Розы в ноябре - Зоя Туманова 8 стр.


* * *

В низине, меж холмов, рассыпались, задышали огни, точно угольки в прогоревшем костре. Копыта коня - по пыльному ковру разъезженной дороги - застучали тускло.

Райцентр. Широкая улица ведет на базарную площадь.

Сарвар ожег Солового камчой. Конь, всхрапнув, дернулся, подался вперед. Черными скалами вылетали из сумрака дома. Высоко на столбах светились желтые фонари, небо над ними казалось еще чернее. Все пространство площади было густо заполнено: арбы, дремлющие ишаки, грузовые машины; из открытых дверец кабин свисали ноги спящих. Пахло бензином, навозом и пылью. Завтра - базарный день…

У навеса чайханы Сарвар спешился, стал нетвердо - ноги гудели, улетающая пустота была в голове. С натугой дышал Соловый - дрожали широкие ноздри, бока вздымались и опадали, как кузнечные мехи; ухоженный, балованный, кормленный хлебом с ладони, он теперь с непониманьем и укором косился на хозяина.

Лошадь у вас вскипела, что ли - мальчишка, черненький и юркий, словно головастик, скаля зубы, высунулся из-за столба, поддерживающего навес. Сарвар гневно сузил глаза. Перебежав за другой столб, подальше, мальчишка успел смахнуть пену с мокрого лошадиного бока.

- Хе! У весельчака конь не устает! Понял я: в пиве лошадь свою искупали…

В другой час - ох, взвыл бы нахаленок, подпрыгнул, отведав камчи, теперь же Сарвар, не глядя, нащупал в кармане хрустнувшую бумажку, показал:

- Позаботишься о коне - получишь…

И пошел - камча свисает с запястья, волосы вздыблены ветром, и душа - дыбом…

Рванул на себя дребезгливую, до половины остекленную дверь. Масляно-густой воздух залепил ноздри. Сарвар заморгал, приглядываясь.

На деревянном помосте - чорпае, застеленной добела истертым ковром, спали люди, положив головы на тугие мешки; кое-кто допивал еще чай, лениво прикусывая грубую, как дерюга, домашнюю лепешку. Чорпаи занимали треть помещения, в остальной же его части, на глиняном, плотно убитом полу, разбежались колченогие столики, словно овцы.

Сидели густо - по трое за каждым ребром стола; на нечистой клеенке стояли тарелки с остатками плова, шурпы, двуглазые солонки: рыжий глаз - перец, серый - соль. Пил и ел тут народ со всячинкой, базарный народ.

Против двери поблескивал медным пузом самовар, шумливый, словно паровоз. В тени его, как в тени дерева, скорчившись на табурете, спал чайханщик. Со стены над его головой свисали полуразмотанные катушки липкой бумаги, до черноты утыканные мухами; в нише помещались тихо хрипевший динамик и перепелиная клетка, окутанная марлей.

Удивляясь на самого себя - и как ноги еще ходят, и как глаза замечают каждую мелочь? - Сарвар крикнул:

- Эй, хозяин! Гость пришел!

Голос его, зачерствелый на степном ветру, перекрыл гул разговоров; чайханщик чмокнул губами и нехотя проснулся. Темненькие его глазки на желтоватом, измасленном испариной лице, напоминали мух, приклеившихся к липучке; он сказал тихо и равнодушно:

- Зачем кричишь, чабан? Самовар не закипел еще. Meлибай чайхончи все видит, все замечает…

Сарвар повел плечом, бросил с вызовом:

- Провались он, твой самовар! Чай другой надо, холодный… без заварки! И шашлык нужен!

На дерзкий его разговор заоглядывались люди. Мели-бай потянул с плеча досера замусоленное чайное полотенце, вытер им лоб, зевнул:

- Водки не держим, запрещено… Не знаешь разве? Шашлык скушали весь. Народу много, базар у нас, братец, базар…

- Тц-тц! - Сарвар сокрушенно пощелкал языком, но было ему смешно, душно от смеха. Он подумал, что тот, былой Сарвар, вздохнул бы и лег спать голодный, но Сарвар теперешний видел людей так, словно бы они вылиты из стекла. Изогнувшись ухарски, он повертел рукой в хрустком кармане и выдернул наугад бумажку, положил на ладонь, подул; десятирублевка, рея и кружась, как осенний лист, упала на поднос чайханщика, рядом с мелочью, мокнущей в лужице чая.

