- Ты здесь, ты вернулся, - затараторил мой отец. - Ты дома. Сейчас мы поедем домой.
Моя мать, нагнувшись к Элвину, поцеловала его.
- Тетя Бесс, - сказал он.
Левая брючина заканчивалась у него сразу же под коленом - зрелище, может быть, и привычное для взрослых, но ужаснувшее меня, хотя я уже встречал человека, у которого ног не было вовсе, - человека, начинающегося прямо от бедер, не человека, а самый настоящий человеческий обрубок. Я видел, как он просит милостыню на тротуаре неподалеку от офиса в центре города, в котором работал мой отец, но, пораженный его чудовищным уродством, в общем-то не думал о нем, благо, не было ни малейшего шанса на то, что он поселится у нас в квартире. Лучше всего дела у этого нищего шли в бейсбольный сезон: когда, в конце рабочего дня, служащие выходили из контор, он выкрикивал им сочным раскатистым голосом результаты последних матчей - и практически никто не проходил мимо, не бросив монету-другую в видавшее виды ведерко, служившее ему кружкой для подаяния. Он передвигался (да, похоже, и жил) на маленькой деревянной подставке, снабженной колесиками. Если отвлечься от потрепанных грубых перчаток, в которых он щеголял весь год (в отсутствие ног, сберегая хотя бы руки), - мне не описать его детальнее, например, одежду, потому что от страха разинуть рот и заорать во весь голос я старался даже не смотреть в его сторону. Сам тот факт, что он как-то был одет (а еще - ухитрялся каким-то образом писать и какать), казался мне чудом, не говоря уж о его памяти, вмещающей результаты последних матчей. Каждый раз, когда субботним утром мы с отцом приходили в опустевший офис страховой конторы - он - проверить корреспонденцию, а я - покататься в кресле-вертушке, - отец с обрубком приветствовали друг друга кивками. Таким образом я и выяснил, что гротескная несправедливость, в результате которой его располовинили (что само по себе было непостижимо), произошла с человеком, которого звали Роберт, - имя как имя, в котором к тому же было шесть букв, как в отцовском. "Как дела, Крошка Роберт?" - спрашивал у него отец, когда мы приближались к дверям офиса. "Как дела, Герман?" - отзывался обрубок. В конце концов я спросил у отца:
- А фамилии у него нет?
- А у тебя есть?
- У меня есть.
- Вот и у него тоже.
- Ну и какая же у него фамилия? Крошка Роберт, а дальше?
Отец задумался, потом, рассмеявшись, сказал:
- Честно говоря, сынок, я не знаю.
С того мгновения, как мне стало известно, что Элвин должен вернуться в Ньюарк и поселиться у нас, каждый раз перед сном я вопреки собственному желанию представлял себе Роберта в грубых перчатках и на деревянной тележке: сначала - мои марки, спецпогашенные свастиками, потом - Крошку Роберта, не человека, а живой обрубок.
- А я думал, ты уже ходишь на протезе. Я думал, иначе бы тебя не выписали, - донесся до меня голос отца. - В чем дело?
- Колобашка сломалась, - огрызнулся Элвин, даже не подняв на него глаза.
- Что это значит?
- Ничего. Проехали.
- А багаж у него есть? - спросил отец у сопровождающей медсестры.
Однако Элвин опередил ее с ответом:
- Ясное дело, есть. Где, по твоему, моя нога?
