Но не получалось - и я не раз ещё безумными этими вспышками огорчал себя.
Одежда не только бывает формой торжества и победы - она бывает и символом ужаса, безнадёжности твоей жизни, вроде больничной, тюремной робы!
С мучительным чувством вспоминаю свой наряд, в котором проходила моя первая ужасная любовь… Специально, что ли, издевались боги, подкидывая соответствующий случаю наряд? Это было, когда я поступил уже в институт - и родители, чтобы вознаградить меня за мои успехи, приобрели мне серый, негнущийся, словно из кровельного железа, плащ - и к нему нежнейшую, из какого-то воздушно-розового шёлка, кепку. Я и сам почувствовал сразу, что наряд неудачный, но и любовные дела мои шли крайне неудачно - такая полоса! Сколько я, вздыхая, стоял перед зеркалом, то лихо заламывая тот удивительный крепдешиновый картуз, то перегонял с бока на спину суровые складки под поясом… со вздохом 91 я понял, что если сделан какой-то шаг по отношению к влияниям моды, то это был шаг назад. Наступало время идти в институт. Родители пили чай в первой комнате… я понимал, что если надеть прежний, более-менее нейтральный наряд, то они будут огорчены. Я мужественно направился в свой тяжкий путь.
Влюблён я был в учившуюся на факультете электроприборостроения - ФЭПе - Таню Бологову… ангельское нежное личико, пышные ореховые волосы, тонкая, гибкая, время от времени поднимающая свои волшебные руки к своим пышным кудрям… трепетный, сбивающийся голос… впрочем - сбивался он больше у меня.
Вечером того же дня я мотался вокруг неё, сопровождая к дому - переходя, кажется, Большой проспект, в своём железном плаще, всё время снимая-надевая свой нежнейший картуз, что-то быстро и как бы иронически бормоча - в общем, пытаясь стремительностью движений скрыть недостатки в одежде. По её отчужденности, по её явному неуспеванию - и нежеланию успевать - за моими лихорадочными киданиями я уже чувствовал, что всё пропало: она всё реже поворачивалась ко мне и перестала отвечать на холерические мои речи, замыкаясь в себе. Помню проклятое ощущение прямо чугунного этого плаща, скребущего по тротуару… для похорон любви невозможно было найти удачней наряда! И вот я стою уже один, нелепо отражаясь в тусклой витрине углового магазина. Поворачиваюсь, со вздохом ухожу.
Правда, больше такого позора я не помню… а вообще, если обдумывать эту тему, можно сказать, что должна же, чёрт возьми, быть какая-то поддержка со стороны, хотя бы со стороны одежды!
Но - глупо думать, что наше поколение совсем убито, совсем уж без моды и наслаждений!.. Ах - нельзя выделиться вверх? Так мы выделимся вниз! Сделаем моду из нарушения обычной формы одежды!
Все мои ровесники, конечно, помнят, как нарушающим элементом стал свитер. В набор приличной одежды он никогда раньше не входил: так - для труда, для холода, для леса… И вот - появиться в свитере - просто в свитере, или даже в свитере под пиджаком. Мало кто помнит это время в деталях… и мало кто вспомнит - какой это был важный сдвиг… И не только время менялось - это в воздухе что-то менялось - можно было ходить немножко вольнее! Тут - я должен сказать комплимент советской промышленности, и пусть она, не привыкшая к комплиментам, получит его! Правда, этот её плюс заключался в… неповоротливости, но как знать заранее - что именно окажется неожиданно полезным… Уже ясно, что свитер в такой ситуации - не просто для тепла, а как бы демонстративно, с вызовом - явление опасное, чуждое… в свитерах ходили смутьяны… там было недалеко уже и до бороды. Но советская промышленность продолжала выпускать свитера! То был, пожалуй, единственный случай, единственный её медовый месяц с прогрессом. Потом она снова заняла своё место: на страже вчерашних (и позавчерашних) устоев. Но долго ещё свитер служил формой отличия человека неофициального. В свитер - бедно, но вызывающе одевалась вся демократическая волна тех лет: и физики, и лирики, и художники, и геологи, и туристы… а что они там пели, собравшись у костров? Проконтролируй! Впрочем - геологи и туристы надевали свитера и раньше, но так… а теперь уже это был знак, наша форма!
