…Так-так-так! Это первые капли дождя. Они тяжелы, как стеклянные бусы. Их нанизывают, сгибаясь, упругие стебли трав, их звонко отбивают ладони листьев. И вот уже звучит серебряная песня ливня, вся степь гремит, как оркестр, и гром бьет в гулкую дойру неба!
…Така-така-так! Скорее, скорее! Бешеный улак, жгучий азарт старинной, лихой игры-козлодранья. Ветер отстал, задохнулся в пыли. Бел оскал зубов, мокры бока коней. Скорее, скорее! Свист нагаек, дробь копыт, дрожь земли…
Все оборвалось. Чуть движутся пальцы дойриста, рождая легчайшие звуки, - то ли ручей разговаривает со своими камешками, то ли девочки, собравшись в кружок, тихо смеются.
…Вот так и она смеялась - Иннур.
В то лето Сарвар ходил за отцом неотступно: - Отпусти! В степь! К деду!
И добился своего.
…Зной. Недвижим воздух. Только ход отары чуть всколыхнул его: "Кур! Кур-рей!"
Трава как раскаленная проволока. На ветке джингиля замерла, застыла синегорлая ящерка… "Кур! Кур!"
Семенят ягнята, потряхивая свислыми ушками. Матки поглядывают на них - беспокойно, родительским взором. Важно ступает козел, вожак стада, и каждый его шаг отмечен звяканьем колокольца на косматой шее. "Кур! Кур-рей!"
Горечь полыни принес ветер. На пригорке воздух плавится и струится, словно сахар в горячей воде. Коршун повис меж землею и небом, высматривает: отара? Или тень облака скользит по степи?
Напрасно он кружит: в отаре Шоди-ата нет больных и припавших на ногу овец, и не мечутся, жалобно стеная, матки, потерявшие ягнят.
"Кур! Кур-рей!" - голос деда летит над степью. И коршун, взмахнув крылами, черной точкой тает в синев?.
В руке деда неизменный таяк, высокий посох из железного дерева-ургая, с загнутым концом, со следами собачьих зубов. "Шагай, шагай, клюка - чабанская нога!" - Шоди-ата легко перекидывает таяк обочь себя. Папаха его, премия колхоза, сшита из лучшего в мире каракуля "сур" - солнце зажигает в нем золотистые искры.
Прищуренный глаз деда лукав: "Эй, чабанский внук, не изжарился еще на степном солнышке?" Сарвар криво и трудно улыбается в ответ: губы его запеклись.
Дед словно не чувствует зноя. Второй чабан, Джума, припрыгивая, едва поспевает за ним.
- У пастуха - четыре глаза! - поучает дед. - Вон, гляди, матка с ягненком забирают левее, чем нужно. Эй, Чернолобый!
Пес, ростом с теленка, бросается вскачь…
…Можно сесть на коня. Вот он, мальчишья бессонница, соловый, цвета топленого молока, с белесоватой гривой и длинным белым хвостом. Ноги в полбабки тоже белые, на лбу проточина - Сарваров конь.
Но дед не велел приучаться - ездить за отарой на коне. Чабану советник - его посох, таяк.
Сарвар зевает украдкой, в рукав. Встали рано. Лежа на боку, стада не выпасешь.
Дед не из тех, кто нежит внучат. Казан чистить, воду доставать из колодца - все Сарвар. "Языком - птицу поймал, а руки не дотянулись", - ворчит дед.
Все нипочем Сарвару. Главное - степь. Чуль. И он - в степи…
Как-то случилось: дед послал его в кишлак, за мукой, за сахаром, за новостями.
Соловый шагал, взмахивая тяжелым хвостом, и мускулы его под глянцевой шкурой катились, как волны. Сарвар все глядел и глядел на коня.
Вот Соловый выставил уши вперед - стаканчиками скосил глаз. Подергивая кожей, со спины согнал овода. Всхрапнул, испугавшись чертиком взвившейся саранчи…
"Сын ветра! - думал Сарвар. - Как в дастанах поют: медноногий, с шеей тонкой, как у дутара. Скажешь "Чу!"- через гору перелетит", - и, пуская Солового рысью, захлебывался ветром и счастьем.
Кишлачные мальчишки сидели на глиняных дувалах, упираясь пятками в знакомые выбоины, - у каждого излюбленная, своя; головы их, как на ниточках привязанные, поворачивались за всадником вслед: что скажешь, взрослый, чабан! Не то что они тут, у материнского очага…
Сарвар, не спешиваясь, заводил разговоры, поигрывал камчой.