Глазки-мухи встрепенулись, сон как будто смыло с желтого лица. Сарвар, не оглядываясь, пошел к чорпае: затылком видел, как там, сзади, засуетились. Перепел - и тот за возился в клетке, ударил голосом не ко времени "Пит-пилдык!"

Сарвар уселся на ковер. В груде спящих зашевелилась, выявилась фигура в рыжем пиджаке. Подвалилась поближе, придвинула Сарвару под спину коротенький тюфячок-курпачу, под локоть - подушку-валик; кривоватый рот просипел: "С дороги отдохнуть - первое дело…"

Сарвар и этому не удивился. Разлегся, блаженно вытянул замлевшие ноги, и сейчас же давешний мальчишка вскользину шарахнул по ковру поднос: пышная, словно пуховая, лепешка, пиалы, чайник с отбитым носиком, надставленным жестью.

- Деньги есть - все есть, - подмигнул мальчишка всей своей нахальной свежей рожицей, - с вас еще за лошадь причитается…

Тот, что в рыжем пиджачке, размашистый, вихлястый, потирал руки, сипел: "Свадьба - кому суждено, а выпивка - для всех!"

Случайное слово, а все же пронзило насквозь: Сарвар поскорее плеснул из холодного чайника, опрокинул в рот пиалу. По телу вмиг разбежалось тепло.

"Ваше драгоценное!" - рыжее существо тоже подцепило пиалу. Неизвестно откуда еще один притерся к компании - выпил, забормотал непонятное. Зубы неровные, слова вылетали со свистом: "За пус-стым с-столом разговор не вяжется…"

А уже несли шипящий по-змеиному шашлык на алюминиевых шампурах, лук на блюдечках, резанный тонкими полукольчиками, вроде женских серег… Нежданные приятели волками пали на еду, давились, чавкали. Сарвару муторно стало глядеть на них. Одну вдогон другой - хватил еще две пиалы водки; почудилось, что голова, отделившись от плеч, мягко поплыла в сизом табачном тумане…

Когда чабан снова увидел и услышал себя, был он центром небольшой, но громкой компании - к нему тянулись чокаться, его хлопали по плечу, называли братом, услуживали; все это было необыкновенно хорошо и приятно. Рыжий, давешний, пел, раскачиваясь: "Эх! Не один я… в поле кувыркался! Эх! Кувыркался… вместе с сапогом!"

У самого Сарварова носа торчал чей-то указующий палец, словно бы он и говорил:

- Человек - такая скотина: задарма рукой не шевельнет!

Сарвар хотел согласиться с этим мудрым, все понимающим пальцем - почему-то не поворачивалась шея; с трудом оборотив всего себя к соседу, он пролепетал:

- Вашему уму удивляюсь…

- Жизнь! - отозвался палец где-то над ухом. - Жизнь обточила, обстругала…

У пальца был хозяин - с крупным носом, лиловыми, набрякшими ноздрями. Глядя в его влажные глаза больной собаки, Сарвар вдруг прокричал:

- Дед мой - тоже м-мудр! Ягненка - каждого выняньчит. Знает, где сладкая трава, где горькая… В степи - звезды указывают ему дорогу!

- Бывает, и звезды, - с готовностью отозвался собеседник и неожиданно прибавил - Исхитрился человек! Корову - электричеством доить! А она молока не дасть! Нет, не дасть!

- Что ты знаешь? - темнея от гнева, Сарвар схватил его за плечо. - Ты отару напоишь без насоса? Без электричества? А? Колодец - тридцать пять метров! Сколько воды можно достать?

Подливая ему в пиалу, носатый успокаивал:

- Вода не водка…

Гнев Сарвара так же быстро погас, как загорелся. Он забыл, о чем говорил. Снова вкруговую понеслись одинаковые лица - на каждом зияющая, жующая пасть; в уши впивались обрывки разговоров и, все повторяясь, дребезг жало, жужжало жестяное слово - "деньги":

- За деньги луну с неба достанешь…

- У денег языка нет, а за себя скажут…

- Базар цену покажет…

- Базар ни отца, ни матери не знает…

Странная ясность пониманья пришла к нему, вся жизнь была как на ладони: базар, базар. Все, что неслось сквозь его душу степными ночами, горело, летело, жгло, - все это было тьфу, плевок. И, страшно улыбаясь - всеми зубами, он попросил последнее, что еще оставалось:

- Дойра! Принесите дойру!