Потом, ясное дело - ко всему, с риском завоёванному авангардом, приходит за какие-нибудь одно-два десятилетия и мещанство, сперва ненавидящее всё новое, но постепенно (не особо, правда, стремительно) к себе это забирающее… но это уже не то: пальто, да не то, Федот, да не тот, метод, да не этот!
Появились нейлоновые, яркие, престижные свитера-водолазки, красочных цветов… то была уже, скорее, не одежда изгоя, а знак массовости, "причастности к вкусному корыту". Наше общество опять нас несло непонятно куда!
Наступал век нейлона, который, к счастью, занял не век, а гораздо меньше. Нейлон победил быстро и всех - самые ярые реакционеры сопротивлялись недолго. Вдруг стала непонятна и неудобна вся предыдущая жизнь - что же мы носили раньше? Ведь только в нейлоне можно выглядеть прилично и элегантно. Сегодня постирал, завтра утром рубашка - как железо - и как сахар! Что ж мы носили раньше - собираясь в гости, считая себя нарядными, вертясь перед зеркалом? Что ж мы носили? Видно - что-то постыдное, блёклое, мятое, перекошенное. Нейлон покончил с этой памятью и как-то вычеркнул её, победил и занял всё. Началась разумная (постирал-надел), богатая (нейлон - это вещь! Чаще всего из-за рубежа…), аккуратная жизнь (покончили наконец-то с рваниной!). Помню, что мама привезла мне из своей первой (и единственной) зарубежной поездки по Дунаю нейлоновую бобочку и нейлоновые носки. Самоотверженно, при тех копейках, которые давали, отказывая себе, видимо, в глотке лимонада… Оттягиваемые пальцем носки щёгольски щёлкали по ноге и так гладко обтягивали её! Не оторвать глаз!
Прошло немало счастливых лет, прежде чем стали просачиваться высокомерные слухи - что нейлон вовсе не является на Западе высшим шиком, что миллионеры вовсе не мечтают о нейлоновых рубашках - наоборот, в непродыхаемом нейлоне ходят исключительно нищие, которым, ночуя под мостами, удобно стирать свою единственную рубашку.
Опять перед нами встала необходимость найти какой-то свой знак в одежде, знак отличия своих - в нейлоне ходил и ты, и человек, который громил с трибуны всё живое, что появилось в десятилетие его правления - и отчасти благодаря ему самому.
Стали возникать чёрные рубашки - разумеется, у нас они не были связаны с фашизмом, наоборот - были протестом тоталитарщине. И тоталитарщина вздыбилась: что за чушь? Рубашка, символ чистоты - и чёрная? Подзатыльники так и мелькали, но расстреливать уже не расстреливали… по-моему - даже в магазине, правда, с опозданием, успел появиться чёрный цвет… знак того, что и наша лёгкая промышленность постепенно набирает обороты… Лично я покрасил свою нейлоновую рубашку - подарок мамы… рубашки полоскались в тазу с чёрной краской - к ужасу родителей и соседей… но ведь именно этого мы и добивались!
- Мы не такие! - в этом был единственный смысл этого маскарада. Шли годы. Приходили времена, когда носить на себе что-то самолично покрашенное тобою в тазу становилось позорным. Шло уже кой-чего получше. Запад уверенно распространял своё влияние, которое, я думаю, не было тлетворным, но было (по крайней мере, у нас) диктаторским: так, и только так - вынь да положь!
Настало безумие джерси. Мужчины страстно стали мечтать об обладании тёплой красивой джерсовой рубашкой, аккуратно застегивающейся, приятных, солидных цветов… Разумеется, их не было. Так было заведено (и тогда, и сейчас), чтобы не было самого главного, чего хочется сильнее всего, без чего нельзя причислить себя к приличному обществу, показаться в нём. Таковы уж наши особенности. Ищи! Продавайся! (но не в том смысле, как на Западе! В том смысле, как у нас).
