Заговор против Америки - Рот Филип 22 стр.


Ответ Линдберга воспоследовал всего через пару дней. Облачившись в летный костюм Одинокого Орла, он ранним утром вылетел из Вашингтона на двухмоторном истребителе "Локхид", чтобы встретиться с американским народом лицом к лицу и восстановить пошатнувшуюся было веру людей в своего президента, внушив им, что каждое принятое до сих пор решение призвано увеличить их безопасность и гарантировать благосостояние. Так он поступал всякий раз при возникновении малейшего кризиса - отправлялся на самолете в крупные города по всей стране, посещая по четыре, а то и по пять на дню благодаря феноменальной скорости своего истребителя, - и повсюду, где он приземлялся, его встречал лес радиомикрофонов, поджидали местные златоусты, штатные репортеры и заезжие стрингеры и, понятно, собиралась многотысячная толпа рядовых американцев, жаждущих собственными глазами посмотреть на своего молодого президента в знаменитой ветровке и кожаном летном шлеме. И каждый раз, приземляясь, он наглядно демонстрировал, что не боится летать по стране в одиночку - в отсутствие спецслужб и эскорта ВВС. Вот какими безопасными считает он американские небеса; вот какой безопасностью дышит вся страна под его руководством; правя чуть более года, он сумел устранить малейшую угрозу войны. И, разумеется, он напоминал собравшимся на очередном летном поле о том, что со времени его прихода во власть жизнь ни одного американского юноши не была поставлена на карту милитаристских амбиций - и точно так же дело будет обстоять и впредь, пока он не покинет Белого дома. Американцы оказали ему доверие - а он в ответ сдержал буквально каждое из собственных обещаний.

Вот всё, что он говорил и всё, что ему требовалось сказать. Он не упоминал имени фон Риббентропа, не говорил об Обществе дружбы и об Исландском коммюнике. Он не произносил ни слова в поддержку нацистов, не ссылался на личную дружбу с фюрером и его ближайшими соратниками, не торопился с удовлетворением отметить, что вермахт, оправившись от зимних поражений, теснит советских коммунистов в глубь России, все дальше и дальше на Восток, и скоро разгромит их окончательно. Но, разумеется, каждому в Америке было известно, что и сам президент, и доминирующее в Республиканской партии правое крыло считают, что лучшим лекарством против распространения коммунистической заразы по всей Европе, по Азии и Ближнему Востоку и далее - по всему не только Восточному, но и Западному полушарию - является полный и окончательный разгром сталинского Советского Союза совокупной военной мощью Третьего рейха.

Скромный, неброский, но неотразимо обаятельный, Линдберг напоминал толпам на аэродроме и радиослушателям о том, кто он такой и что сделал, - и к тому времени, как он вновь поднимался на борт, чтобы продолжить полет, люди были настолько очарованы, что стерпели бы от него и известие о том, что вслед за фон Риббентропом они с Первой леди собираются пригласить в Белый дом и самого Гитлера с сожительницей и предложить им провести ночь на 4 Июля в мемориальной спальне Авраама Линкольна, - мало того, что стерпели бы, но и по-прежнему славили бы его как спасителя демократии.

Друг детства моего отца Шепси Тиршвелл был одним из киномехаников-редакторов в Зале кинохроники на Брод-стрит с момента его открытия в 1935 году. Сеанс длился ровно час, на протяжении которого показывали нарезку новостных и спортивных сюжетов, и крутили эту нарезку с самого утра до полуночи. Каждый четверг Тиршвелл и трое других редакторов отсматривали тысячи футов пленки, поставляемой такими компаниями, как "Паф" и "Парамаунт", подбирая материал для длящегося шестьдесят минут шоу, с тем чтобы постоянные посетители вроде моего отца, офис которого на Клинтон-стрит находился всего в нескольких кварталах от Зала кинохроники, могли быть в курсе политических событий в стране и за рубежом и видеть фрагменты важнейших поединков и матчей, что до повсеместного распространения телевидения было доступно только тем, кто ходил в кино. Каждую неделю отец старался выкроить часок, чтобы посмотреть все сюжеты от начала до конца, а когда это случалось, подробно пересказывал затем за ужином, кого и что он на этот раз увидел. Тойо. Петена. Батисту. Де Валера. Ариаса. Квезона. Камачо. Литвинова. Жукова. Халла. Уэллса. Гарримана. Дайса. Гейдриха. Блюма. Квислинга. Ганди. Роммеля. Маунтбеттена. Короля Георга. Лагуардиа. Франко. Папу Пия. И это лишь изрядно сокращенный перечень тогдашних ньюсмейкеров, которых отец велел нам с братом запомнить в качестве ключевых персонажей современности, с тем чтобы позднее поведать о них своим детям как о вошедших в историю.

