Я стал товарищем Эрла по воровству и вранью в конце октября, и наши тайные вылазки, ничуть нам не приедаясь, продолжились и в холодном ноябре, и даже в декабре, когда центр города уже украсили к Рождеству, а на автобус пересело столько народу, что у нас появился широкий выбор буквально на каждой остановке. Прямо на тротуаре шла торговля рождественскими елками - такого мне видеть еще не доводилось, - а продавали их - по баксу за штуку - парни школьного возраста, выглядящие хулиганами-второгодниками, а то и только что выпущенными из колонии малолетними преступниками. Торговля шла за наличные, и первое, что пришло мне в голову, - это противозаконно, но дело происходило в открытую, и всем было наплевать. Полицейских было полно - полицейских с дубинками, в длинных синих плащах, - но вид у них был безмятежный, и они словно бы тоже в этом участвовали. В этом - то есть в предрождественском ажиотаже. После Дня благодарения по два раза в неделю бушевали метели - и по обеим сторонам от проезжей части стояли сугробы высотой с проезжающие мимо автомобили.
Невозмутимые в предвечерней толпе, продавцы отделяли одно дерево от другого, перетаскивали на тротуар и ставили наземь, чтобы покупателю было понятно, какой оно высоты. Странно было видеть, как елки, специально выращиваемые где-то на ферме во многих милях от города, валяются возле чугунной ограды одной из старейших в городе церквей или стоят рядами вдоль по фасадам респектабельных банков и страховых контор, и странно было, конечно, что от них прямо в городе так резко пахло лесом. В нашей округе елками не торговали - потому что там их никто бы не купил, - и пахло у нас в декабре, как, впрочем, и в любой другой зимний месяц, какой-то дрянью, которую бездомная кошка стянула из переполненного бака для мусора у кого-нибудь на заднем дворе, пахло ужином, разогреваемым в чьей-нибудь духовке на кухне с приоткрытой форточкой, пахло жженым углем, дым которого валил из труб, а золу выгребали ведрами и вываливали с черного хода прямо на дорожку. По сравнению с летучими ароматами сырой весны в Нью-Джерси, летней духотой и вечно переменчивой осенью, запахи холодной зимы были, считай что, не в счет; по крайней мере, я был уверен в этом, пока не отправился с Эрлом в центр города, не увидел рождественские деревья, не вдохнул их запах - и не обнаружил, что, подобно многим другим вещам, христианский декабрь разительно отличается от еврейского. Электрогирлянды с тысячами лампочек, шуточные песенки под аккомпанемент оркестра Армии Спасения и на каждом перекрестке по веселому Санта-Клаусу! Это был главный месяц года - и сердце моего родного города билось там и только там! В Милитари-парке поставили изукрашенную елку высотой в сорок футов, а на фасаде главного здания городской администрации разместили воистину гигантскую металлическую, подсвеченную прожекторами, и высотой она была, писали в "Ньюарк ньюс", восемьдесят футов, тогда как мой собственный рост не дотягивал и до четырех с половиной.
На нашу последнюю вылазку мы с Эрлом отправились всего за пару дней до начала рождественских каникул. Мы зашли в автобус, идущий на Липовую, вслед за мужчиной с красно-зелеными фирменными пакетами, полными подарков, в обеих руках; всего через десять дней с миссис Аксман случится нервный срыв, глубокой ночью ее заберут в больницу, а вскоре после этого - 1 января 1942 года - Эрла отправят к отцу, вместе с коллекцией марок и всем прочим. Позже, в январе, приедет фургон, и грузчики вывезут мебель, включая комод с нижним бельем матери Эрла, - и с тех пор никто на Саммит-авеню больше никогда не увидит никого из Аксманов.
