Мемуары сорокалетнего - Есин Сергей Николаевич


Сергей Есин - автор нескольких прозаических книг. Его произведения публиковались в журналах "Знамя". "Октябрь", "Дружба народов", "Юность", в еженедельнике "Литературная Россия" и хорошо известны читателю.

В повестях и рассказах, составивших новую книгу, С. Есин продолжает исследовать характеры современников, ставит сложные вечные вопросы: для чего я живу? Что полезного сделал на земле? Утверждая нравственную чистоту советского человека, писатель нетерпим к любым проявлениям зла. Он обличает равнодушие, карьеризм, потребительскую психологию, стяжательство.

Проблема социальной ответственности человека перед обществом, перед собой, его гражданская честность - в центре внимания писателя.

Содержание:

  • Повести 1

    • Мемуары сорокалетнего 1

    • Производственный конфликт 22

  • Рассказы 34

    • Побег 35

    • Основная пара 39

    • Родственница 45

    • Приезжий 49

    • Стекляшки, деревяшки… 57

    • Соавторы 64

    • Серьезная покупка 78

Сергей Есин
Мемуары сорокалетнего

Моему отцу - участнику гражданской и Великой Отечественной войн посвящаю

Повести

Мемуары сорокалетнего

Мама умерла ночью. Ее обрядили в одежду из приготовленного ею узелка и положили на стол. И тут я впервые понял, что остался на свете один. Все - детство, юность, даже средние, но самые спокойные годы - кончилось. Дальше уже не к кому прийти, чтобы тебя поняли, простили и защитили. Ты один, и теперь уж безнадежно и безвозвратно взрослый…

Подписывая в эфир очередную передачу, я обязательно бросаю взгляд в окно. Выработался даже определенный механизм поведения: на зеленоватой бумажной папке под напечатанным текстом "Передать в эфир разрешаю" я ставлю свою подпись: "Заведующий отделом Воронов", - кладу на письменный стол авторучку и одновременно левой рукой нажимаю на кнопку звонка. Сразу же входит секретарша Наташа. Правой рукой я подаю ей "эфирную" папку и тут же на своем крутящемся кресле разворачиваюсь влево, чтобы взять очередную. В этот момент и наступает сладостная и тревожная пауза в работе. Я тяну левую руку за не прочитанной еще передачей, а сам гляжу и гляжу в окно. Иногда левая рука, как лягушка, прыгает по столу, ищет папку. А за окном, через двор, - задний фасад двухэтажного старинного особняка. Верхнее окно - Раиса Михайловна и ее сын Даня; огромное итальянское окно под ними - Эдька Перлин; еще ниже, в подвале, - Абдулла, мой приятель. Следующий по вертикали ряд - бабка Серафима Феоктистовна, Мария Туранюк, в подвале тетя Паша Еденеева. Еще ряд: Елена Павловна, старая, ныне уже покойная художница; окном ниже Зойка с любовью к немецкой философии и Достоевскому - ей-то я, наверное, и обязан, что сижу в этом кресле. А взгляд, как рентген, режет дом, ведь есть еще передний фасад: Витька Милягин, Сильвия Карловна со своим незаметным мужем, многочисленные Панские, Анька с ее ослепительными коленками и другие, которых я знал хуже и чья жизнь тогда мне казалась таинственной и значительной.

…Левая рука наконец-то нащупала очередную папку с передачей. Подтаскивая ее к себе, не глядя открываю и бросаю последний взгляд на дом. Прямо передо мною мое бывшее жилье: два полукруглых окна почти под крышей, за которыми сейчас никто не живет.

Хватит мечтать. Пора браться за дело. Чем мы сегодня порадуем радиослушателя?..

История с пожаром и взрывами

В восемнадцать лет я уже узнал крепкую тяжесть заработанного рубля.

