Эти мысли отравляли меня, подобно медленно действующему яду, постепенно проникавшему в мою здоровую кровь. Обычно по утрам, как бы долго я ни нежилась в постели, мне рано или поздно надоедало валяться, мое тело вопреки моей воле скидывало с себя покровы, и я вскакивала с кровати. Но в тот день все было иначе: прошло утро, настал час завтрака, а я, как ни заставляла себя подняться, не могла двинуться с места. Мне казалось, что мое безжизненное тело связано, оцепенело, стало слабым и немощным, а вместе с тем я чувствовала себя больной и разбитой, будто эта неподвижность давалась мне с огромным и отчаянным трудом. Мне казалось, что я похожа на старую заброшенную полусгнившую лодку, какие иногда встречаются в заболоченных бухтах. Брюхо такой лодки полно черной застоявшейся воды, и стоит человеку забраться в нее, как истлевшее днище тотчас же провалится, и лодка, спокойно стоявшая здесь годами, мгновенно пойдет ко дну. Не знаю, сколько времени пролежала я так, глядя в пустоту, с головой завернувшись в одеяло. Я слышала, как колокола прозвонили полдень, потом пробило час, два, три, четыре. Я заперлась на ключ: время от времени озабоченная мама подходила и стучалась. Я отвечала, что скоро встану, просила ее оставить меня в покое.
Когда солнце начало садиться, я собралась с духом и, сделав над собой, как мне показалось, поистине нечеловеческое усилие, сбросила одеяло и поднялась с постели.
Все мое тело было словно налито ленью и отвращением. Я умылась, оделась, я не ходила, а еле-еле двигалась по комнате. Я ни о чем не думала, но понимала не рассудком, а всем своим существом, что, по крайней мере нынче, не смогу принимать обычных своих гостей. Я оделась, вышла к маме и сказала, что сегодняшний вечер мы проведем вместе. Пойдем прогуляемся по улицам, а потом где-нибудь в кафе выпьем аперитив.
Радость мамы, не привыкшей к таким прогулкам, почему-то раздражала меня; и я снова подумала, что мамины щеки стали пухлыми и отвисшими, а в заплывших глазах светилась какая-то неуверенность и фальшь. Но я подавила в себе искушение сказать ей грубость, которая сразу рассеяла бы ее веселое настроение. Ожидая, пока мама оденется, я уселась за стол в полутемной мастерской. Молочный свет уличного фонаря, проникая сквозь незанавешенные окна, освещал швейную машину и вползал на степу. Я оглядела стол и увидела яркие игральные карты: мама проводила за пасьянсом долгие скучные вечера. И внезапно меня охватило странное чувство: я представила себя на месте мамы, почувствовала душой и телом, как она ждет свою дочь Адриану, пока та занята с очередным любовником. Вероятно, ощущение это возникло оттого, что я сидела на мамином стуле, за ее столом, смотрела на разбросанные карты. Иногда определенные места способствуют таким перевоплощениям. Так, например, человек, придя в тюрьму, испытывает тот же ужас, то же отчаяние, то же чувство одиночества, которые пережил заключенный, томившийся здесь когда-то. Но наша мастерская отнюдь не была тюрьмой, и мама вовсе не испытывала тех страшных мук, которые я так бездумно ей приписывала. Она лишь продолжала жить, как и раньше жила. Но вероятно, оттого, что несколько минут назад я почувствовала к ней неприязнь, я прониклась вдруг ее пониманием жизни, и этого оказалось достаточно, чтобы перевоплотиться. Обычно добрые души, желая оправдать предосудительные поступки, говорят в таких случаях: "А ты сам побывал бы в его шкуре". Ну, так вот и я на какой-то миг почувствовала себя на месте мамы настолько явственно, что вообразила, будто я и есть мама.
