- Знаешь, на сколько я сегодня трусы замочил? - тихо говорил он мне, когда мы во время вечерних встреч наших семей наконец уединялись за террасой.
- На сколько?! - заранее испуганный и восхищённый, шёпотом восклицал я.
- На два сантиметра! - поводя глазами, говорил он.
- Да-а-а! - многозначительно говорил я.
- Ты, кстати, единственный человек, с которым можно нормально разговаривать! - как-то вскользь бросил он мне. Не могу сказать, чтобы я почувствовал ликованье. Всё лето я добросовестно и скрупулёзно пытался усвоить важность проблемы, но так её, увы, и не ощутил. Представляю, с каким недоумением, и почти сразу же - с презрением - отнеслись бы к этому его увлечению одноклассники или однодомники - а я старательно и прилежно ходил за ним и даже делал вид, что волнуюсь с ним… И вовсе не оттого, что одинокий любым способом старается удержаться возле другого одинокого, делал я это - просто я с раннего детства почему-то чувствовал, что надо знать странности людей или хотя бы прислушиваться к ним - я почему-то уже знал, что кроме меня это мало кто выдержит.
Вот мы в намоченных трусах идём с Никольским по жаре и входим в холодное мраморное фойе кинотеатра - ноги сразу становятся холодными, словно мраморными, и ощутимо голыми. Сдвинув штору, мы заглядываем в тёмный зал… на экране дымится вулкан… потом огромная рука сверху протягивается к нему и бросает окурок… появляется комната, люди, пепельница - вулкан на столе… был ли дальше фильм? Этого не помню.
Продолжая - и заканчивая - тему трусов, вспоминаю такую картинку. Я, выделенный пионером-солагерником из всех (видимо, по тому же 81 признаку, что и в предыдущей истории), стою у ограды из горизонтальных жердей, и очкастый собеседник наукообразно, высокомерно рассказывает мне о проекте летательного аппарата на космических лучах, аппарата, придуманного им и пока что не оценённого невежественной толпой. Я, со своей всегдашней старательностью, терпеливо и даже как бы заинтересованно выслушиваю абсолютно непонятные мне (а понятные ли кому-нибудь?) объяснения. Более того, с чувством вины я ощущаю, что просто восхищённо кивать - недостаточно: надо, чтобы человек обрадовался, задать ему какой-то вопрос, и я озабоченно произношу:
- Но ведь есть же проблема: если аппарат твой будет самым быстрым из всех существующих - догонят ли его космические лучи, чтобы в нём преобразоваться?
Чувствую, что вопрос попал в самую точку - более приятного вопроса не придумать.
- Догонят, разумеется - лучи же летят со скоростью света, выше которой, увы, нет! - снисходительно объясняет он.
Вечер, мы стоим с ним у ограды лагеря, и на его застиранных серо-чёрных трусах вышито кое-где торчащей белой ниткой "Позднеев". Есть ли учёный с такой фамилией? Я, во всяком случае, сделал что мог!
Может, потому и запомнил я этот разговор, что был он удивительным исключением - ни с кем больше таких доверительных бесед в лагере я не вёл. Надо отметить, что дети - самые большие конформисты и реакционеры на свете… А кто же будет прокладывать новые пути? Неизвестно! А у этих - стандартность всегда ценится выше всего. Так и тут. Все прекрасно понимали друг друга - а я всё никак не мог почувствовать важности их разговоров. И уже в детстве мне претил пошлый, банальный набор, который нужен, чтобы тебя признали своим.
Всю первую половину смены я проходил в чёрном колючем пиджачке, сшитом бабушкой - несмотря на жару. Рубашка под ним вскоре загрязнилась, я запихнул её, помнится, под матрас и носил колючий пиджак на голое тело. Наступил, наконец, родительский день - я увидел маму, вместе с другими родителями спускающуюся с горы. Чувствую, словно сейчас, как я побежал к ней, досадливо отмахивая локтями колючие, раскалённые солнцем тяжёлые полы пиджака.
- Что ж ты в этом-то ходишь? - горестно проговорила мама, уже страдающая от моей неприспособленности. Мы вышли с территории лагеря, пошли по очаровательной местности с широко расставленными дубами (местечко называлось - Дубки). Спустились в пахучий, сырой овраг, чем-то, видимо, запахами, напоминающий что-то из раннего детства - казавшегося теперь, в суровой и фальшивой лагерной жизни, островком счастья. Мы поднялись в деревянный светло-серый дом на горе, зашли в тёмную комнату с какими-то низкими полками-полатями, на которых обнаружился сшитый из бедного чёрного сатина тощий мешочек с вышитыми белыми стежками буквами "Попов Валера".