Как же я тогда попал на "Мосфильм"? Я только что окончил школу, с треском провалился в Институт востоковедения, и тут мне позвонили со студии научно-популярного фильма. Но в массовке кино я крутился еще раньше, до "новых денег", потому что четко помню: платили не три рубля за съемочный день, как сейчас, а тридцатку. Мама болела, у брата была уже своя семья, да с него и не разживешься. Бегал по утрам с сумкой, разнося газеты, тянул лямку в школе рабочей молодежи, а мать очень не хотела, чтобы я шел на производство: бросишь учиться… И кто-то мне сказал, что есть такой приработок - "Мосфильм". Деньги были очень нужны. К этому времени вернулся отец и, ожидая пересмотра дела, жил месяц у нас.

Мой заработок в то время был основным в семье. Вот написал слово "семья" и засомневался. Была ли семья?.. Но на деньги, которые я приносил домой, жили трое.

На "Мосфильме" уже в то время я был человеком своим. Моя фотография лежала в актерском отделе. Я знал ветеранов массовки - бригадиров, помрежей, был со всеми в добрых отношениях, и они меня совали везде, где шестнадцатилетний пацан, одетый в платье любой эпохи, мог проторчать целый день, почитывая книжку или учебник.

В тот день, когда позвонили в дверь, отец собирался в Брянск. Вещи были разобраны, лежали на виду.

Отец заметался по комнате, распихивая свертки под кровати, а потом заскочил за перегородку. После этого мать откинула крючок на двери.

- Диму к телефону, - раздался голос Раисы Михайловны.

- Дима, тебя, - облегченно сказала мать, не переступая порога.

Известия по телефону поступили почти невероятные. Приглашали сниматься на роль в настоящую кинокартину. Правда, на студии научно-популярного фильма, правда, фильм учебный, для Советской Армии, правда, широким экраном он не пойдет. Но ведь это занятие, и, значит, надолго, почти на год. Уже разнеженная душа сразу представляет: афиша с названием, ажитация знакомых девочек, и тут же мыслишка: а может быть, с этого учебного фильма и пойду, начну сниматься, здесь и лежит вектор моего счастья. Но все эти сладкие мечты от себя надо гнать: путь мой лежит не здесь.

Полгода наслаждаюсь сытой, определенной по контракту свободой… Кино захватило в свои бархатные лапы и потащило по лунным местам Крыма.

В Ялте стоит царственно-ранняя весна. С пушечным громом, заливая набережную, бьет в парапет резвая волна. Соленая изморось садится на олеандры и магнолии. Ялта почти пуста. На набережной - редкая цепочка кутающихся в одинаковые плащи прохожих, в пустом ресторане - расторопность конкурирующих официантов, уставших от ожидания клиентов: только сел за столик, а работник общепита уже трусит к тебе с развернутой картой меню. А еще гостиница: хороший номер с ванной и видом на море, деревянная кровать с пружинным матрасом. Это после московской сутолоки и стеснений… Ресторан, ванна с горячей водой, Крым, просторная кровать - все это навалилось на меня в восемнадцать лет.

Основной задачей было не показать, что все это привалило мне впервой.

Мы снимались под Ялтой. Горел какой-то склад. Пиротехники подпаливали смрадные куски пакли; громыхали, вспыхивая, маленькие взрывы, - рвался порох в небольших резиновых пакетиках, я полз по крыше склада, подсвеченный сбоку веселым светом софитов, а сверху, несмотря на холодный ветер, меня еще поливали из шлангов пожарники - героизм, как и положено, должен совершаться в назидательной обстановке природного возмущения. Снизу меня подбадривали:

- Давай, давай, Дима, дыши прерывистей. Так, хорошо. Теперь взгляни направо. Хорошо. Сожми зубы. Тебе тяжело!.. Прекрасно… Пиротехники, взрыв! Да ближе, вы, черти!

- Опалим мы его, Иван Федорович, - басит пиротехник.

На своей героической крыше под потоками ледяной воды с нетерпением ожидаю конца экзекуции.