Москва оказалась воротами на Запад… в столице всегда собирался шустрый народ!.. и вот уже все, кто хотел, одевались шикарнее, чем (абсолютно равнодушные к одежде) заграничные миллионеры. Вот и пришёл рай - хоть, к сожалению, не для всех.
Ах - у вас власть, у вас все послы!.. А у нас, в Питере, фарцовщики! Мы вырвались вперёд! Ленинград стал экстравагантней (и криминальнее)… Ах, Невский, Невский, кого ты не волновал!
Я - увы! - и тут к кардинальным шагам не был способен - но с наслаждением надел первый в своей жизни костюм, в котором вдруг почувствовал: Вот… это я! Это был прекрасный, гладкий, твёрдый финский костюм, как тогда говорили - цвета мокрого асфальта. Его мне предоставил гораздо более решительный, чем я, мой друг по институту Серёга Клюшников.
Я впервые, как в зеркале, увидел себя в этом костюме - таким, каким хотелось мне быть. Костюм - твоё отражение, твоя форма, и очень плохо, когда формы долго нет - твой собственный образ понемногу размывается.
Потом пошло следующее роскошное пиршество - время замши - и солидно-коричневой, и лимонно-нежной. Сейчас она вдруг исчезла так же почти внезапно, как появилась, - но тогда она царственно цвела - и каждый при некотором усилии (иногда, правда, немного криминальном) мог найти точное, своё.
В комиссионном на Садовой я уверенно, как в собственном шкафу, снял с вешалки длинную, свободную замшевую куртку со стоячим воротником. Воротник подчёркивал уверенность (с лёгким оттенком агрессивности), а в глубоких карманах так уютно лежали кулаки - не торчали, но обозначались… Наконец-то я почувствовал уверенность - что-то случилось, чего я смутно ждал. Лёгкая потрёпанность означала мою отрешённость от общепринятого, от материальных благ. Всё было в точку! Я элегантно расплатился и пошёл.
Время одевает нас - и неточностей тут не бывает.
5. Семья
В юности кажется, что ты один-единственный такой - да разве могут быть другие такие, как ты? И стоишь ты, великан, в чистом поле один, и не уходят твои ветви ни вглубь, ни вдаль, ни в прошлое - только, может быть, в будущее - да и то не точно… могут ли ещё возникнуть такие люди, как ты?! Ну, а если есть у тебя какие-то родственники, так называемые близкие, то это так… скорее соседи - и не понять их, не приблизиться хочется к ним, а по максимуму оттолкнуться: ты один, уникальный, что общего, вообще, может быть у тебя, утончённо-ироничного, с нелепым дядькой, приехавшим из деревни в чёрном тулупе и красных галошах? Конечно, не без участия родителей явился ты на свет - это ясно - но важней, конечно же, высшие силы, вошедшие в тебя…
- Родственники?!. - только с высокомерной усмешкой можно было произносить это слово тогда…
Но - сравнивая ход своей жизни с ходом жизни родных, теряя с десятилетиями ощущения своей абсолютной необычности, вдруг с интересом начинаешь видеть: а-а… так вот откуда это пошло… интересно, интересно! Даже и болезни, чёрт возьми, одинаковые… даже грыжа одинаковая - паховая случилась и у меня, и у отца с разрывом примерно в два года… Гнилое поколение! - привычно вздохнёте вы. - Отец когда родился? А ты когда? Родился на двадцать девять лет позже, а по болезням почти догнал!.. Да нет - дело значительно хуже, - добавлю я. - Не только я догнал по болезням, а даже обогнал! Сначала грыжа случилась у меня, отец два года снисходительно посмеивался: "Эх, ты!" - и вдруг такая же напасть случилась и у него… неожиданный зигзаг времени!.. и я уже, словно старший, утешал и инструктировал его: операция, конечно, противная, и сильно болезненная, но не опасная: сжать зубы - и выдержать! Я уже ощущал снисходительность старшего - от такого довольно трудно удержаться, похлопывал по плечу…
Да - связь, конечно, имеется. Даже в те безумные годы, когда любой дефективный с улицы казался тебе пророком по сравнению с родителями, когда родители - это лишь нравоучение, помеха, неудобство… всё равно - и тогда были рядом со мной мать, отец, бабушка - и, конечно, они слепили меня на семьдесят процентов… ну - на шестьдесят… ну - на пятьдесят!