- Ибо что такое история? - рассуждал он, впадая в застольную назидательность, замешенную на говорливости. - История - это то, что происходит прямо сейчас, - и происходит повсюду. Даже у нас в Ньюарке. Даже здесь на Саммит-авеню. Даже то, что происходит в нашем доме с самыми обыкновенными людьми, - когда-нибудь это тоже станет историей.

В конце недели, когда работал мистер Тиршвелл, отец брал нас с Сэнди на еще более развернутый урок политграмоты в Зал кинохроники на Брод-стрит. Тиршвелл оставлял нам пропуска в билетной кассе, и каждый раз после сеанса отец вел нас в будку киномеханика, где редактор читал нам одну и ту же лекцию по гражданскому праву. Он утверждал, что в демократической стране священный долг каждого находиться в курсе событий и что чем раньше начинаешь знакомиться с событиями, отражаемыми кинохроникой, тем лучше. Мы глазели на кинопроектор, важнейшие детали которого он перечислял нам поименно, и рассматривали висящие на стенах будки фотографии в рамочках, снятые в праздничный вечер по случаю открытия кинотеатра, когда все пришли в парадной одежде, а Мейер Элленстейн, первый и единственный мэр Ньюарка из евреев, торжественно разрезал ленточку и пригласил в зал именитых гостей, в число которых входили, как объяснил, указывая на их портреты, Тиршвелл, бывший посол США в Испании и основатель местного автовокзала.

Больше всего в этом кинотеатре мне нравились сиденья, расположенные так, что даже взрослому не требовалось вставать с места, чтобы пропустить кого-нибудь взад-вперед по ряду; нравилось также, что будка киномеханика была, как объяснили мне, звуконепроницаемой и что на ковре в холле была выткана катушка кинопленки, на которую можно было наступать при входе и на выходе из зала. Но если отвлечься от тех идущих друг за дружкой суббот 1942 года, когда Сэнди было четырнадцать, а мне девять, и отец взял нас в кино посмотреть сначала на митинг Общества дружбы, а потом - на митинг протеста против прибытия Риббентропа, на котором выступил ФДР, в памяти у меня не осталось почти ничего, кроме бесстрастного голоса Лоуэлла Томаса при освещении политических событий и зажигательных выкриков Билла Стерна в комментариях к спортивным состязаниям. А вот митинг Общества дружбы я помню прекрасно - из-за ненависти, которую испытал тогда к членам Общества, поднявшимся с мест, скандируя имя Риббентропа, словно именно он и был тогда президентом США. Не забуду я и речь Рузвельта, потому что, когда он, обратившись к участникам антириббентроповского митинга, воскликнул: Единственное, чего нам надлежит опасаться, - это трусливое пресмыкательство Чарлза Э. Линдберга перед его нацистскими дружками, добрая половина публики в кинозале затопала ногами и зашикала, тогда как остальные зрители, включая моего отца, разразились оглушительными аплодисментами, - и я еще подумал: а не разразится ли война прямо сейчас, средь бела дня, на Брод-стрит, и, выйдя из темного кинотеатра, мы обнаружим, что весь Ньюарк горит или лежит в дымящихся развалинах.