- Ничего с ним, красавчиком, не сделается. Выживет, молодой еще, - подбадривает пиротехников режиссер и снова мне: - Глубже дыши. Ты же, дубина, борешься со стихией. Склад, того и гляди, взорвется. Где у тебя страх? Да лейте на него. Держите ветродуй на актере. Дима, Дима, тебе должно быть трудно! Разве можно быть таким бездарным? Неужели ты собираешься стать актером? Ну, напрягись, дорогой, подыши поглубже, черт возьми. Да чтобы грудь ходила ходуном.

Лежа на мокрой крыше, я слал проклятия на голову десятой музы в лице режиссера-постановщика. Если бы я умел зарабатывать деньги другим путем! Но пока мне оставалось только терпеть. Но и терпению, как известно, есть конец. И, видимо, замечание Ивана Федоровича о моей бездарности меня захватило, потому что законное чувство ненависти к моему мучителю, мгновенно обуяв меня, прокатилось конвульсиями по всему телу и застыло корявой отвратительной маской на лице. И в тот момент режиссер крикнул:

- Молодец, красавчик! Глазами поблести, глазами. Хорошо. Держи так. Мотор. Хлопушка.

Под моим носом помреж дернулся со своим хлопающим комбайном.

- Держись, красавчик, - порадовался режиссер. - Так! Пиротехники, взрыв! Прекрасно!.. Выключай софиты...

Я сполз со своей верхотуры, вытирая с лица куски сажи и отряхивая пепел с бровей.

Тут же на меня накинулись - гример в надежде убедиться, что от моей шевелюры еще что-то осталось и ему не придется сооружать мне до конца съемок паричок, и помреж, в реестре хлопотливых обязанностей которого было и мое здоровье. Я долго вырывался у них из рук, но наконец, смазав вазелином закопченный кусок моей кожи, столь недавно называвшийся лицом "красавчика", и залив мне в пасть сто граммов водки, они удалились.

- Да непьющий я, - отбивался я от них. - Меня от водки воротит.

- Все пьют, - нравоучали меня два старших товарища - Одна сова не пьет, да и то потому, что днем она спит, а ночью магазины закрыты.

Обсушенный чьими-то радивыми руками, закутанный в казенный тулуп, пьяный и бессмысленный, я очутился в автобусе. Мы едем в Ялту, в гостиницу, оставив местного инвалида сторожить наш обгорелый съемочный объект.

В автобусе тепло. Сквозь дремоту, приоткрывая на ухабах разморенные веки, я вижу, как мимо окон проносятся ветви деревьев, ограды и дворцы санаториев, осколки моря в обрамлении пустынных пляжей. Мне уютно. Отходит в сторону досада на режиссерскую ругню и мою актерскую недогадливость. Ведь не сладко, когда тебя не только обзывают бездарным, но ты и сам чувствуешь себя неспособным к актерскому делу. Все отодвигается в мареве усталости. И тем не менее что-то меня беспокоит. С чувством тревоги снова открываю глаза и встречаю любопытный назойливый взгляд.

Это Марина. Младшая дочка нашего крикливого режиссера.

Она прилетела в Ялту несколько дней назад. Ее все ждали, говорили о ней в съемочной группе. Я знал, что за Мариной посылали в Симферополь машину - старенькую "Победу". Я видел из окна гостиницы, как она приехала. Из машины вышла девушка моего возраста в розовом строгом костюмчике. С достоинством подождала, когда шофер вынесет чемоданчик. Потом вышел из вестибюля ее отец. Подставил для поцелуя одну щеку, другую. И на меня дохнуло правильным семейным воспитанием, режимом, завтраком, обедом и ужином в точно назначенное время, проводами в школу и родительскими встречами после уроков - всем тем сладко-домашним, чего я был с детства лишен.

Но вернемся в маленький автобус, спешащий к Ялте.

С этого взгляда, с нескольких слов, оброненных в тряске на ухабах, и началась наша дружба, вернее, маленький роман.

Марина впервые показала мне дом, который можно было назвать интеллигентным. Сам уклад жизни в этом доме, интересы, разговоры, которые велись, - все это было для меня новым. Впервые именно здесь я понял значение для человека среды, внешних импульсов духовного развития. И в этом доме, где, кстати, хорошо и сытно кормили, я познакомился с книгами Ромена Роллана. С удивительным строем духовного начала у героев этого писателя. Понял истинность и необходимость тех борений души, которые до глубокой старости формируют и заново переформировывают человека.