Из-за того, что теперь было холодно и темнело рано, наше преследование христиан до дому стало еще интереснее: можно было представить себе, будто дело происходит сильно за полночь, когда наши сверстники давным-давно видят сладкие сны. Мужчина с фирменными пакетами проехал весь маршрут по склону холма и далее по Элизабет и слез с автобуса сразу же за большим кладбищем - неподалеку от тех мест, где в комнате над зеленной лавкой прошли детство и юность моей матери. Наша погоня выглядела вполне безобидно: мы ничем не выделялись в толпе здешних школьников в практически одинаковом зимнем облачении: утепленная куртка с капюшоном, бесформенные плотные брюки, кое-как заправленные в высокие ботинки на резиновом ходу (купленные на вырост и с вечно развязывающимися шнурками). Но поскольку мы считали, что сумерки превращают нас в невидимок в большей мере, чем это имело место фактически, или просто потому, что наша бдительность со временем притупилась, мы на сей раз шпионили за незнакомцем чуть ли не в открытую, что вообще-то было для "непобедимого дуэта", как именовал нас тщеславный Эрл, не характерно.
Нам предстояло пройти два длинных квартала, застроенных симпатичными кирпичными домами в яркой рождественской подсветке (Эрл шепотом идентифицировал эти дома как особняки миллионеров), затем два квартала покороче и с домами куда скромнее - вроде сотен других, которые мы в ходе вылазок видели на окраинных улицах, - причем дверь каждого из этих домов была украшена рождественским венком. Очутившись во втором из этих кварталов, мужчина с пакетами свернул на узкую пешеходную дорожку, ведущую к приземистому домику, больше похожему на коробку из-под обуви и еле торчащему из завалившего его со всех сторон снега, подобно одной-единственной ягоде, налепленной сверху на торт-мороженое. В домике на обоих этажах горел тусклый свет, а в окне справа от входа виднелась елка. Пока мужчина, положив пакеты наземь, шарил по карманам в поисках ключей, мы подбирались к заснеженной лужайке у входа все ближе и ближе, - и вот уже могли рассмотреть, какими игрушками она украшена.
- Глянь-ка! - шепнул мне Эрл. - Глянь-ка на верхушку! Там же Христос!
- Нет, это ангел.
- А кто такой, по-твоему, Христос?
- По-моему, это их бог.
- И предводитель ангелов. И это он и есть!
Это была кульминация всего нашего шпионажа: мы увидели Христа, который для преследуемых нами людей был всем на свете, а для меня - главным источником мирового зла, - потому что, не будь Христа, не было бы и христиан, а не будь христиан, не было бы и антисемитизма, а не будь антисемитизма, не было бы и Гитлера, а не будь Гитлера, Линдберг ни за что бы не стал президентом, а не стань он президентом…
И вдруг мужчина, которого мы преследовали, развернулся в дверном проеме на сто восемьдесят градусов и ровным голосом, словно не заговорил, а всего лишь выпустил кольцо табачного дыма, окликнул нас:
- Мальчики.
Внезапное разоблачение повергло нас в такой ступор, что я, например, чуть было не повел себя как пай-мальчик, каким был всего два месяца назад, - то есть чуть было не шагнул вперед и, назвав свое имя, повинился перед незнакомцем. Лишь Эрл, потянув за рукав, удержал меня от подобного безрассудства.
- Не прячьтесь, мальчики. Вам ничего не будет.
- Ну и что теперь? - шепнул я Эрлу.
- Тсс…
- Мальчики, я знаю, что вы там. А ведь уже стемнело. - Голос его звучал предостерегающе и вместе с тем приветливо. - Вы не замерзли? Как насчет чашечки горячего какао? Давайте же, заходите, пока опять не повалил снег. У меня есть горячее какао, и пирог, и торт, и фигурные леденцы, и крекеры в форме всевозможных зверюшек, - и зефир! Мальчики, у меня есть зефир!..
Когда я в очередной раз посмотрел на Эрла, чтобы узнать, что делать, он уже улепетывал из этого пригорода по направлению к Ньюарку.
- Удираем, Фил, - крикнул он мне. - Это педик!