- Какая тут жара? Вот у нас, в чули, жара!
Возле школы, в узкой полоске тени, девочки играли в камешки. Сарвар в облаке пыли промчался мимо, круто повернул, осадил коня, шумно выдохнув "Турр!" А эти девчонки словно не видели, не слышали, играют себе. Золотые, что ли, камешки у них?
- Эй, вы! - закричал Сарвар. - Глядите, какие кони у нас в степи!
Они заоглядывались. Уставились на Сарвара. И одна сказала тихонько - остальные тотчас захихикали:
- Конь-то красивый, да всадник спесивый…
Озлясь, он бросил коня прямо на них.
- Чу, мой Соловый! Чу!
Девчонки с визгом брызнули врассыпную. Но та осталась - вжималась в стену, прямо под храпящей мордой вздыбленного коня, щеки ее были в цвет стены, а девчонка все еще подбрасывала свои камешки!
- Эй, упрямая! - крикнул он, отступая. - Взгляни хоть!
Она взглянула: белый, горячий день стоял над миром, но Сарвара овеяло тьмой и холодом ночи.
Он узнал девочку - Иннур, дочь Салима-ака. Но она ли это?
- Не смотри, глаза скосишь! - сказала и пошла вдоль стены, мягко ступая босыми ногами, продолжая игру, - подбрасывала и ловила разноцветные галечки. И ему вдруг показалось, что не камешек, а его сердце прыгает в узкой розовой ладони…
- Где ты был до сих пор? - .вспугнул память тихий, шелком прошелестевший голос. - Где ты был, чабаненок?
Коротко охнув, замолкла дойра. И Сарвар молчал стесненно, отводя глаза…
- Это я его разыскал, дорогая ханум! - присунулся поближе Яхья. - В глуши, в степи! Какие там ценители? Лишь бы дубасил дойру покрепче. А пока дивиться некому, и дива нет, говорят…
Губы его, толстые, извилисто шевелились, словно пиявки, - мутная волна подступила к сердцу Сарвара…
И - голос Нодиры, резкий, словно клекот орла:
- Э, Яхья! А ведь вспотеешь от счастья, когда услышишь от этих плохих ценителей "Дост!"
…Шла репетиция, танец сменялся танцем. Сарвар, бездумно, четко держал усу ль, привычные руки двигались, не сбиваясь с ритма. Но все вокруг было как сквозь пыльное стекло - угрюмо сосредоточенные лица музыкантов, движущаяся фигура в синем, суета за кулисами…
- Вот и все, - Яхья опустил на плечо ему тяжелую руку. - На сегодня - конец. Эй, очнись, парень! Что, присох уже?
- Присох? - пробормотал Сарвар. - О чем вы это?
Яхья, переломив бровь, округлил рот сердечком, - Сарвар усмехнулся, узнав "самое" в наглой и выразительной маске.
- Для меня - не женщина она! - бросил, отворачиваясь.
- Глядите, кошка отказалась от рыбы, - смеялся Яхья, но глаза его, припухшие, нечистые, не смеялись. На обрюзглое лицо легли тени. Надевая чехол на дутар, он сказал тихо, словно самому себе:
- Всех нас опалил этот огонь, паренек.
Отвечать не хотелось, Сарвар убыстрил шаги. Он шел по длинным коридорам, ловя ухом обрывки непонятных разговоров:
- Что - парча? На всех дуньках парча!
- Не то, чтоб потеряла голос, но спелась…
- Поклонников - мешок…
На Сарвара оглядывались, пробегая. Стреляли взгляды. Жег шепот:
- Ну, этот в гору пойдет…
- Угодил…
- Все они хороши, пока со свежего воздуха…
Он толкнул коленом тяжелую, с длинной фигурной ручкой, дверь. И снова, как в первый день - город оглушил, ослепил.
…Они ехали с вокзала в такси. Меж горами зданий вскипали зеленой пеной сады. На площадях белыми столбами вставали и рушились фонтаны. Кострами пылали цветочные клумбы.