…Вот какая она была: желтая, звонкая, тугая, легкая на руке. Она светилась, словно луну внесли в этот сизый, чадный туман. Сарвар ударил всей пятерней - и не услышал: так стучала кровь в ушах. Он ударил снова, зло, резко, отчаянно: пробью, а заговоришь!

- Така-тум, така-тум!

Вот как оно бьется - сердце, переполненное неистовой кровью, - така-так, така-так!..

Бьет в ребра комок пульсирующей боли - пока не порвется оно, человечье сердце…

- Тахта-тах, тахта-тах! - так всадник летит по степи, убегая от своего горя, но оно настигает, как беркут, и - клювом в темя: так!..

…Крылом подстреленной птицы взметнулась ладонь - ха, стой! - острый миг тишины, и снова бегут, сшибаются, вырастают один из другого прихотливые, четкие и твердые ритмы дойры…

Все больше лиц обращалось к Сарвару - затуманенному его взору виделось будто поле подсолнухов, что смотрят все в одну сторону.

Отодвинулись опасливо, словно от чересчур распылавшегося костра, случайные собутыльники. Проснулись спавшие - и не жаловались на помеху их сну.

…Базар завтра, брат, базар, чувалы с мукой да рисом, потные ладони, потная от страха спина - не продешевить бы, не продорожиться, не упустить торгового неверного счастья, а сегодня - умбаля-умбаля-умбаля-ба, так и ломает плечи, шевелится в ступнях, подмывает… И вот уже сняла кого-то с пригретого места дойра, сняла и повела по кругу, все быстрее, быстрее. Нет, не поспеть пыхтящему танцору за гремучей ее дробью, рассыпной, словно капли ртути…

И тут за плечом Сарвара всплыло длинное, как баклажан, лиловатое, как баклажан, лицо; человек давно уже поглядывал на него: так коршун на куполе затерянного в степи мазара глядит каменно-пристально, не шевельнулось ли что живое…

В уши вполз сочувственный шепот:

- Вижу, губы улыбаются, а сердце в крови… Слышу, горе твое кричит, не с радости играешь…

Сарвар глянул с бешеным прищуром - жалельщик не вспугнулся. Прямо по сердцу ползали близкие глаза, - темные, под тяжелыми веками, все понимающие… И снова муть поднялась со дна души. Сарвар бросил на доски гулко прокатившуюся дойру, побежал к дверям. Оставшейся публике дело виделось просто: хватил парень лишку, а дойрист хороший, усто… Разбредались, укладывались, говоря уже не о базарном, оживленно обсуждали манеру игры дойрачи, вспоминали других музыкантов, чьи имена не стерло время.

Сарвар не слышал - стоял под навесом, обняв пропыленный столб, и снова, как дым, неслышно, появился тот, длиннолицый, словно продолжая разговор, сказал:

- От себя бежал, парень? Говорят, черное дело потянется неотступно, как тень. Все же - из каждого затруднения есть выход! На какие деньги веселился, скажи…

Темные, неподвижные глаза его завораживали, Сарвар сказал - повело саднящие губы:

- Калым пропиваю…

- А!.. - Длиннолицый помолчал немного, потом словно решился: - Совет мой выслушай…

- У человека в беде - сто советующих…

- Э, брось! На такую высоту взойдешь - былые неудачи меньше спичечной коробки увидятся…

И, значительно подчеркивая каждое слово, сказал:

- К Нодире-ханум пойдешь. В ансамбль. Дойристом…

* * *

Полосы света - наискось - бежали по черной земле.

Сарвар придерживал рукой бархатную занавеску с тканым узором - три буквы в кружочке, прижимал лоб к холодному стеклу.

По шаткому полу, покачиваясь, отирая масляные губы, подходил Яхья, заводил бесконечные разговоры о сверкающих, как он выражался, перспективах для Сарвара; потряхивая возбужденно головой, загибал один за другим пальцы: выступать вместе со знаменитой артисткой - и какой женщиной, а? Звезд много, луна - одна! Гастроли в далеких странах - другие про них только в школе зубрят… Новые друзья! Девушки, много девушек! - он закатывал глаза-под лоб.