Мама вынула из мешка белую рубашку, я стал её надевать… довольно-таки это приятно, после колючего сукна!
- Ведь вам, наверное, говорили на собрании, что ваши вещи хранятся здесь? - проговорила мама. - Ты что? Не знал?
Да - не знал. Может, и говорили на собрании, а я не слыхал, думал про другое. А спросить что-то у людей, с которыми я не был близок, я не мог - уж лучше ходить в жару в раскалённом суконном пиджаке - так уютнее.
Всегда я как-то не доставал до всех, не знал того, что всем известно, что всеми давно используемо - не знаю и сейчас.
Не быть в русле - теперь уже сознательная моя политика; тому, кто движется в русле с другими, приходится то подчиняться, то подчинять - а я ни того, ни другого не могу - уж лучше похожу в пиджаке на голое тело.
Всю жизнь я со стороны смотрел на кумиров моды, кумиров успеха.
Но никогда не чувствовал даже тени зависти - на обочине мне уютней и свободней.
Помню - и опять же со стороны - как замелькали на головах лидеров знаменитые серые, мохнатые кепки-"лондонки". Появление их сопровождалось слухом, что удар по носу соперника гуттаперчевым козырьком кепки безусловно смертелен. Я, честно говоря, и тогда уже сомневался в догмах, сомневался в том, что шёпотом пересказывают "все". Откуда такая самостоятельность? Может - из-за отсутствия у меня "лондонки"? Быть не со всеми, восхищаться не тем, - тогда, как, впрочем, и сейчас, было опасно. Нас, первых "диссидентов", осмелившихся посягнуть на "святое" - пусть даже на неофициальное "святое", - встречали презрением. Куда как надёжнее и успешнее быть со всеми, презирать "неуверенных" и громогласно повторять то, что повторяют все.
С "лондонкой" я сохранил свою самостоятельность - в основном, конечно, благодаря нерасторопности. Но - неудержимо надвигались годы, когда мысль об одежде становилась всё острей.
В школе ввели серо-голубую форму, и сразу же (как было с галстуками) произошло разделение. Шерстяная форма отличалась ровным серо-голубым колером, хранила строгую форму и слегка покалывала.
Хлопчатая скатывалась, мялась, линяла после стирки. Обладатели "хлопчатки" (во всяком случае, некоторые из них) компенсировали свою неполноценность избытком дерзости, агрессивности, некоторые, наоборот, впадали в депрессию, отражавшуюся на учёбе.
Вспоминаю моего одноклассника Игоря Ефремова - веснушчатый, вихрастый, курносый. Мы жили напротив, через переулок - Игорь жил в доме восемь, в бело-голубых завитках, у фигурного балкончика. Я обычно приходил к нему в своей отглаженной шерстяной форме ("не успел, понимаешь, переодеться!"). Он же свою хлопчатую форму снимал моментально, предпочитая домашнюю рванину. Моя шерстяная элегантно, приятно покалывала, толкая к высокомерию и насмешкам. У Ефремова была странная привычка: погрузившись в размышления над какой-нибудь хитрой задачкой (соображал он здорово, лучше меня!), он обхватывал себя руками крест-накрест и начинал монотонно раскачиваться вперёд-назад. "Странная у тебя привычка!" - усмехнулся я, и он в ответ с обидой рассказал, что в блокаду было нечего есть, и все так раскачивались целыми днями, чтобы унять голод… Я осёкся.
Помню отца Игоря - прямого, на протезе, с неподвижно-обиженным выражением лица, с орденом "Красной Звезды" на пиджаке. Он служил гардеробщиком, и как-то всё время мы с ним сталкивались - то он был в ближней столовой, потом работал в бане. Помню нарочитую - даже если учитывать протез - медленность, с которой он приносил тебе пальто… всегда неприязненно-застывшее лицо… С той поры я понял, что беда не красит людей.
Но, конечно, важнее всего было выглядеть вне школы. Школа - это так, там все более-менее одинаковы - а вот на что способен ты сам - другой разговор!