Мы с Сэнди отправились вместе с медсестрой и Элвином к багажному отделению, находящемуся в главном здании, тогда как отец с матерью поспешили на автостоянку на Реймонд-авеню. Мать решила составить компанию мужу лишь в самое последнее мгновение; судя по всему, ей хотелось обсудить с ним психическое состояние, в котором мы нашли Элвина. Меж тем медсестра подозвала носильщика, и вместе они помогли Элвину подняться из кресла; затем носильщик покатил инвалидную коляску, а медсестра подсобила Элвину встать на эскалатор. И тут же живым щитом прикрыла его от спешащих по самодвижущейся лестнице людей. Изо всей силы опершись на перила, Элвин сошел с эскалатора. Мы с Сэнди держались у него за спиной, избегая тем самым хотя бы зловонного дыхания, причем Сэнди весь подобрался, желая подстраховать двоюродного брата на случай, если тот вдруг опрокинется на спину. Носильщик, взвалив себе на плечи перевернутую коляску с привязанными к ней по-прежнему костылями, сбежал по лестнице, идущей параллельно эскалатору, и уже поджидал нас внизу - едва не рухнувшего наземь Элвина и нас с Сэнди у него за спиной. Носильщик тут же перевел коляску в нормальное положение и придержал ее на месте, чтобы Элвину было удобнее сесть, но тот, отвернувшись, бодро поскакал на одной ноге в противоположную сторону. При этом он не сказал медсестре ни "спасибо", ни "до свидания", а она лишь проводила его взглядом: прыгая по мраморным плитам сквозь толпу, он устремился к багажному отделению.
- А он не упадет? - спросил у медсестры Сэнди. - Вон ведь как скачет! А что если он поскользнется и навернется?
- Он-то? - ответила медсестра. - Да он куда угодно доскачет. И будет скакать, сколько ему вздумается. И не упадет. Этот парень - чемпион мира по прыжкам такого рода. Дай ему волю, он прискакал бы сюда из самого Монреаля, лишь бы не ехать со мной на поезде. - И тут она призналась нам - двум мальчикам из благополучной семьи, даже не подозревающим о том, что такое горе. - Я повидала всяких, и все они сердитые. А как не сердиться, что остался без рук, без ног! Но такой злющий мне еще не попадался ни разу.
- А на что он сердится? - спросил Сэнди.
Она была профессионалом, можно сказать, солдатом, со своими строгими серыми глазами и короткой стрижкой под серой шапочкой Красного Креста. Но ответила она чуть ли не с материнской теплотой, ответила с нежностью, ставшей для меня еще одним сюрпризом в этот богатый на сюрпризы день, ответила так, словно Сэнди был юным медбратом, которого ей, многоопытной, предстояло посвятить в суть вещей.
- А на что люди сердятся? На то, как оно всё выходит.
Мне с матерью пришлось возвращаться домой на автобусе, потому что места нам в маленьком семейном "студебекере" не хватило. Инвалидное кресло отправилось в багажник; устаревшей конструкции, нераскладное, поэтому багажник не закрылся и кресло пришлось закрепить ремнями. Рюкзак Элвина (в глубине которого находилась искусственная нога) оказался совершенно неподъемным - нам с Сэнди пришлось тащить его волоком по бетонному полу и уличному асфальту; тут подоспел отец, и они с Сэнди положили его плашмя на заднее сиденье. Сэнди, чтобы вернуться домой на машине, поневоле надо было пристроиться прямо на рюкзаке, согнувшись в три погибели, причем костыли Элвина уперлись ему прямо в пах. Обтянутые резиной наконечники костылей торчали из заднего окошка, и отец привязал к ним собственный носовой платок в знак предупреждения прочим автомобилистам. Отец с Элвином сели вперед, и я уже собрался было скорчиться в тесном пространстве у их ног, когда мать сказала, что хочет взять меня с собой на автобус. На самом деле, конечно, ей хотелось избавить меня от еще одной порции неприятных впечатлений.
- Все хорошо, - сказала она, когда мы, свернув за угол, перешли по подземному переходу на другую сторону улицы, где уже выстроилась очередь в ожидании автобуса № 14. - Конечно, ты переволновался. Но мы все тоже.