Для Сэнди эти два визита в Зал кинохроники оказались нелегким испытанием - и, заранее предчувствуя это, он попробовал было оба раза отказаться от похода в кино и отправился с нами туда лишь по прямому отцовскому приказу. К весне 1942 года Сэнди уже был без пяти минут старшеклассником - высокий и стройный, отлично выглядящий подросток, одежда которого отличалась опрятностью, волосы были прилизаны, и весь облик - стоял мой брат или сидел - казался столь же безукоризненным, как у курсантов Вест-Пойнта. Опыт публичных выступлений в роли вербовщика в программу "С простым народом" придал ему, вдобавок ко всему, важность и властность, какие редко можно наблюдать у парней его возраста. Тот факт, что Сэнди оказался способен воздействовать на умы взрослых людей и сумел обрасти стайкой последователей среди окрестной детворы, чуть ли не всем скопом готовой вслед за ним записаться на летние сельхозработы в рамках специальной программы департамента по делам нацменьшинств, изрядно озадачивал моих родителей и делал их отношение к нему как к члену семьи куда более сложным, чем раньше, - в то славное доброе времечко, когда он был совершенно обыкновенным мальчиком, разве что с недюжинными способностями к рисованию. Для меня он всегда оставался авторитетом - просто из-за разницы в возрасте, - а сейчас стал еще авторитетнее, чем раньше, и я, разумеется, восхищался им, хотя мне и не нравился его (как выражался Элвин) оппортунизм, - пусть как раз оппортунизм (если, конечно, Элвин употреблял это слово правильно) и придавал ему спокойную самоуверенную взрослость человека, уже понявшего, чего следует добиваться в этом мире и как к решению этой задачи подойти.

Разумеется, представление об оппортунизме было у меня в девятилетнем возрасте достаточно размытым, но этически оценочную сторону вопроса Элвин объяснил вполне недвусмысленно, вложив в само это слово и в сопутствующие характеристики максимум презрения и отвращения. Тогда он еще только что выписался из госпиталя и был слишком слаб, чтобы оказаться способным на что-нибудь, кроме слов.

- Твой братец никто, - сообщил он мне однажды ночью, пока мы лежали на соседних кроватях. - Хуже чем никто. Он оппортунист.

- Правда? А почему?

- Потому что оппортунисты - это такие люди, которые ищут выгоды для себя, а на все остальное им наплевать. Хренов Сэнди оппортунист. И твоя сука тетя с крутыми титьками тоже оппортунистка. А уж велико-мудрый раввин - и подавно. Тетя Бесс и дядя Герман честные люди, но Сэнди… Продаваться этим людишкам с потрохами? В его-то возрасте! С его талантом! Говно он, этот твой братец, полное говно.

"Продаваться с потрохами" - это выражение тоже было для меня в диковинку. Но все же понять его было проще, чем слово "оппортунист".

- Он всего-навсего нарисовал несколько картинок, - возразил я.

Но Элвин был не в настроении выслушивать мой рассказ в оправдание самого существования этих картинок - особенно потому, что ему каким-то образом стало известно об участии Сэнди в линдберговской программе "С простым народом". У меня не хватило смелости спросить у него, как он узнал о том, чего я решил ему ни в коем случае не сообщать, хотя и предположил, что, случайно обнаружив рисунки с Линдбергом под кроватью, Элвин провел самостоятельное расследование, порывшись в буфете, где Сэнди держал школьные тетради и рабочие блокноты, - и обнаружил достаточно улик, чтобы возненавидеть моего брата навеки.

- Это не то, что ты думаешь. - Но, произнеся это, я тут же поневоле спросил у себя: "Не то, а что?" - Он делает это, чтобы защитить нас. Чтобы у нас не было неприятностей.

- Из-за меня, - констатировал Элвин.

- Нет! - запротестовал я.

- Но именно так он тебе и объяснил, не правда ли? Чтобы у семьи не было неприятностей из-за Элвина. Так он оправдывает ту мерзость, которой занимается.

- Ну и что тут такого? - спросил я чуть ли не с младенческой наивностью и вместе с тем с истинно детской хитростью. Пытаясь выпутаться из конфликта, я лгал в пользу брата - и запутывался все сильнее и сильнее. - Что плохого в том, что он старается нам помочь?