И хотя всегда суровая наша лёгкая промышленность в те годы была особенно суровой и не давала никому никакой возможности выделиться - это вовсе не означало, что мода отсутствовала. Наоборот, попытки "выглядеть" были гораздо более резкими и отчаянными, чем это было бы в обществе изобилия. У взрослых всё же были какие-то возможности: весьма престижной обувью в сороковые - пятидесятые годы были "бурки". Помнит ли сейчас кто-то про них?.. Высокие, валяные, чёрные или светло-серые, щёгольски обшитые полосками кожи или дерматина. Сколько тут было смелых сочетаний! К этому делу - доху, папаху, набухший портфель под мышку - и ты уже выглядишь ответственным товарищем, даже если таковым не являешься. В общем - и тогда одежда ценилась за то же самое, что и всегда… У мужчин - за ощущение силы, власти, положения, таинственных мощных связей, причастности к "всемогущим". В женских нарядах - как, наверное, и всегда - ценилась необычность, некоторая раскованность, волнующий элемент преодоления запретов. В те времена всё это успешно олицетворяли только что появившиеся (и, разумеется, не в магазинах) "румынки" - короткие сапожки на каблуке и на меху, чуть 85 выше щиколотки. Почему они производили столь сильное сексуальное впечатление даже на меня, несведущего подростка? Может, потому, что женская нога все предшествующие годы была закрыта военным сапогом или валенком и вдруг почти полностью обнажилась? Но, с другой стороны, обычные женские туфли обнажали ведь ногу ещё больше - а действовали меньше. Ну - потому, наверное, что полуобнажение будит воображение сильней. Наверное, именно это я ощущал вместе со всей своей страной, с захолонувшим вдруг сердцем встречая толпы неизвестно откуда явившихся девушек и молодых женщин в румынках.
Но мы, как и всегда, хотели отделиться от взрослых, чётко обозначить, что мы - это не они - и предпринимали для этого самые дерзкие попытки.
За высокой, до неба, кирпичной стеной был двор соседнего дома, номер пять. Сначала мы - наверное, из-за очень высокой стены, воспринимали мир за ней, как нечто вовсе недоступное. Хрустя суставами, закидывая головы, мы кидали вверх снежки, и колоссальным, захватывающим дух успехом считалось, когда от удара снежком оставался след всего за несколько кирпичных рядов от края стены, обитого, кажется, жестью… вот кто-то не достал всего три ряда до верха… вот два! Потом чей-то снежок со звоном ударился в жестяной козырёк - мы яростно спорили, чей именно… и вдруг после чьего-то отчаянного броска снежок беззвучно исчез… мы стояли, оцепенев… иной мир оказался существующим - и даже поглощающим предметы из этого мира!
Потом, когда границы наши начали дерзко расширяться, с каждым новым увиденным пространством было связано своё удивительное открытие, своё ощущение. Пятый двор навсегда остался связан с ощущением недоступности и опасности. Видимо, там была какая-то артель или заводик, и отходы оттуда были для нас невероятной ценностью! Сперва мы врывались туда из переулка, влетали в какой-то сарайчик и хватали отрезки алюминиевых матовых трубок. Жадность - схватить побольше, покрасивей! - умерялась острой опасностью: пребывание в этих пещерах Алладина должно быть очень коротким, пока не грянула месть. Помню, однако, что за это время - пять секунд? десять? - я успевал криво набрать в руки груду трубок разной длины, и потом вдруг, замерев, увидеть ящик с другими, несравненно более роскошными. Я с бряканьем бросал прежние, набирал новые, и вдруг - видение ещё более роскошных!
- Атас! - раздавался резкий крик, и мы, как-то запихивая их под одежду, пролетали под тёмной аркой в светлый переулок и рассыпались. Потом был сбор, сравнение богатств.
Потом было падение интереса и - новый бум. Вдруг кто-то (конечно, не я, у меня никогда не было "связей и каналов"), вдруг кто-то шептал, что в пятом дворе есть что-то, представляющее интерес для того, кто хочет выглядеть элегантно. Самого налёта на пятый двор я не помню, помню лишь блистательный результат: у многих из нас появились не очень длинные, типа кашнэ, кусочки технической байки - необыкновенных, невиданных раньше, нереальных цветов. У меня оказалось целых два куска - один - необыкновенно жёлтого, канареечного цвета, другой - такого розового, какого я не встречал больше никогда.
Строгая жизнь тех лет не могла, конечно, допустить того, чтобы такие цвета имела одежда, даже женская - цвета эти были несовместны с эпохой, дерзко противоречили ей - и это мы остро чувствовали. Помню, что дома я эти немыслимые кусочки сразу спрятал - и вовсе не из-за их происхождения, а - из-за цвета, очень чётко понимая его недопустимость. Помню, мне больше нравился ярко-розовый (явно более недопустимый) - но во время тайных примерок обнаружилось, что он слишком короток, не охватывает шею. Пришлось выбрать другой. Помню, как я с соучастниками, держа этот свой стяг за пазухой, приближаюсь к Невскому. Разумеется, подходя к нему по чинным, благопристойным улицам, мы соответственно себя и вели… Но - Невский!.. На Невском 87 можно то, что нигде больше нельзя - и хоть здесь легче всего получить и наказание за твою дерзость, но это уже совсем другое дело: на миру и смерть красна! Сколько ярких фигур отразили тусклые зеркала на углу Невского и Литейного, фигуры страусиной стати и павлиньей окраски дерзко отражались в них тогда. Да - мужество требовалось немалое, чтобы тогда так нарядиться. И думаю, что всё же это, а не решения Политбюро, изменило нашу жизнь.