Я категорически не хотел признать, что переволновался, однако внезапно обнаружил, что оглядываюсь по сторонам в поисках христианина, преследованием которого можно было бы в иных обстоятельствах заняться. Эта привокзальная остановка была начальной для целой дюжины расходящихся в разные стороны маршрутов, и как раз в те мгновения, пока мы с матерью ждали свой 14-й, пассажиры заходили в просторный автобус, следующий в далекий Северный Ньюарк. И я сразу же подобрал подходящую кандидатуру - бизнесмена с чемоданчиком, причем, насколько я мог судить, не еврея. Правда, по части различения евреев и неевреев я не был таким докой, как Эрл. Но на сей раз я лишь проводил свою жертву долгим взглядом с автобусной площадки, а вовсе не хлопнулся на сиденье в двух-трех рядах от нее.
А когда мы сами уже ехали на автобусе, мать сказала мне:
- Ну-ка, выкладывай, что тебя тревожит.
А поскольку я промолчал, она принялась на свой лад объяснять мне странное поведение Элвина на вокзале.
- Элвин стесняется. Ему неприятно, что мы видим его в инвалидном кресле. Перед отъездом он был сильным и независимым. А сейчас ему стыдно, больно и неловко - и все это, конечно, ужасно. И ужасно, что мальчику вроде тебя приходится смотреть на своего старшего кузена в таком ужасном виде. Но всё это переменится. Как только он поймет, что ему нечего стыдиться - и того, что с ним произошло, и того, как он выглядит, - он поправится прежде всего физически, наберет нормальный вес и начнет ходить на протезе, а после всего этого выглядеть он будет точь-в-точь таким же, каким запомнился тебе перед отъездом в Канаду… Ну что, полегчало? Мои слова помогли тебе справиться с чувствами?
- А мне не с чем справляться, - возразил я, не задав, однако, вопроса, который вертелся у меня на языке: "А эта его колобашка - что это значит, что она сломалась? И надо ли мне будет смотреть на нее? И до нее дотрагиваться? И починят ее - или нет?"
Недели за две до этого, в субботу, я пошел вслед за матерью в подвал и помог ей разобраться с имуществом Элвина, который мой отец перевез сюда с Райт-стрит после того, как его племянник уехал на службу в армию Канады. Всё, что поддавалось отстирке, моя мать отскребла на стиральной доске, замочила в одном тазу, выстирала в другом и принялась предмет за предметом отжимать в специальной выжималке, тогда как мне предстояло позаботиться о том, чтобы из нее не проливалась на пол вода. Я ненавидел эту выжималку, каждая побывавшая под ее валиками вещь выглядела так, словно по ней проехал грузовик, к тому же я ее просто-напросто побаивался - и каждый раз, спустившись в подвал, старался не поворачиваться к ней спиной. Но сейчас я набрался такого мужества, что взялся принимать у матери влажное бесформенное белье, класть белье в корзину и относить корзину наверх, с тем чтобы мать потом развесила его на веревке за домом. А когда она развешивала, я подавал ей, высунувшейся в кухонное окно, прищепки. А вечером, после ужина, когда она гладила на кухне, - я, сидя за кухонным столом, аккуратно складывал белье Элвина, скатывал каждую пару носков в комок; и я надеялся, что все у нас может еще исправиться, если только я буду вести себя примерно - лучше, гораздо лучше, чем Сэнди, и даже лучше, чем я сам вел себя до сих пор.
На следующий день после уроков мне пришлось два раза сходить за угол в химчистку с более приличными носильными вещами Элвина. Позже на той же неделе я забрал их и повесил на деревянные вешалки в собственном платяном шкафу, половиной которого пожертвовал ему добровольно, - плащ, костюм, куртку и две пары брюк, а всякую мелочь сложил на две верхние полки комода, в котором раньше держал свои вещи Сэнди. Поскольку было решено, что Элвин будет жить в нашей комнате, откуда было проще всего добраться до ванной, Сэнди уже изъявил готовность перебраться на веранду в передней части квартиры, а свои пожитки переложить в высящийся в столовой буфет - к скатертям и салфеткам. Однажды вечером, всего за пару дней до заранее объявленного приезда Элвина, я начистил его обувь - и коричневую пару, и черную, преодолев сомнения относительно того, действительно ли ему понадобится по два башмака из каждой пары. В конечном итоге я довел его туфли до блеска, вычистил парадные костюмы, аккуратненько разложил по полочкам белье - и все это с истовостью молитвы домашним богам, ангелам охранителям, добрым силам, чтобы они каким-нибудь образом отвели, защитили, оградили наши скромные пять комнат со всем имуществом от мстительной ярости утраченной ноги.