Январь 1942 - февраль 1942
ОБРУБОК
Элвина выписали из госпиталя в январе 1942 года: сначала он передвигался в инвалидном кресле, потом - на костылях, и наконец, после долгого реабилитационного курса, проведенного специально подготовленными медработниками из канадской армии, научился ходить на протезе. Канада предоставила ему пенсию по инвалидности в размере ста двадцати пяти долларов в месяц (что было в два раза меньше того, что ежемесячно получал на службе мой отец) и еще триста долларов в порядке компенсационных выплат. Пожелай Элвин остаться в Канаде, его как инвалида войны ожидали бы и другие льготы, начиная с моментального получения канадского гражданства заявительным порядком. И почему бы тебе и впрямь не стать канаком? - спрашивал у него дядя Монти. Да ведь действительно: раз Элвину опротивели США, почему бы ему было не остаться в Канаде, с тем чтобы получить свою долю пирога?
Монти был самым самоуверенным из моих дядюшек, должно быть, потому, что был из них и самым богатым. Он сделал состояние на поставках овощей и фруктов для продуктового рынка на Миллер-стрит, неподалеку от железной дороги. Дело было начато дядей Джеком, отцом Элвина, он взял к себе на службу и Монти, к которому оно и отошло, когда Джек умер. Монти, в свою очередь, взял на службу самого младшего из братьев, моего дядю Эрби, а потом пригласил и моего отца, но тот отказался, хотя тогда они с матерью только что поженились и сидели без гроша. Но уж лучше так, чем находиться в подчинении у Монти, от которого он натерпелся еще в детстве. Мой отец ничуть не уступал Монти по части кипучей энергии и преодолевать любые трудности умел ничуть не хуже его, но, в отличие от брата, был начисто лишен авантюристической жилки, что тоже выявилось с самого начала, когда они оба были еще мальчиками. В частности, Монти прославился тем, что зимой завалил весь Ньюарк свежими помидорами, а сделал он это так: закупил партию зеленых томатов на Кубе, дал им дозреть на втором этаже овощной базы на Миллер-стрит, а потом упаковал по четыре штуки и продал втридорога, получив в результате прозвище Синьор Помидорщик.
В итоге мы жили в съемной, пусть и пятикомнатной, квартире на втором этаже "двух-с-половиной-квартирного" дома, а мои дяди, занятые оптовой торговлей, обосновались в еврейской части шикарного пригорода Мэплвуд, где каждому из них принадлежало по большому белому дому в колониальном стиле с зеленой лужайкой у входа и сверкающим "кадиллаком" в гараже. Хорошо это или плохо, но ярко выраженный эгоизм какого-нибудь Эйба Штейнгейма, или дяди Монти, или рабби Бенгельсдорфа - подозрительно энергичных евреев, выбившихся из грязи в князи на максимальный для каждого из них уровень и благоприобретенным статусом "больших начальников" упивающихся, - у моего отца отсутствовал или, самое меньшее, не давал о себе знать (равно как и стремление к превосходству); и хотя в плане личной гордости, постоянной работоспособности, да и боеготовности тоже, он им ничуть не уступал (да и источник честолюбия у них был одним и тем же: происхождение из еврейской бедноты и неизбежные насмешки в отрочестве и в юности), ему хватало самоуважения и без того, чтобы унижать ближних, хватало скромной карьеры, не разрушающей ничьей другой. Мой отец был рожден действовать и защищать, но ни в коем случае не нападать, - и вид поверженного врага не вызывал у него, в отличие от Монти (не говоря уж об остальных делягах), восторга. В жизни были начальники и подчиненные, и боссы становились боссами по праву, может быть, даже по праву рождения, так дело обстояло в бизнесе, а уж каков этот бизнес - строительство, религия, торговля или аферы - не имело значения. Только так, выбившись в начальники, казалось делягам, они могут избежать обструкции, унижений, да и просто-напросто дискриминации со стороны протестантской бизнес-элиты, на службе - а значит, и в подчинении - у которой по-прежнему пребывали девяносто девять процентов евреев.
- Коли Джек был бы жив, - сказал дядя Монти, - парня просто-напросто заперли бы дома. И ты, Герм, хорош. Нельзя было отпускать его. Улепетывает в Канаду, чтобы стать героем, - и на всю жизнь становится никому не нужным калекой.