В какую тьму, если вдуматься, уходишь ты, сколько людей двигалось, говорило, переезжало - для того, чтобы появился ты! Лица и судьбы их загадочны, темны - для меня! И я не пытаюсь поднимать архивы, боюсь, что конкретные названия мест их поселения, должностей слегка снизят ощущение таинственности, неисчерпаемой глубины жизни: ведь это главное ощущение. Но что-то знаю…
Дед бабушки (об этом я уже упоминал) был священник, - как и положено, с виду благостный, внушительный, вселяющий в окружающих уверенность, твёрдость - с элементами трепета. Сын его - бабушкин отец - Иринарх Воронцов, тоже бородатый, благообразный, и, судя по фотографии, весёлый и добродушный, священником, однако, не стал - и служил почему-то главным бухгалтером сумасшедшего дома… что побудило его не пойти по священным стопам отца? Вольнодумие ли, распространившееся в конце века, или слишком весёлый характер, или наоборот - слишком суровые, неумолимые обстоятельства жизни?.. Загадка! Когда это ещё можно было выяснить - я снисходительно пренебрегал… прадед - бухгалтер сумасшедшего дома… это произносилось лишь как шутка, как гротеск… долгие годы ради шутки, ради красного словца не жалели мы и родного отца, не говоря уже о каком-то там прадеде!.. Однако, как рассказывала бабушка, - и то место, которое занимал её отец, было местом вполне почтенным, ничуть не позорным… почему-то я даже уверен, что дед мой не обсчитывал бедных умалишённых - и в доме у вполне почтенного, весёлого и гостеприимного чиновника собиралась уютная, как бы сейчас сказали, тёплая компания, где все весело, с подтруниванием любили друг друга… Почтмейстер, полицмейстер, батюшка, доктор… особенно большим весельчаком и говоруном, по детским бабушкиным воспоминаниям, был священник… Всё же, похоже, намного теплей и уютней шла тогда жизнь! Слушая бабушку, я чуял уют слова "почтмейстер", видел его, благодушного, распарившегося у самовара, в гостях… нынче же… представить у себя в гостях начальника почты? Даже если само помещение этой конторы, надписи на стенах дышат бездушием и казёнщиной!.. а представить в гостях у нас участкового - один вид которого вызывает желание не видеть его больше никогда?.. Нет, было теплее. С завистью и тоской вижу я канувшую во тьму ту задушевную компанию у самовара.
Потом, когда бабушка - весёлая, разговорчивая, хлопотливая - появилась рядом со мной, я вовсе и не думал о том, откуда она произошла. Есть - и чудесно, у всех почти что есть бабушки, а у кого нет их - тому не повезло. Иногда лишь доходили какие-то глухие, почему-то волнующие звуки из прошлого… Дом на Кирпично-заводской улице - это ещё в Казани - до переезда на Лихачёвскую, где я и появился на свет… какой-то дом - наверное, деревянный, в глубине сада, за зарослями крапивы и бузины, скамейка на улице… у глухого чёрного забора… впрочем - может, это уже галлюцинация - почти что наверняка…
Вот мы весело разговариваем с бабушкою на кухне, со странным окном - маленьким, под потолком… потом - я вижу бабушку из оврага - это уже на селекционной станции, где летом работали и жили родители… Давно - и словно бы минуты ещё не прошло!
Вот бабушка мне делает какое-то внушение - в ней появляется какая-то старинная строгость… Дворянского воспитания у неё не было и крестьянских традиций - тоже… бабушка хоть не доучилась, но работала в маленьком городке Арске учительницей… и старинная, патриархальная строгость, манера были в ней, чувствовался другой человек, из другой эпохи - хотя человека ближе не было у меня… Оттуда же, из старины, доходили ещё какие-то обрывки… о бабушкиной, кажется, сестре-красавице… или тётке? - которая была любовницей какого-то знаменитого волжского купца… Глубже я в это дело не вникал и даже как-то уклонялся… какая-то повышенная стыдливость сопровождала меня тогда… нежеланье вникать, краснеть - я и без этого в те годы то и дело краснел!