Выглядывая из автобусного окошка, я пытался определить, сколько времени у нас остается до возвращения на Саммит-авеню, после которого изменить мой жребий будет уже слишком поздно. Сейчас мы ехали по Клинтон-авеню, мимо гостиницы "Ривьера", в которой (как я каждый раз, оказываясь поблизости, вспоминал) провели первую брачную ночь мать с отцом. А вот мы уже определенно выехали из центра, находимся на полдороге домой и проезжаем мимо храма "Бней Авраам" - внушительной крепости овальной формы, воздвигнутой для самых богатых евреев в городе и чуждой мне ничуть не в меньшей мере, чем, например, Ватикан.
- Я могу занять твое место, - сказала мать, - если именно это тебя беспокоит. Начиная с сегодняшней ночи и до тех пор, пока мы все не привыкнем друг к другу заново, я могу спать на твоей кровати, в одной комнате с Элвином, а ты будешь спать с отцом в нашей постели. Хочешь, мы так и поступим?
Я ответил, что предпочел бы спать в собственной постели - и в одиночестве.
- А что если Сэнди вернется с веранды в вашу комнату, Элвин там тоже поселится, а ты вместо Сэнди переберешься на веранду и будешь спать на раскладушке? Может быть, ты хочешь именно этого? Или там тебе будет слишком одиноко?
Хочу ли я этого? Мне бы такое, пожалуй, понравилось. Но как, интересно, Сэнди, работающий сейчас на Линдберга, будет спать в одной комнате с человеком, который лишился ноги в схватке с лучшим другом Линдберга?
С последней остановки на Клинтон-авеню мы свернули на Клинтон-плейс; я хорошо знал этот перекресток, с которого мы с Сэнди - прежде чем он по субботним вечерам бросил меня ради тети Эвелин, - сойдя с автобуса, отправлялись на двойной сеанс в кинотеатр "Рузвельт" всего в квартале отсюда. Скоро автобус поедет по узким улочкам, застроенным "двух-с-половиной-квартирными" домами, за Клинтон-плейс, - по улочкам, сильно смахивающим на нашу, только чуть понарядней - и настолько чужим, что на кирпичную скамью у крыльца ни чуточки не хотелось присесть, - и наконец свернет на Ченселлор-авеню. И тут начнется медленный подъем на вершину холма - мимо элегантной колоннады только что выстроенного здания средней школы, мимо флагштока у входа в начальную, в которой учусь я, - и так до самого верха, где, по словам нашей учительницы из третьего класса, некогда находилась крохотная деревушка, в которой жили индейцы племени ленни-ленапов, - они расписывали горшки и готовили в них пищу на открытом огне. Туда-то мы и едем - на остановку Саммит-авеню, наискосок через дорогу от кондитерской Анны Мэй, унаследовавшей от аборигенов тайные кулинарные рецепты, - с фигурным шоколадом, выставленным в витрине, и мучительно-дразнящими запахами - всего в двух минутах ходьбы от нашего дома.