Вечером Сарвар вышел один. Горели огни - голубые, как луна, розоватые, желтые. Огней было слишком много, их сверканье затмевало звезды. Люди сновали взад-вперед, муравьиное их мельтешенье казалось бессмысленным и бесконечным. Закружилась голова, и Сарвару почудилось, что высокие дома склоняются, готовые рухнуть ему на темя…
На другой день Яхья, важно и снисходительно, привел его в огромный дом: в переходах, коридорах, тупичках можно было заблудиться, и за всеми дверьми, в комнатках, бесчисленных, как соты, стрекотали дутары, тосковали наи, сурнаи и кошнаи, слышался топот и тяжелое дыханье танцующих, певцы с упорством сумасшедших тянули бессмысленные звуки.
Сарвар приглядывался к этой жизни - и не одобрял ее. Трепетная серьезность, с какой относились здесь к звуку, движенью, жесту, смешила его. Танец, музыку они называли работой…
Гам, где он родился и вырос, жизнь была труднее и проще. Люди работали, тяжко напрягаясь; труд приносил плоды. Радость завершенных дел выплескивалась на празднике - поднимала с места неугомонных танцоров, дрожала в голосах певцов… Были песни и для горя - рвущие грудь, и для долгого пути, и песни, помогающие в работе четким и мерным своим звучаньем.
Здесь были песни вместо работы. Ум, сила, энергия людей, окружавших теперь Сарвара, тратились на нечто неуловимое, неосязаемое. Словно не сознавая этого, они были веселы и довольны; иногда озабочены, порою горько обижены. "Так дети сердятся и радуются в игре", - думал Сарвар. С ним заговаривали приветливо и небрежно, все эти парни в костюмах, сидевших на них, как своя кожа; девушки с чересчур громкими голосами, - тонкие их синичьи ножки, видные из-под куцых платьев, внушали ему брезгливую жалость; красота их, заботливо подчеркнутая, казалась картинной, неживой…
Дразнящая новизна первых дней отодвинула было тоску, и потом он ждал Нодиру.
Ну, вот, дождался.
…Нодира! Матовый блеск жемчуга на богатом уборе затмевало ослепительное, запрокинутое ее лицо, - цветная обложка журнала была самой большой и нарядной в их школьном монтаже к восьмому марта; имя ее было, как имена красавиц из дастанов, таинственно-манящим; слава ее шагала уверенно по дорогам мира. Сарвару казалось: пребывать хотя бы вблизи такой женщины - праздник, увидеть ее - значит забыть все на свете, что не есть она…
Он увидел женщину, отсчитавшую немалые годы, усталую и злую на свою усталость. Резкие, мужские ее манеры, бесстыдный костюм показались ему отвратительными. Хваленое ее искусство слагалось из тысяч нудных повторений одного и того же. А люди для нее были все равно, что пыль под ногами.
…Сарвар шел через дорогу, шагнул через лужу, оставленную поливомоечной машиной, вспомнил дедово: "Горе не перешагнешь". Прохожие спешили мимо, равнодушные, как облака…
Он не знал, что в окно второго этажа смотрит женщина - длинными, прекрасными глазами под отяжелевшими веками; цепко схватывая все в нем - крутые плечи, и сильную поступь, и стесненность непривычным костюмом, и тяжелые волосы, глухой, как сажа, черноты.
…Словно пыль припорошила бронзовые скулы, так побледнел, и отчего? Оттого что она, Нодира, удостоила взять за подбородок! Поистине, из далекой глуши этот дикарь. Камышевого кота-сабончи, говорят, не приручишь. И что-то неладное с ним. Струны души его оборваны, это увидит каждый, имеющий глаза… Порох не спрячешь.
Задернув занавеску, женщина обернулась к холодной серебряной глади зеркала. От резкого движения закачались подвески в ушах, разбрасывая колючие малиновые звезды. Она привычно обдула пуховку, обмахнула лицо, - тонкое облачко пудры медленно оседало на стекло.
"Душа красавицы - в зеркале", - говорила Ташбиби. Замшей его протирала. Для чего? Затуманенное, добрее оно.
Не глядя, не видя, чувствовала, как морщины впиваются в кожу. Стареет тело, а - душа? Нет… Не в этом ли вся боль человеческой жизни?
Вспомнив что-то, рванула деревянно провизжавший ящик туалетного столика - из глубины его поднялся нездешний запах, душный и сладкий. Завернутый в паутинный шелк, блеснул веер. По лаковым его граням паучками ползли иероглифы.