- Люди - зеркало, покажешься им - увидишь себя. По лестнице взбираются ступенька за ступенькой, - бормотал он. Слово у него цеплялось за слово, изречение тащило за собой изречение; зажми такому человеку рот - у него нос заговорит…

Однажды, заметив, как Сарвар на станционном базаре вытащил и вновь положил в карман последнюю десятку - из тех, - он сказал:

- Не жмись, парень! Деньги дойрачи - в ладони его. А пока - вот мой кошелек, бери, не считая…

Сарвар промолчал. Когда тронулся поезд, отскочили назад станционные здания, он спросил внезапно:

- А откуда - столько? Почему?..

У Яхьи поползли кверху ворсистые брови, остолбенели зрачки. Сарвар пояснил нетерпеливо:

- Ну, деньги ваши! "Бери, не считая". Значит, много их у вас? Другие - считают же! Почему?

- А! Вот о чем ты…

Яхья успокоенно привалился к спинке дивана, заговорил поучающе:

- Деньги… Приходят они по-разному: если умеешь делать то, чего другие не умеют, или делаешь то, что другие делать боятся. В нашем деле, актерском, заметном - первое важно. В вашем чабанском, невидном деле - степь широка, эх-хе! - второе важнее…

- Поясните вашу мысль…

- Э, чего там, будто сам не знаешь…

- Поясните…

- Ну, учет-отчет… Так ведь одна овца на другую похожа, будто капли дождя! Ягнятся овцы - бывает - рано, в феврале. Непредвиденные, незапланированные ягнята - кто спросит с тебя их шкурки? На заготпункте - знал я одного человека - он рассказывал: можно дело делать, если чабан не пуглив. Бывают шкурки с браком: голяк - от павшего ягненка, яхобаб - шкурка с перерослым волосом. А при сдаче засчитываются за лучшие сорта, если у людей один язык. Чабану, как положено, премия, дополнительная оплата, и приемщику не обидно! Волк солому не ест…

- Разве люди - волки?

- А разве- бараны? Да и то - овцу курдюк не тяготит!.

Сарвар вздрогнул: эти слова он слышал уже, и с той же непреклонной уверенностью сказанные. От Джумы слышал.

Джума. Почему он раньше не приглядывался к этому человеку, принимал его бездумно - вот степь, вот овцы, вот Джума… А сейчас словно увидел его новыми, зрячими глазами: неподвижное лицо, веки, точно прорезанные бритвой - не увидишь зрачков. Остроугольные скулы и жесткий рот.

Вот он щупает баранов - ищет пожирней: человек приехал. Большой человек - из газеты. Дед ворчит: "Если для каждого гостя резать барана, с тучу будь отара - и та растает…" "Из моих ведь", - Джума осторожно приоткрывает желтоватые влажные зубы. "Твоих и жалею, - остро сверкает взором дед, - о колхозных была бы иная речь…"

Вот он выспрашивает у старика "чабанские секреты". Назойливо, как муха в жаркий день, вьется, зудит, добиваясь чего-то, что ведомо ему одному. "Если пастух встает рано, овца двойню родит", - пословицей отвечает дед. Джума отворачивается с обидой: "Не родич я вам, вот и отговариваетесь. Ему, - подбородком на Сарвара, - небось все откроете, славу свою в наследство отдадите…"

Может быть, он и есть такой, "не пугливый": своего не упустит - и чужого тоже. Дохлую овцу выдоит и, если надо, купит все…

Снова Сарвар терял дыханье, врезался лбом в поручень занавески на вагонном окне.

Пламень молнии! От него не уедешь - он с тобой…

- Пойдем-ка в вагон-ресторан, - дергал Яхья за плечо, - выпьем, закусим, о жизни подумаем…

* * *

Такыр… Глиняное зеркало пустыни, расколотое жаром солнца на тысячи кусков!

Серое, словно такыр, было ее лицо. Морщины просекли лоб, грубо очертили щеки, опутали длинные, прекрасные глаза. Темный, влажный их свет нежданно плеснулся под тяжелыми веками - на Сарвара. Рассмотрев его пристрастно, как новый браслет, женщина отвернулась, повела плечами, с видимым усилием перебросила на спину косу.