Я превратилась в маму, но полностью отдавала себе в этом отчет, чего, конечно, не происходило с ней. Иначе она как-нибудь проявила бы свой протест. Внезапно я почувствовала себя постаревшей, сморщенной, усталой и поняла, чтó значит старость, которая не только меняет внешность человека, но превращает его в слабое и никчемное существо. Как выглядела мама? Иногда я видела, как она раздевается. Я не обращала внимания на ее дряблую, потемневшую грудь, на ее желтый, трясущийся живот. Эту грудь, которая вскормила меня, этот живот, в котором зародилась моя жизнь, - теперь все это я ощутила физически, и мне казалось, что я испытываю ту же боль и раскаяние, которые должна испытывать мама при виде своего изменившегося тела. Красота и молодость делают жизнь сносной, даже легкой. Но когда они уходят… Я вздрогнула от ужаса и, очнувшись от этого кошмара, порадовалась, что я Адриана, красивая и молодая, а не мама, которая постарела и подурнела и уже никогда не будет такой, как я.
И в это же самое время постепенно, подобно тому, как вновь начинает работать заглохший мотор, в моем сознании стали роиться мысли, которые, должно быть, осаждали маму, пока она сидела здесь в одиночестве, дожидаясь меня. Конечно, нетрудно догадаться, о чем может думать в подобной обстановке такая женщина, как мама; у большинства людей эти мысли могут вызвать только осуждение и презрение, ведь обычно человек не столько старается поставить себя на место другого, сколько ищет повод для упреков. Но я любила маму и именно поэтому, представляя себя на ее месте, я знала, что в такие минуты она вовсе не тревожилась обо мне, не боялась за меня и не испытывала стыда, одним словом, мысли ее никак не были связаны с тем, чем в это время я занималась. Я знала, что мысли ее крутятся вокруг всяких пустяков, которые обычно приходят в голову старым, бедным и темным женщинам, они за всю свою жизнь ни разу не смогли сосредоточиться хотя бы в течение двух дней на одном и том же, не столкнувшись с опровержением своих мыслей. Глубоким мыслям и сильным чувствам, даже самым неприятным и отрицательным, необходимо время и забота, подобно нежным растениям, которым нужен длительный срок, чтобы прижиться и пустить корни. А в мамином уме и сердце созревали лишь незначительные мысли: досада да повседневные заботы, похожие на сорную траву. Так, я в своей комнате продавалась за деньги, а мама в мастерской, раскладывая пасьянс, продолжала думать о привычных мелочах, если так можно назвать то, чем жила она много лет, начиная с детства и кончая сегодняшним днем: о ценах на продукты, о сплетнях соседей, о домашних делах, о болезнях, которые, не дай бог, привяжутся к нам, о работе, что ей предстоит сделать, и о других подобных пустяках. И быть может, время от времени она прислушивалась к колокольному звону, доносящемуся из соседней церкви, и думала: "Что-то Адриана задерживается дольше обычного". Или, слыша, как я открываю дверь в прихожую и разговариваю, она шептала: "Вот Адриана уже освободилась". А о чем еще могла она думать? Теперь, проникнув в ход маминых мыслей, я слилась с ней душой и телом, и именно оттого, что я знала ее всю без прикрас, мне начало казаться, что я снова люблю ее, и даже больше, чем прежде.
Скрип двери оторвал меня от моих размышлений. Мама зажгла свет и спросила:
- Что же ты сидишь в темноте?
А я, ослепленная светом, встала и молча посмотрела на нее. Она оделась во все новое, я сразу заметила это. Она была без шляпы, потому что никогда не носила их. На ней было платье из черной материи с выработкой, в руке она держала черную кожаную сумку с позолоченным металлическим замком, на плечи накинула меховую горжетку. Мама смочила свои седые волосы, тщательно зачесала их и собрала на макушке в тугой, маленький пучок, весь утыканный шпильками. Она даже слегка подрумянила свои когда-то худые, ввалившиеся, а теперь округлые щеки. Я невольно улыбнулась ее нарядному и торжественному виду и, подойдя к ней, сказала, как всегда, ласково!