Это был подарок старого актера - знаменитого исполнителя женских ролей в традиционном китайском театре.
Почтительно склонив атласно причесанную свою голову, он сам вывел тушью надпись на веере и попросил чтобы перевели:
"У актера нет возраста".
Черный блеск его волос запылила седина, а он выбегал на сцену трепетными шажками, в гриме молоденькой девушки, - словно персиковое деревце расцветало… Его героиней всегда была юность, мудрая в своем неведеньи, несгибаемая, безрассудная, побеждающая. Он умер во время спектакля, шестидесяти семи лет.
…В дверь постучали преувеличенно осторожно - этакий намек на стук.
- Да! - отозвавшись, она сейчас же подняла голову и закинула подбородок, чтобы кожа на шее натянулась: это было заученное движение, не требовавшее мысли.
Вкатился администратор Луцкий, захлопотал в воздухе руками - белыми, словно капустный лист:
- Колоссальные новости, Нодира Азизовна! Нас опять зовут - и куда зовут!
Дождавшись, пока человек выговорится, она достала из сумочки помятый конверт - на нем плясали недружные буквы. Красным ногтем подчеркнула слово в нижней строке:
- Вот куда мы поедем!
- Но… - администратор захлебнулся возражениями, и вдруг поймал ее взгляд, устремленный на оконную занавеску. Дыра, что ли, там? Он прощупал глазами - ничего подобного. А она все смотрела и смотрела, словно видела то, что ему не дано видеть.
Лицо Луцкого выразило глубочайшее понимание. Ну, что же, звезда устала сверкать… Это ее право.
Пятясь, бочком, он пробрался к двери.
* * *
Шумела толпа вокруг, а память снова увела его шагать по коротким дорогам прошедшей жизни…
Девушка за стеклом крикнула в окошечко громко, как глухому:
- Пятерку передали, слышите? Смотреть надо! Это ж деньги, молодой человек!
…Деньги. Их было вдвое больше, чем в той пачке - отцовских десятирублевок. Сарвар зажал их в потном кулаке. Били мысли: на что скоплено? На рис - к зиме? На школьную форму - младшим?
Он уходил - с этими деньгами - чувствуя затылком жалостливый взгляд отца. Стыд жег непереносимо…
Вон как они легко теперь достаются, деньги. Колотишь в гулкую кожу - и все. Можно скопить побольше. Вернуться: а ну-ка, Джума, потягаемся, кто у кого перебьет?
- А квитанцию, молодой человек? - крикнули вслед. Он не оглянулся. Бежал, не зная, отчего бежит и куда.
Это был парк, тенистый, безлюдный. В глухой тени тянуло сыростью. Знакомый запах щекотнул ноздри - должно быть, подметали тут полынной метлой.
Полынь. Полынь степная…
В ту осень Сарвар не вернулся в школу. Отец не возражал: потрудил глаза над книгами, пора и за мужское дело взяться. Дед вздыхал осудительно: рано! Но порой взгляд его молодел от счастья. Сарвар знал, чувствовал, что его любят не так, как прочих внуков, круглоголовых, беспечных крепышей, пошедших в "бабкину породу". Сарвар был дедов - по дорожке Шоди-ата ему и идти.
В эту длинную чабанскую зиму он и сам по-новому узнал и полюбил деда. Всю жизнь был среди людей Шоди, как чуткое ухо; вечерами, у чабанского костра, развертывал он перед Сарваром бесконечный свиток памяти.