- Я тебе не верю, малыш, - ответил Элвин, и, поскольку я был ему не чета, я перестал себе верить сам. Если бы Сэнди хотя бы раз шепнул мне, что он на самом деле ведет двойную жизнь! Если бы намекнул, что притворяется сторонником Линдберга, чтобы защитить нас! Но я собственными глазами видел и собственными ушами слышал, как он выступает перед взрослой еврейской аудиторией в синагоге в Нью-Брансуике, - он абсолютно верил во все, что произносил, и откровенно упивался впечатлением, которое производил на публику. Мой брат проявил редкостную способность приковывать к себе внимание - и, произнося речи, восхваляющие президента Линдберга, показывая рисунки, на которых был изображен Линдберг, перечисляя преимущества своей восьминедельной работы еврейским батраком на ферме у христиан в центральной части США (перечисляя их по бумажке, написанной тетей Эвелин), - одним словом, делая всё то, что, если начистоту, я был бы непрочь делать и сам, делая то, что считалось нормальным и патриотичным во всей Америке, а ненормальным и скверным - только у нас дома, - Сэнди переживал свой звездный час.

И тут сама История в непомерных масштабах вторглась в наши семейные дела: рабби Бенгельсдорфу и мисс Эвелин Финкель от президента Чарлза Э. Линдберга с супругой на открытке с тисненым гербом прибыло приглашение на торжественный обед в Белом доме в честь министра иностранных дел Третьего рейха. Обед должен был пройти в субботу 4 апреля 1942 года. Авиатур по стране, в ходе которого Линдберг побывал в тридцати крупных городах, поднял популярность президента как не дающего сбить себя с толку и умеющего как никто другой разговаривать с народом политического реалиста на небывалую высоту - и предостережение Уинчелла, назвавшего обед в честь Риббентропа ошибкой века, пропало втуне. Напротив, республиканская пресса по всей стране перешла в контрнаступление, утверждая в передовицах, что ошибку века совершили ФДР и остающиеся верными ему либералы, злонамеренно назвав дружеский обед в Белом доме в честь высокого иностранного гостя коварным заговором против основ демократии.

Известие о приглашении в Белый дом потрясло моих родителей, но как-то повлиять на ситуацию они были бессильны. Еще несколькими месяцами ранее они успели высказать Эвелин свое разочарование в связи с тем, что она вошла в немногочисленную и жалкую компашку евреев, пошедших на побегушки к нынешней так называемой власти. Не было смысла хотя бы попытаться оказать на нее воздействие и теперь, когда она заняла пусть и далеко не самую высокую ступеньку на лестнице пресловутой президентской вертикали, - особенно потому, что на этот раз (и мои родители прекрасно понимали это) она была одержима не сугубо идеологическими мотивами, как в период своей профсоюзной деятельности, и даже не элементарным политическим тщеславием, а единственно стремлением вырваться при помощи рабби Бенгельсдорфа из безрадостной жизни учительницы младших классов, обитающей в тесной мансарде на Дьюи-стрит и, подобно Золушке, в мгновение ока попасть во дворец. Тем не менее, когда она однажды вечером внезапно позвонила моей матери и сообщила, что ей с рабби удалось добиться разрешения прибыть на торжественный обед в сопровождении моего брата… впрочем, поначалу ей просто никто не поверил. Еще можно было допустить, что самой Эвелин удалось столь стремительно шагнуть из нашей мелкотравчатой жизни в высший, практически фашистский, свет, - но чтобы еще и Сэнди? Мало того, что он позорит семью, славословя Линдберга в синагогах? "Этого просто не может быть, - провозгласил мой отец, причем его слова имели двоякий смысл: не может быть, потому что невозможно, и не может быть, потому что чересчур отвратительно. - Это лишний раз доказывает, - сказал он Сэнди, - что твоя тетя совсем спятила".