- Пойдем.
Я знала, что мама любит медленно прогуливаться в час пик по центральным улицам, где находятся лучшие магазины. Поэтому мы сели в трамвай и сошли в самом начале улицы Национале. Когда я была маленькой, мама часто гуляла со мною по этой улице. Мы начинали свой путь от площади Эзедры, медленно шли по правой стороне улицы, внимательно разглядывая одну за другой витрины магазинов, и так доходили до площади Венеции. Тут мы переходили на противоположный тротуар, и мама, ведя меня за руку, все так же внимательно разглядывала товары в магазинах и возвращалась на площадь Эзедры. Потом, так ничего и не купив и не осмелившись даже переступить порог одного из многочисленных кафе, она приводила меня домой, усталую и сонную. Помню, что эти прогулки не нравились мне, потому что я не в пример маме, которая, видимо, довольствовалась платоническим созерцанием, мечтала войти в магазины, купить и принести домой что-нибудь из этих красивых вещей, выставленных в ярком свете за сверкающим стеклом. Но я очень рано поняла, что мы бедны, и поэтому не выказывала своих чувств. Только раз, не помню уже, по какому поводу, я устроила самый настоящий скандал. Чуть ли не полдороги мама тянула меня за руку, а я упиралась что было сил, кричала и плакала. Наконец мама потеряла терпение, и вместо желанного подарка я получила пару звонких оплеух и от боли тут же забыла о своем неутешном горе.
И вот я снова возле площади Эзедры под руку с мамой, будто все то, что я рассказала, произошло всего лишь вчера. Вот плиты тротуара, их топчут ноги в маленьких туфельках, огромных башмаках, штиблетах, на каблуках и без каблуков, сапоги и сандалии: посмотреть вниз, так просто в глазах зарябит. Вот прохожие: эти движутся в одну сторону, те - в другую, идут парами, гурьбой или поодиночке, женщины, мужчины, дети, один медленно прохаживаются, другие спешат, и все похожи друг на друга, наверно, именно потому, что хотят выделиться, - те же костюмы, те же шляпы, те же лица, глаза, губы. Вот и магазины: меховые, обувные, писчебумажные, ювелирные, часовые, книжные, цветочные, вот магазины тканей, игрушек, хозяйственных товаров, магазины модной одежды, магазины чулок и перчаток, кафе, кинотеатры, банки. Вот освещенные окна зданий, и видно, как люди внутри снуют взад и вперед по комнатам или усердно трудятся, сидя за столами. Вот светящиеся рекламы, всегда одни и те же. На каждом углу стоят продавцы газет, торговки жареными каштанами, толпятся безработные, которые предлагают прохожим карту Армении или резиновые колечки для зонтиков. Тут и нищие: в самом начале улицы, прислонившись к стене, стоит слепой, на нем черные очки, в руках шапка, немного подальше сидит женщина, почти старуха, она прижимает к своей дряблой груди младенца, а еще дальше примостился убогий, вместо руки у него культя, желтая и блестящая, как коленка. Очутившись вновь на этой улице, среди столь знакомых предметов, я вдруг загрустила, оттого что все здесь раз и навсегда застыло, все неизменно, и я невольно содрогнулась, словно меня раздели донага: по моему телу пробежал леденящий ужас. Из кафе доносились звуки радио, громко пел страстный женский голос. В тот год шла война в Эфиопии, и женщина пела "Черное личико".
Мама не замечала моего настроения, впрочем, я его тщательно скрывала. Как я уже не раз говорила, с виду я добродушна, кротка, спокойна, и поэтому трудно догадаться, чтó в самом деле у меня на уме. Но я все же растрогалась (женщина запела какую-то душещипательную песенку), губы мои задрожали, и я спросила маму:
- Помнишь, как ты водила меня на эту улицу смотреть витрины магазинов?