- И орел - летит, и муха - летит, - начинал он рассказ, покачиваясь, приспустив желтые веки. - Был человек По имени Мухтар-палван. Двухгодовалый, уже изумлял он соседей богатырской статью. В двадцать лет - приезжали поглядеть на него: ноги - что деревянные столбы на айване мечети, руки - молоты; джейрана догонял на бегу…
Ушел отец Мухтара по дороге небытия. За долги отца силач запрягся в кабалу к Сирожиддин-баю. Жил в бараньем загоне. Руками душил волков, нападавших на хозяйские стада. А однажды гости бая, осовелые от жирного плова захотели забав. Хозяин призвал Мухтара, хвастая, заставляя его выполнять неисполнимое. Гости завидовали. Поклялся, наконец, бай, что поднимет его батрак на плечах верблюда, словно трехдневного ягненка. Мухтару обещал за то простить долги. Палван подлез под верблюжье брюхо и выпрямился. Так он стоял, пока гости считали до трех, а потом упал - и умер… Так рассказывали. А теперь скажу о другом человеке. Плечи его были не шире твоих, мальчик, и я, старик, обгонял его на пешеходной тропе. Встретились мы близ колодца Киик-Кудук, там, где вечным огнем горело дыханье земли. Мы, чабаны, грели на нем свой чай, а непривычный человек бежал в ужасе, шепча: "Чудо, чудо…" Этот - был новичок в степи. Солнце слой за слоем снимало кожу с его лица, пока оно не стало розовым и облупленным, как молодая картошка. Но вечного огня он не испугался. Протянул к нему руки, пил наш чай и говорил: "Скоро этот газ, что горит бесплодно, обогревая небо над степью, закуем в железные трубы, приведем к заводским топкам и печам хлопковых сушилок; женщины ваши перестанут лепить кизяк на зиму…" Тогда я не поверил. Все в душе у меня засмеялось от этих нелепых слов. А теперь любой школьник знает о людях Газли, о том, как железная жила с голубой кровью пролегла через пустыню. Что же такое - сила человека? Поразмысли…
Сарвар думал о своем. Он разглядывал сухие, как у джейрана, свои щиколотки, тонкие запястья: "Кто расскажет о твоей силе? Когда же ты вырастешь, эй, малый!"
Прокаленный солнцем, подвижный, как ящерица, весь скрученный из крепких жил, - он уже вырос и не знал об этом. Но настал день…
Дед был усто - мастер своего дела. Он пас овец и зимой, знал места, где снег никогда не накрывает с головой высокоствольные травы, жилистые кустарники…
- Зимой шувак не горчит, - поучал он Сарвара. - Еще запомни: коврак помогает овцам от простуды! А главное - не изнеживай овец. Только в плохую погоду загоняй в кутаны. И еще - корми… Сытой, жирной овце и пять буранов нипочем. Да только не надо их и вовсе, буранов, тьфу, - плевал он, поглядывая на небо.
Текли дни. Однажды дед подозвал их, Джуму и Сарвара.
- Глядите, - сказал встревоженно, - конь мой трясет головой, храпит, морду закидывает. Это к бурану…
- Метеостанция должна была предупредить, - напомнил Джума. - Ракеты не видели ведь?
- Э! В таком тумане что увидишь?
- Ничего, успеем, кутан близко, - Джума отер рукавом лицо, в каплях растаявшего снега. Сарвар взглянул на небо.
Седое, оно казалось тяжелым и низким. Ледяная крупа летела наискось, тонкий звон стоял в ушах, словно кто-то сыпал и сыпал, и сыпал серебряные иглы. Овечьи копытца скользили по раскисшей грязи, отара шла недружно.
Псы заходились в лае, тесня живую эту черно-серую реку в назначенное ей русло дороги. Дед впереди, верхом, то и дело окликал собак: "Эй, корноухие!" Джума вел в поводу верблюда, навьюченного чабанским скарбом. Сарвар подгонял отставших овец. "Эй, погоняй, спеши!" - кричал дед, оборачивая к нему настороженное, хмуро-собранное лицо - точно сжатый кулак.
Они спешили. Ветер обогнал их…
Раздался звук, как будто распоролось небо. В белой мгле, полной бешено крутящихся снежинок, исчезли, как не бывшие никогда, дед с его конем, Джума с верблюдом, собаки. Сарвару показалось, что причудившиеся ему серебряные иглы все разом вонзились в глаза, ослепленный, он тер веки мокрым рукавом, кричал - ветер вбивал в горло бессильный этот крик…
Сарвар разгребал воздух, как воду, а ветер все крепче напирал, валил с ног. Страх жаркой волной прошел по телу, он метнулся - и втиснут был в бурлящее месиво перепуганных овец. Его стукали крепкие лбы, толкали крутые бока. Едва удерживаясь на ногах, он видел себя уже втоптанным в снег, с грудью, пробитой сотнями острых копытцев; отчаянье охватило его, он был как зерно между двумя жерновами - землей и небом…
По-детски всхлипывая, он едва поверил себе, когда в краткий миг затишья услышал дедово протяжное "Куррей! Поворачивай!" и далекий лай собак.
Сарвар знал: нельзя с отарой идти навстречу ветру - овцы застудят легкие. Значит, дед и Джума там, в белом месиве, делали свое чабанское дело. А он?