Только эта коса не обманула - изо всей невероятной красоты, что придумывал он, мальчишка, зимними вечерами, у приемника. Где-то в дальней дали ликовала дойра, метались по звонкому полу каблучки. Напряженное дыханье толпы, и камнепад рукоплесканий - все это была она, Нодира!

…Синей сталью блеснула коса, взлетев. Толстая, в руку мужчины, упала ниже колен.

- Голова от нее болит. Всю жизнь мучаюсь! - с вызовом брошено было застывшей в растерянной готовности гримерше.

- Ну, как я вас понимаю, Нодира Азизовна, - заспешила девушка, - стрижка и моднее, и легче. Другие ведь приплетают косы, когда выступление…

И - отпрянула от неожиданно злого голоса:

- Ташбиби сказала бы: "Женской косой верблюда удержать можно…" Эх ты! "Стрижка…"

Так ничего и не поняв, гримерша оттерлась за кулисы.

Потек в ухо жаркий шепот Яхьи:

- Ташбиби вспомнила, прежнюю помощницу свою. Причесывала ее, одевала. Два года уж нет старухи, а для нее - жива… И то сказать, полсвета объездили вместе!

Хлопнув ладонями, она застыла, напоминая собой большое и сильное дерево в синей коре - в этой узкой, грубо, напоказ вылепившей ее тело, одежде. Музыканты заиграли вступление; затрепетали, словно на ветру, ее руки-ветки, кисти их, двигаясь сильно, резко, пряли из пестрого смешенья звуков тонкую нить мелодии.

Вдруг все оборвалось - круто подернулись плечи; лицо, застывшее в нелегкой сосредоточенности, дрогнуло, потемнело:

- Вы! Это - музыка? Иссохнуть вашим рукам! Онеметь им!

Она подбоченилась, зло воткнув кулаки в высокие бедра, и сыпала черные слова; как джинн из сосуда, откуда-то выскочил администратор Луцкий, человек с круглым животиком, словно половинка арбуза под пиджаком. Засуетился, уговаривая, подтянул к губам сжатую в кулак руку, поцеловал…

Яхья, храня на одутловатом лице выражение грусти и непричастности к скандалу, опять зашептал, еле двигая губами:

- Ну, расходилась! Не получается танец - так музыканты ей виноваты! Эх-хе, время не ждет человека… Какая она была, знал бы ты, малый!

И этот шепот, и капризное беснованье женщины в нелепом, стыдном костюме, и терпеливо, с вытянутыми лицами ожидающие музыканты, - все вдруг обдало жаром гнева. Сарвар закрыл глаза…

- Наше дело помалкивать, - шептал Яхья, - язык, что конь, не совладаешь с ним, он тебя бросит в грязь…

Шаги остановились возле.

- Глядите, Луцкий!

Горячие жесткие пальцы стиснули его подбородок, принудили запрокинуть вспыхнувшее лицо. "Как барана, как барана в базарный день…"

- Глядите, колоритный чабаненок, черный, как закопченный чайдуш. Костюм ему надо придумать, смог бы солировать. Если, конечно, умеет это… - ноготок, в красном лаке, словно обмокнутый в кровь, щелкнул по желто-восковой коже. Дойра отозвалась коротким, яростным вскриком.

Сарвар не разжимал губ, боясь учащенным дыханьем выдать гнев, помрачивший разум.

- Слушай, сыграй же!

Он подкинул дойру, как щитом, отгородился от скрестившихся на его лице взглядов. Пальцы радостно ощутили гладкую кожу; тихо брякнули кольца на ободе дойры. Подогреть бы ее над огнем! Но где она, степь, где чабанский костер - горький дым, и падают звезды прямо в гудящий желтый круг!

…Бум-бак, бум-бак, - руки нащупывали усуль. Он менял силу и склад ударов, сочетал их по-разному, пробуя гибкость и быстроту пальцев. Глядите, слушайте: вот что умеет закопченный чабаненок!

Десятки усулей заучил он от деда, от знаменитых в округе мастеров-дойрачи. Новые сочетания звуков родила степь. Гляди и слушай, Нодира, - летает дойра, как ручная птица!

- Э, да ты и впрямь усульчи, мастер, - как во сне, проплыло мимо слуха тихое ее восклицание. Он не хотел уже хвастать, рассыпать, на удивленье и похвалы, жемчуг своего мастерства: чуткие пальцы вспоминали…

Назад Дальше