- Да, - ответила она, - но тогда все было дешевле… Например, вот эту сумку ты могла бы купить всего за тридцать лир. - Мы отошли от галантерейного магазина и приблизились к ювелирному. Мама остановилась посмотреть драгоценности и восторженно проговорила: - Гляди, какое кольцо… Бог знает, сколько оно стоит… а вон золотой браслет… я не очень люблю кольца и браслеты… а вот ожерелья просто обожаю… У меня было когда-то коралловое ожерелье… но потом пришлось его продать.
- А когда это было?
- О, много лет назад.
Не знаю почему, но я вдруг подумала, что, несмотря на свой заработок, я до сих пор не могу купить себе даже самое простенькое колечко. И я сказала:
- Знаешь, мама… я решила, что теперь не буду никого приводить домой… кончено.
Впервые я так ясно говорила маме о своем занятии. Она посмотрела на меня с таким выражением лица, которое я в ту минуту не поняла, и ответила:
- Я ведь тебе говорила не раз… делай так, как тебе нравится… если ты счастлива, то и я счастлива.
Однако она не была похожа на счастливого человека. Я продолжала:
- Снова начну прежнюю жизнь… А тебе придется опять кроить и шить сорочки.
- Шила же я столько лет… - ответила она.
- У нас не будет больше таких денег, как сейчас, - жестко сказала я, - в последнее время мы с тобой немного избаловались… А я подумаю, чем мне заняться.
- Чем же ты займешься? - с надеждой спросила мама.
- Не знаю, - ответила я, - либо снова стану натурщицей, либо буду тебе помогать в работе.
- Ну какая от тебя помощь? - уныло проговорила она.
- А может быть, - продолжала я, - пойду в прислуги… что же делать?
Мамино лицо стало вдруг горестным и печальным, даже осунулось, и с него слетело беззаботное выражение, как слетают с деревьев засохшие листья от первых осенних холодов. Однако она уверенным тоном произнесла:
- Поступай как знаешь… я же тебе сказала, лишь бы ты была счастлива.
Я понимала, что в ней борются два противоположных чувства: любовь ко мне и тяга к спокойной жизни. Мне стало ее жаль, хотя я предпочитала, чтобы она выбрала что-то одно: либо любовь, либо расчет. Но такое случается редко, и мы живем тем, что сводим на нет наши добродетели своими же собственными пороками.
- Моя прежняя жизнь мне не нравилась, не нравится и нынешняя… я понимаю только одно, что таким способом ничего путного не добьюсь, - сказала я.
После этих слов мы замолчали. Мамино лицо поблекло и приобрело землистый оттенок, даже казалось, что сквозь румянец снова проступает прежняя худоба. Она смотрела на витрины все так же внимательно, все так же подолгу останавливалась возле них, но прежняя ее радость и любопытство погасли, все это она продолжала делать механически, думая о чем-то своем. Возможно, она глядела на эти витрины, но ничего не замечала или, вернее, уже не замечала разложенных там товаров, а видела перед собой швейную машину с неустанно раскачивающимся ножным приводом, иголку, бешено снующую вверх-вниз, наполовину сшитые, разбросанные по столу сорочки, черную тряпку, в которую заворачивают готовые вещи и разносят клиентам по городу. Что до меня, то видения эти не заслоняли от моего взора витрин магазинов. Я все прекрасно видела и рассуждала вполне трезво. Я различала за стеклом предметы с ценниками и твердила про себя, что если даже я не хочу - как оно и было на самом деле - заниматься своим ремеслом, то все равно ничего другого я делать не умею. Бóльшую часть этих выставленных в витринах предметов я теперь, пожалуй, могла бы купить, но если я снова стану натурщицей или займусь чем-нибудь еще, то мне придется раз и навсегда отказаться от всего этого, и тогда для меня и мамы снова начнется прежняя трудная, нищенская жизнь, полная