Разговор проходил в воскресенье, за неделю до запланированного на субботу приезда Элвина, и дядя Монти в хорошем костюме, вместо всегдашней грязной куртки, заляпанных и заношенных штанов и старой суконной кепчонки, в которых он щеголял на рынке, стоял у нас на кухне возле раковины, а изо рта у него торчала сигарета. Моей матери дома не было. Как всегда, она что-то выдумала, только бы не присутствовать при визитах Монти. Но я был маленьким мальчиком и на свой лад любил собственного дядю, которого она, когда его грубость ее особенно доставала, называла гориллой.
- Элвин терпеть не может нашего президента, - ответил мой отец. - Поэтому-то он и уехал в Канаду. А ведь не так давно ты и сам его терпеть не мог. Но сейчас полюбил этого паршивого антисемита. Великая депрессия закончилась благодаря мистеру Линдбергу, а вовсе не Рузвельту, - так рассуждаете вы все, еврейские богачи. Акции растут в цене, доходы тоже, бизнес процветает - а всё почему? Потому что у нас мир по Линдбергу вместо войны по Рузвельту. А все остальное не имеет никакого значения. Для вас вообще ничто, кроме денег, не имеет значения!
- Ты сам, Герман, рассуждаешь, как Элвин. Ты рассуждаешь, как ребенок. А что, по-твоему, имеет значение кроме денег? Твои сыновья, все правильно, их ведь у тебя двое. Ты же не хочешь, чтобы Сэнди тоже когда-нибудь вернулся домой одноногим? У нас нет войны, и нам она не грозит. И от Линдберга мне никакого вреда, по крайней мере, я никакого вреда от него не чую.
Я ожидал, что мой отец тут же возразит: Погоди, скоро почувствуешь! - но, возможно, потому, что я присутствовал при разговоре и был и без того достаточно напуган, он сдержался.
Как только Монти убрался восвояси, отец сказал мне:
- Твой дядя - интересно, чем он думает? Вернуться домой одноногим - тебе это даже не вообразить.
- А если Рузвельт опять станет президентом? Тогда начнется война.
- Может, начнется, а может, и нет, - возразил отец. - Никогда нельзя знать заранее.
- Но если бы война началась и Сэнди оказался бы достаточно взрослым, его призвали бы и отправили на фронт. А если бы он был на фронте, с ним бы вполне могло случиться то же самое, что и с Элвином.
- Сынок, с кем угодно всегда может случиться что угодно, вот только как правило не случается.
"А бывает, что и случается", - подумал я, но не осмелился произнести этого вслух, потому что отец и так был уже раздражен моими расспросами, и чувствовалось, что у него вот-вот кончатся ответы. А поскольку слова дяди Монти о Линдберге в точности совпадали с высказываниями рабби Бенгельсдорфа и с тем, что тайком нашептывал мне Сэнди, я начал сомневаться в том, знает ли мой отец, что говорит.
Линдберг правил страной уже около года, когда Элвин поездом дальнего следования вернулся в Ньюарк из Монреаля в сопровождении медсестры из канадского Красного Креста - и без ноги, вернее, без полноги. Мы поехали на вокзал встретить его, точно так же, как прошлым летом ездили встречать Сэнди, только на этот раз мой старший брат был с нами. За пару недель до этого, в целях достижения внутрисемейной гармонии, мне было разрешено съездить с ним и с тетей Эвелин в какую-то синагогу в сорока милях к югу от Ньюарка, в Нью-Брансуике, где Сэнди держал речь перед прихожанами, убеждая их отдать детей на лето в программу "С простым народом"; при этом он расписывал чудесное житье-бытье в Кентукки и демонстрировал собственные рисунки. Родители недвусмысленно дали мне понять, что я не должен ничего говорить Элвину о работе Сэнди в программе, они, мол, сообщат ему об этом сами - только не сразу; сначала ему нужно освоиться в домашних условиях и осознать, насколько изменилась Америка со времени его отъезда в Канаду. Дело было не в том, чтобы скрыть что-то от Элвина или солгать ему, а исключительно в том, чтобы уберечь его от ненужных потрясений.