Другими словами, время, отпущенное на то, чтобы согласиться на веранду, таяло, пока за окном мелькали кинотеатр за кинотеатром, кондитерская за кондитерской, остановка за остановкой, - а я все еще не говорил ничего, кроме нет, - нет, спасибо, мне и так будет хорошо, - пока у матери не иссякли все мыслимые и немыслимые утешения и она не замолчала, хмуро уставившись перед собой, как будто судьбоносность происходящего в это утро достала ее наконец ничуть не меньше моего. Меж тем, поскольку я не знал, сколь долго сумею скрывать, что не выношу Элвина - из-за отсутствия у него ноги, из-за пустой брючины, из-за ужасающего запаха изо рта, из-за инвалидной коляски, из-за костылей, из-за его манеры разговаривать с нами, не поднимая на собеседника глаз, - то попытался притвориться перед самим собой, будто преследую какого-нибудь незнакомца нееврейской наружности. И именно тут я понял, что по всем критериям, преподанным мне Эрлом, моя мать обладает как раз еврейской наружностью. Ее волосы, ее нос, ее глаза - все это было безошибочно еврейским. А значит, скорее всего, еврейской наружностью обладал и я, потому что был очень на нее похож. До сих пор это мне в голову не приходило.
Плохой запах изо рта был у Элвина из-за зубов, вернее, из-за их отсутствия. "Вдобавок ко всем вашим неприятностям, вы потеряли зубы", - объявил ему доктор Либерфарб, обследовав рот Элвина при помощи зеркальца и ахнув при этом ровно девятнадцать раз. И тут же включил бормашину. Он сказал, что сделает зубы Элвину бесплатно, потому что тот добровольцем пошел на войну с фашистами и потому что, в отличие от "богатых евреев", изумлявших моего отца тем, что они, по их собственным словам, чувствуют себя в линдберговской Америке в безопасности, Либерфарб не питал иллюзий насчет того, что за судьбу готовят нам "все гитлеры этого мира". Девятнадцать золотых зубов должны были влететь ему в копеечку, но зато он таким образом демонстрировал солидарность с моим отцом, с моей матерью, со мною и с Демократической партией США, одновременно выказывая презрение дяде Монти, тете Эвелин, моему брату Сэнди и республиканцам, пользующимся сумасшедшей популярностью у соотечественников. На девятнадцать золотых зубов понадобилась и куча времени - особенно дантисту, получившему образование на вечерних курсах, работавшему в дневное время грузчиком в ньюаркском порту, - чем, скорее всего, объяснялась грубоватая манера врачевания. Лечение заняло у него несколько месяцев, но, поскольку гниющие обломки зубов он удалил в первые же недели, спать практически рядом с Элвином стало не так противно. Конечно, если забыть о культе. Как выяснилось, относящееся к ней определение колобашка сломалась означало, что что-то не в порядке вовсе не с протезом, а с самой ногой: открывается рана, трескается корка, проникает какая-нибудь инфекция. А еще чирья, струпья, нарывы - и уже не надеть протез, а значит, приходится разгуливать на костылях, пока нога не починится. А виной всему протез, он не подогнан по размеру. Доктора говорили ему, что он потерял в весе, но это ерунда, никакого веса у него и не было, просто-напросто протезист работал на глазок.
- А сколько она заживает? - спросил я у него той ночью, когда он объяснил мне значение словосочетания колобашка сломалась.
Сэнди на веранде и родители у себя в спальне уже давным-давно видели сны, и мы с Элвином тоже, - и вдруг он закричал: "Танцуем! Танцуем!" - резко сел в постели и моментально проснулся. Включив ночник и увидев, что Элвин обливается потом, я встал, отворил дверь и, тоже почему-то вспотев, вышел из комнаты. Но отправился не за родителями доложить о случившемся, а в ванную, чтобы принести Элвину полотенце. Он обтер лицо и шею, снял верх пижамы и принялся обтирать грудь и плечи, и тут я наконец увидел, что происходит с туловищем, когда человек лишается ноги. Никаких шрамов у него нигде не было, но и силы не было тоже: бледная кожа больного подростка, обтягивающая кости и выпирающие суставы.