Потом - из сильных волнений! - которых, впрочем, я всегда напряжённо ждал (и старался избегать, но тут вышло неожиданно)… из этих глубоких волнений я вспоминаю приход к бабушке в Москве вместе с моим столичным кузеном Игорем… Любимый мой московский брат Игорёк - это особое явление, о котором стоит здесь рассказать. С ним - весёлым, кудрявым, шустрым, сверхнахальным - мы впервые встретились в шесть лет, когда наша семья переезжала из Казани в Ленинград и одну ночь ночевала в семье отцовской сестры Татьяны (чей сын Игорёк) в Москве. Потом я полюбил приезжать в Москву, а точней - к Игорьку, мы полюбили друг друга… как бы два блистательных франта из двух роскошных столиц. Оба мы лет в двенадцать-четырнадцать казались себе блистательно-порочными, но Игорёк в те годы по этой части шёл значительно впереди, как, впрочем, и сама Москва блистала в те годы гораздо ярче. Благодаря везению - квартира их, правда коммунальная, находилась почти на самой улице Горького, а также благодаря темпераменту, врождённому покровительственному тону - Игорёк оказался в гуще московской жизни - не какой-нибудь гуще там марьинорощинской или шпанской замоскворецкой, - а в жизни центральной, официальной Москвы. В его классе учились - сын знаменитого мхатовского актера Абдулова Севка Абдулов, сын дирижёра Большого театра Мелик-Пашаева, внук академика Зелинского (живущего в роскошном гранитном доме на улице Горького), сын посла, кажется - Миша Игнатьев, изысканно-вежливо-шутливый, весь какой-то чистый, воздушный, отмытый… и в то же время изысканно искушённый, со снисходительной улыбкой упоминающий о какой-то Веронике Казимировне - но не с той грязно-оскорбительной, с какой говорили о бабах хулиганы, а с вежливо-выдержанной уважительной…
"Внешне у нас с нею всё очень светски!" Это покоряло меня, восхищало, вызывало светлую зависть. Вот это да - вот где по-настоящему здорово! - думал я, потягивая через соломинку с небрежным видом первый в своей жизни настоящий коктейль. Разговор заходил об Америке, о приёмах в посольствах, о разных роскошных шалостях блистательных московских вельмож. Было совершенно ясно, бесспорно, что кремлёвские звёзды будут светить этим людям всегда - они привыкли жить роскошно, и разве как-нибудь по-другому может быть? Это выглядело так же незыблемо, как помпезные высокие дома по улице Горького, казавшиеся пределом возможной роскоши и величия… Со своими высокими однокашниками Игорёк общался снисходительно-высокомерно… а может, стоило тогда подсуетиться, за что-то зацепиться - но зачем это было ему - он и так был величественен… кроме того - блистательно кончал школу, затем - институт…
И вот мы, два утомлённо-пресыщенных, промотавшихся франта (истративших выделенные нам родителями восемь рублей) шли по Москве. Игорёк снисходительно-высокомерно признался, что самый элегантный, по его понятиям, жест - это когда тросточкой цилиндр сдвигается на затылок… у нас не было ни тросточек, ни цилиндров, но мысленно мы проделывали этот жест буквально через каждые пять шагов. Высокомерно-насмешливый цинизм, отсутствие каких-либо моральных запретов, держащих в узде стадо и абсолютно бессмысленных для людей великосветских, - вот что было тогда нашим девизом. В данную минуту наш цинизм выражался в нашем мерзком намерении - "почистить родственников". Поскольку денег у нас совершенно не было, а родители Игорька (особенно отец) отличались удивительной, ужасно странной для родителей светского льва прижимистостью - путь наш лежал к другой нашей московской родственнице - тёте Люде на Каляевскую - там как раз гостила сейчас и бабушка. С цинизмом, неравномерно смешанным с любовью, я говорил Игорьку:
- Можешь быть спокоен - бабушка не подведёт!