А вот и мы на подходе! В ближайшей к Невскому подворотне наматываем на шеи свои стяги-кашнэ, выходим на Невский, идём дерзко-неуверенно-небрежной стаей - косимся - как впечатления? Вроде бы смотрят!.. Но - с восхищением ли? - терзает вопрос.
Помню, как я иду уже один (видно, нетерпение и азарт оказались острее, чем у других) через Аничков мост. Потом, через много лет, я прочёл вдруг у Бунина - про это же самое место, про это же состояние: "…я молод был, безвестен, одинок…" Как защемило сердце! Как это точно!
Тогда, в наступающие дерзкие времена, даже не имея вещей, можно было выглядеть вызывающе: низко натянутая кепка или шляпа, воинственно поднятый воротник… но главное потрясающее открытие тех лет - хождение без шапки… Как - без шапки? Зимой?…Да - представьте себе - вот так!
Дальнейшие мои успехи в сфере элегантности были связаны с барахолкой… ну а с чем же ещё? Официальная мода и швейная промышленность по-прежнему были суровы к населению.
Барахолка располагалась тогда на Лиговке, на пустыре возле пересечения её с Обводным. Там, ясное дело, не было роскоши, но были ощущения поиска, неожиданности. Общее возбуждение, отрывистые разговоры, уникальные личности, таинственные передвижения.
Первым моим интересом был "радиотехнический" - о котором я уже рассказывал. Но совесть не долго мучила меня - вскоре барахолка отплатила мне в полной мере!
После восьмого класса я целое лето работал у отца "на плантациях" (про это я расскажу как-нибудь), и, обогатившись, я отправился на барахолку. Сердце колотилось. Никакой тусклый магазин не мог вселить такие чувства, вызвать такие волнения и надежды! Не прошло, наверно, и часа, как я был уже у себя дома - в огромной серой пупырчатой кепке, оттопыривающей уши, а также - в пошитом из этой же толстой, негнущейся ткани костюме, едва достающем до запястий и щиколоток.
- Ну как… ничего, а? - разводя руки, показывая рукава, растерянно спрашивал я у родителей.
Они молчали. Отца явно подмывало веселье, но он сдерживался. Мать была расстроена, но молчала. Только бабушка бодро проговорила:
- Ну что ж - конечно, ничего! Всё-таки вещь!
Потом они тактично вышли. Я продолжал быстро ходить по комнате, поглядывая на себя в зеркало и всё более падая духом. То, что меня радостно потрясло вначале - абсолютная необычность материи - именно это теперь пугало и угнетало меня. А вообще - материя ли это? - задавал я себе философский вопрос. - Похоже, что нечто из совсем другой оперы… может, какая-нибудь электроизоляция для высоких напряжений? Да - что-то явно необычное, - я точно уже пришёл к этому выводу.
- Ну и пусть изоляция - зато теперь молния не убьёт! - я внезапно захохотал. Испуганные родители заглянули в комнату. - Ничего… ничего… всё в порядке! - отмахнулся я. Родители скрылись.
И что меня насторожило больше всего - что кепка и костюм были одного цвета и даже одной ткани… но так ли это хорошо? - вот в чём я теперь сильно сомневался… хорошо ли, когда всё одного цвета, тем более такого?
Главное, что смутно почувствовал я за этот день, - не этот костюм… я чувствовал, что он исчезнет в бездне, как всё, тем более не жаль, когда исчезает в бездне такое (и действительно, больше я этого костюма не помню)… но меня смутно и очень сильно волновало другое, более важное, от чего отделаться будет гораздо труднее, если вообще возможно… я сам. Оказывается, я очень страстный человек - не то что способный на безумные поступки, но даже весьма склонный к ним! Я вспомнил, как горело моё лицо, когда я совершал эту сделку, которая казалась мне не просто удачной, а необыкновенной, поразительной, восхитительной! Я вспомнил, как срывался голос, с какой ненавистью я кидал взгляды на моих друзей, почему-то не выражающих восторга от этой удивительной вещи и даже бездарно пытающихся что-то возражать… удивительно, как они не испепелились!
Характерно, что вскоре их не стало, они благоразумно исчезли с моего пути, дабы я их не испепелил - и ещё я вспомнил: оказывается я, с горящими ушами и с этим драгоценным свёртком в руках, домахал от Лиговки до дома, ни разу не остановившись, и даже теперь понятия не имею: по каким улицам и сколько я шёл… мелькали лишь отдельные кадры… Да… ну и тип! Надо запомнить этот случай - и в следующий раз держать себя в руках!..