лишений, ненужных жертв и бессмысленной экономии. Сейчас я еще могла надеяться, что найдется человек, который захочет подарить мне дорогую безделушку. Но если я вернусь к старой жизни, драгоценности станут для меня столь же недоступны и недосягаемы, как звезды на небе. Меня охватило отвращение к моему прежнему существованию, и оно показалось мне глупым, тяжелым и безнадежным, и вместе с тем я ощутила всю нелепость случая, под влиянием которого я собиралась переменить жизнь. И только из-за того, что какой-то студент, которым я увлеклась, не захотел меня знать. Только из-за того, что я вбила себе в голову, будто он презирает меня. Ведь именно поэтому я и захотела стать другой. Все это гордость, думала я, но из этой глупой гордости я не имею права вновь ставить себя, а особенно маму в прежние жалкие условия. Внезапно я представила себе Джакомо, его жизнь, которая ненадолго приблизилась и сплелась с моею жизнью, а потом пошла своим путем, а я продолжала идти той дорогой, на которую вступила раньше. "Если я встречу человека, пусть даже бедного, который полюбит меня и женится на мне, тогда другое дело, - думала я, - но стоит ли из-за простого каприза ломать себе жизнь". И от этой мысли на душе у меня стало легко и спокойно. Впоследствии я всякий раз испытывала чувство облегчения и покоя, не только преодолевая трудности, которые ставила передо мною судьба, но и идя им навстречу. Какая я была, такой и должна оставаться, и не иначе. Я могла быть, пусть это кажется странным, либо хорошей женой, либо продажной женщиной, но только не нищей, которая выбивается из сил и терпит нужду с одной-единствен-ной целью - не поступиться собственной гордыней. И, примирившись наконец сама с собой, я улыбнулась.
Мы очутились возле магазина шерстяных и шелковых дамских изделий, и мама сказала:
- Посмотри, какой красивый платок, вот бы мне такой.
Спокойная и повеселевшая, я подняла глаза и увидела платок, который так понравился маме. Он и впрямь был хорош: с рисунком из черно-белых птиц и веточек. Двери магазина были распахнуты, и с улицы виднелся прилавок, на нем стоял ящик с отделениями, где лежало множество разбросанных в беспорядке платков. Я спросила у мамы:
- Тебе нравится этот платок?
- Да, а что?
- Сейчас ты его получишь… но сперва дай мне твою сумку, а мою возьми себе.
Она ничего не понимала и смотрела на меня, раскрыв от изумления рот. Не говоря ни слова, я взяла ее большую кожаную черную сумку, а ей сунула в руки свою, которая была намного меньше. Раскрыв замок сумки и придерживая его пальцами, я медленно вошла в магазин, делая вид, что собираюсь что-либо купить. Мама, ничего не понимая, но и не осмеливаясь приставать ко мне с вопросами, вошла за мною следом.
- Нам бы хотелось выбрать платок, - сказала я продавщице, подходя к ящику с отделениями.
- Вот шелковые платки… это кашемировые… это шерстяные… а это хлопчатобумажные, - сказала продавщица, раскладывая передо мною товар.
Я встала рядом с прилавком, держа сумку чуть ниже талии, и одной рукой принялась перебирать платки, разворачивала их, разглядывала на свет, сравнивала рисунок и цвета. Таких платков с белыми и черными узорами была по меньшей мере целая дюжина. Я с умыслом подтянула один платок к краю ящика, и конец его свесился с прилавка. Потом я обратилась к продавщице:
- Откровенно говоря, мне хотелось бы что-нибудь поярче.
- У нас есть товар высшего качества, - отозвалась продавщица, - но он дороже.
- Покажите мне, пожалуйста.
Продавщица отвернулась и стала вытаскивать из шкафа коробку. Я быстро отодвинулась от прилавка и открыла сумку. Потянуть платок за кончик и вновь прижаться всем телом к прилавку было секундным делом.