А может быть, она и впрямь на какое-то время спятила - из-за преувеличенного чувства собственной только что обретенной значимости. Как иначе набралась бы она смелости организовать приглашение на столь значительное мероприятие для своего четырнадцатилетнего племянника? Как иначе заставила бы рабби Бенгельсдорфа обратиться со столь неслыханной просьбой в Белый дом, кроме как проникнувшись невероятной наглостью чиновничьей фаворитки, вознамерившейся сделать собственную карьеру? Разговаривая с нею по телефону, мой отец стремился сохранить предельное спокойствие. "Хватит глупостей, Эвелин. Мы люди незначительные. И оставь нас, пожалуйста, в покое. Обыкновенному человеку и так-то в наши дни приходится нелегко". Но решимость моей тетушки вырвать исключительно одаренного племянника из лап сознающего собственную ничтожность - и только ее - отца, с тем чтобы он, подобно ей самой, смог оказаться в этой жизни на первых ролях, - решимость эту было не преодолеть. Сэнди должен был, по ее словам, присутствовать на торжественном обеде как живое доказательство успеха программы "С простым народом", как общенациональный представитель этой программы - не больше и не меньше, - и никакому там отцу с трусливой психологией вечного обитателя гетто было не остановить его - и ее саму тоже. Сейчас она сядет в машину и через пятнадцать минут будет уже у нас.

Повесив трубку, отец даже не попытался скрыть охватившей его ярости и заорал так, словно это был не он, а его вульгарный брат Монти.

- У Гитлера в Германии по меньшей мере хватает порядочности не брать евреев в Национал-социалистическую партию. Брать он их в партию не берет, а желтые звезды на рукаве носить заставляет и в концентрационные лагеря помещает - и тут уж любому ясно, что вонючих жидов просят не беспокоиться. А у нас нацисты делают вид, будто вовлекают евреев в свои дела. А, спрашивается, зачем? Чтобы усыпить их бдительность. Чтобы усыпить их бдительность, внушив, будто в Америке все в порядке. Но это?! - Он окончательно сорвался на крик. - Это?! Пригласить евреев пожать руку нацистскому преступнику? Руку по локоть в крови? Невероятно! Их вранье и интриги не прекращаются ни на мгновение. Они находят мальчика, лучшего изо всех, - самого талантливого, самого работящего, самого не по летам взрослого… Нет! Хватит нам и того, что они сделали с Сэнди до сих пор. Никуда он не пойдет. Они уже украли у меня страну - а теперь хотят украсть и родного сына.

- Но никто, - заорал в ответ Сэнди, - никого не крадет. Для меня это великий шанс! Это выгодно.

"Ищет выгоды - значит, оппортунист", - подумал я, но, разумеется, промолчал.

- Помолчи, - неожиданно спокойно сказал ему отец, и это внезапное спокойствие подействовало на Сэнди сильнее, чем страшный крик, - похоже, он и сам сообразил, что вот-вот переступит черту.

Тетя Эвелин уже ломилась к нам в дверь, и моя мать пошла впустить ее с черного хода.

- А этой женщине что здесь нужно? - крикнул отец в спину жене. - Я ведь велел ей оставить нас в покое. А ей все как с гуся вода. Бесстыжая сумасшедшая тварь!

С гневом мужа моей матери было, понятно, не совладать - и все же она, обернувшись, посмотрела на него успокаивающе. В надежде на то, что он с большим милосердием отнесется к ее глупой сестренке, на свой бесцеремонный лад использующей тщеславное рвение Сэнди.

Тетя Эвелин была поражена (или делала вид, будто поражена) неспособностью моих родителей понять, чем может оказаться для мальчика в возрасте Сэнди персональное приглашение в Белый дом и что сам этот факт будет означать для него впоследствии, - разумеется, если он это приглашение примет.

- Белый дом меня не интересует! - закричал отец, грохнув кулаком по столу после того, как словосочетание "Белый дом" прозвучало в монологе тети Эвелин примерно в пятнадцатый раз. - Всё, что меня интересует, это кто там живет. А живет там нацист!

- Он не нацист, - возразила тетя Эвелин.

- Может, скажешь, что и герр фон Риббентроп не нацист?

Назад Дальше