала, что живу словно бы в тумане, которым нарочно окружила себя, лишь бы не заглядывать себе в душу. А он этими взглядами рассеял туман и как бы поставил передо мною зеркало, в котором я могла увидеть себя. И я увидела себя такой, какой была на самом деле или, вернее, какой, очевидно, казалась ему, потому что сама о себе я ничего не знала и ни о чем не задумывалась, более того, старалась, как я уже говорила, уверить себя в том, что я существую. Наконец я проговорила:
- Уходи.
- Почему? - спросил он, приподымаясь на локте и беспокойно глядя на меня. - Что случилось?
- Тебе лучше уйти, - спокойно сказала я, прикрывая рукой глаза, - не думай, что я на тебя сержусь… но я вижу, что ты ровно ничего не испытываешь ко мне, поэтому… - Я не договорила и покачала головой.
Он ничего не ответил, но я услышала, как он поднялся и начал одеваться. Тут меня пронзила такая резкая боль, как будто в меня со всей силы воткнули острый тонкий клинок, а потом еще и повернули его. Я страдала, слыша, как он одевается, страдала от мысли, что через минуту он уйдет навсегда и я никогда его не увижу, страдала от того, что все это причиняет мне такое горе.
Одевался он медленно, вероятно ожидая, что я его окликну. Помню, что я еще надеялась задержать его, вызвав в нем желание. Я лежала на спине, прикрывшись простыней. Кокетливым жестом, все отчаяние и тщетность которого я сама сознавала, я пошевелила ногой, и простыня соскользнула на пол. Никогда еще я не представала ни перед чьим взором в такой позе: нагая, раскинув ноги и прикрыв лицо руками; в какой-то миг я почти физически ощутила на своих плечах прикосновение его рук и почувствовала на своих губах его дыхание. Но тотчас же я услышала, как захлопнулась дверь.
Я так и осталась лежать неподвижно. Незаметно отчаяние сменилось забытьем, и я заснула. Поздно ночью я проснулась и только тут поняла, что я одна. Во время этого короткого сна, несмотря на горечь разлуки, у меня оставалось ощущение, что он где-то здесь. Не помню, как я заснула снова.
ГЛАВА ВТОРАЯ
На другой день я, к своему удивлению, почувствовала себя слабой, грустной и вялой, словно проболела целый месяц. А ведь характер у меня жизнерадостный, и жизнерадостность эта идет от избытка здоровья и бодрости; я всегда с такой легкостью переносила всякие беды и неудачи, что иной раз просто даже досадовала на себя за то, что веселюсь в самых, казалось бы, неподходящих ситуациях. Каждый день, как только я поднималась с постели, мне первым делом хотелось запеть или пошутить с мамой. Но в то утро моя обычная жизнерадостность покинула меня, я чувствовала себя несчастной, на душе у меня было тяжко, пробило уже двенадцать часов, а мой здоровый аппетит не давал о себе знать. Мама заметила мое необычное настроение, но я ей сказала, что просто плохо спала.
Так оно и было в самом деле; только истинной причиной этому я считала ту глубокую душевную травму, которую нанес мне Джакомо, когда отверг меня. Я говорила, что уже с некоторых пор стала спокойно смотреть на свое ремесло: в душе я считала, что нет никаких оснований бросать его. Но я еще надеялась полюбить кого-нибудь и быть любимой, а вот Джакомо оттолкнул меня, и вопреки всем его путаным объяснениям мне казалось, что всему виной моя профессия, которая стала мне поэтому сразу ненавистной и невыносимо мерзкой.
Самолюбие - это загадочный зверь, который спокойно спит даже под градом самых страшных ударов и вдруг просыпается, раненный насмерть пустяковой царапиной. Больше всего меня мучили, наполняли горечью и стыдом слова, которые я произнесла, вешая свое пальто в шкаф. Я спросила у него: "Как тебе нравится моя комната? Правда уютная?"
Я вспомнила, что он ничего не ответил, а только огляделся вокруг, тогда я не поняла, что выражало его лицо. Теперь я знала, это была гримаса отвращения. Он, конечно, подумал: "Комната обыкновенной уличной девки". И, вспоминая это, я сгорала со стыда, особенно потому, что произнесла свою фразу тоном неприкрытого самодовольства. А ведь я могла бы и сообразить, что ему, человеку благовоспитанному и впечатлительному, моя комната показалась просто грязным вертепом, вдвойне отвратительной из-за этой жалкой обстановки, которая служила известным целям.
Дорого я бы дала, чтобы эти нелепые слова никогда не срывались с моих губ, но ничего не поделаешь, я уже произнесла их. Я будто попала в заколдованный круг, из которого уже никак не могла вырваться. Более того, в этой фразе была я вся, такая, какой стала по собственной воле и какой останусь на всю жизнь. Забыть эти слова или постараться убедить себя, что я их не произносила, все равно что забыть самое себя, убедить себя, что я не существую.