Этим утром монреальский поезд опаздывал, и чтобы скоротать времечко (а также потому, что он теперь буквально каждую минуту думал о политике), отец купил "Дейли ньюс". Сев на вокзальную скамью, он для начала бегло просмотрел газету - нью-йоркский таблоид правого толка, который он вообще-то презрительно именовал хламом, - пока все остальные члены семьи в нетерпении и тревоге - ведь начинался совершенно новый этап в нашей и без того резко изменившейся жизни - расхаживали по перрону. Когда по радио объявили, что монреальский поезд опаздывает еще сильнее, чем предполагалось заранее, моя мать, схватив нас с Сэнди за руки, направилась к отцовской скамейке, чтобы, так сказать, справиться с новой бедой общими силами. Меж тем отец уже нахлебался правой писанины досыта и выкинул "Дейли ньюс" в урну. Поскольку в нашей семье деньги считали на гривенники и четвертаки, столь скоропалительное прощание с купленной в киоске газетой удивило меня еще больше, чем сам факт приобретения.
- Вы только подумайте! - вскричал отец. - Этот фашистский пес по-прежнему ходит у них в героях!
Отец, правда, не уточнил, что, благодаря сдержанному фашистским псом обещанию не допустить вступления Америки в мировую войну, он ходил теперь гоголем во всей прессе США, за исключением, понятно, "Пи-эм".
- Ну вот, - сказала мать, когда поезд наконец прикатил и уже тормозил у платформы. - Вот и ваш двоюродный брат!
- А что нам делать? - спросил я у нее, когда она, согнав нас со скамьи, возглавила шествие к противоположному краю платформы.
- Поздороваться. Это же Элвин. Надо сказать, что мы ему рады.
- А что насчет его ноги?
- А при чем тут нога?
Я сиротливо поежился. Но тут отец обнял меня за плечи.
- Не бойся, сынок, - сказал он. - Не бойся ни Элвина, ни его ноги. Покажи Элвину, какой ты стал взрослый.
Сэнди увидел его первым - и стремительно бросился в дальний конец перрона, где из вагона выгрузили инвалидное кресло с Элвином. Кресло катила женщина в форме Красного Креста, а навстречу, с криком: "Элвин!" мчался единственный из нас, кто, судя по всему, не испытывал ни малейших колебаний. Я не знал, как отнестись к этому поступку брата, но я не знал, и как отнестись к себе самому, - я был одержим тем, чтобы не выдать ничьих секретов, утаить собственный страх и постараться не перестать верить в то, что мой отец, Демократическая партия США, Франклин Делано Рузвельт и все, кто с ними заодно, правы, не давая мне присоединиться к всенародному восхищению президентом Линдбергом.
- Ты вернулся! - закричал Сэнди. - Ты дома! - И тут я увидел, как мой брат, которому только что исполнилось четырнадцать, но который был физически крепок, как двадцатилетний мужчина, опустился на колени на асфальт перрона, чтобы поравняться с Элвином и как следует обнять его. И тут моя мать заплакала, а отец торопливо схватил меня за руку, не давая то ли мне, то ли самому себе развалиться на куски.
Я подумал, что теперь, наверное, мой черед приблизиться к Элвину - и тоже бегом, - поэтому я вырвался из рук родителей и помчался к креслу-коляске. И, опять-таки подражая Сэнди, обнял Элвина - и почувствовал, как плохо от него пахнет. Сначала я подумал, что так пахнет его нога, но потом понял, что смрад доносится изо рта. Я задержал дыхание, зажмурился - и выпустил Элвина из объятий, только когда почувствовал, как он подается вперед, чтобы пожать руку моему подошедшему меж тем отцу. И тут мне бросились в глаза деревянные костыли, притороченные к инвалидному креслу сбоку, и я впервые осмелился поглядеть на Элвина в упор. Никогда еще я не видел человека более истощенного и удрученного. В глазах у него не было ни слез, ни страха, и они смотрели на моего отца с жестокостью, как прокурор - на преступника, совершившего непростительное злодеяние, в результате которого здоровый человек превратился в калеку.
- Герман, - сказал он - и замолчал.