И серьезное, вдумчивое чтение пришло ко мне в двухэтажном особнячке, который жил любопытной жизнью.

А до этого я жил в другом доме.

Рассказ о кавалерийской сабле

До особнячка я жил еще в двух домах. Вернее, по семейным рассказам, домов было больше и стояли они не только на московских улицах: как, наверное, любая семья в 30-е годы, моя семья тоже кочевала, и мне довелось побывать и в Хакассии, почти на границе с Монголией, и в Сибири, и где-то под Воронежем, на станции Морозовская. Но всего этого я не помню и знаю лишь по рассказам. Но вот два московских дома, в которых мне пришлось пожить до "особняка", я помню отчетливо. И каждый раз, бывая на улице Карла Маркса, идущей от Земляного вала к Разгуляю, либо в Померанцевом переулке, возле Кропоткинской, я всегда нахожу окна наших давних квартир, и каждый раз меня удивляет, что в этих квартирах сейчас другие люди, они живут-поживают, может быть, даже счастливы, дома стоят себе и поблескивают окнами, а прежних жильцов уже нет. Нет и моей мамы. Как счастье, вспоминаю, как после работы ездил к ней на Ленинские горы, делал ей компресс, готовил еду, а уже потом ехал домой. Меня всегда ужасало: лежит она, бедная, в своей квартире одна, целый день одна и, понимая мою занятость, даже боится мне лишний раз позвонить; если станет совсем плохо - переможется. И так день за днем, разве что изредка среди дня зайдет старший брат…

От дома на улице Карла Маркса в памяти осталось радостное утро, прохладное и веселое, когда не надо было идти в детский сад. Окна были открыты. Из круглой тарелки громкоговорителя звучала музыка. Встав коленями на табуретку, я свесился через подоконник - по свежеполитой улице Карла Маркса шли люди с красными флагами и бумажными цветами, удивительно прекрасными, почти такими же народными, как глиняные и деревянные поделки, которые продавались на Крестьянском рынке - меня изредка туда брала с собой няня.

Шли люди веселые, в белых рубашках и в начищенных зубным порошком белых ботинках - это было Первое мая.

От дома на улице Карла Маркса сохранились и четкие воспоминания о дне 22 июня 1941 года. Да почему бы им и не остаться, ведь было мне тогда уже пять лет. Все запомнилось до деталей. Солнечный день, трамвай, гудящий под окном, первые в моей жизни сшитые мамой длинные брюки. В тот день на обед варили необычный борщ, варили его с утра в большой зеленой эмалированной кастрюле. Когда мы сели за стол, начал свою речь Молотов. Я вслушивался в непривычные для радио того времени живые, неактерские интонации выступавшего человека. Вера, наша домработница, внесла зеленую кастрюлю. В этот момент отец сказал:

- Война!..

Тут Вера и выронила кастрюлю из рук.

Помню еще вид из другого окна нашей комнаты - квартира на улице Карла Маркса была хотя и кооперативная, но коммунальная, и моим родителям принадлежала лишь комната, в которой спали мы вчетвером, а Вера спала на раскладушке в ванной комнате, - так вот помню низенькие домики и много старых деревьев, отступающих к Гороховскому переулку, где сейчас Институт геодезии.

И вокзал помню, с которого мы с мамой уезжали в эвакуацию. Настроение у меня было прекрасное. Мама и моя Вера, люди, которых я любил, были со мною; правда, как помеха воспринималось присутствие старшего брата, а расставание с отцом меня не очень волновало. Я его тогда не любил, и меня раздражали его ласки и его поцелуи.

Я помню кусок влажного перрона - шум и крики и залитые слезами глаза взрослых. Они плачут? Отчего? Этого я понять не мог.

Эвакуация на родину матери в Рязань, в деревню Безводные Прудины - огромная веха моей жизни; все это особенностями памяти привязано уже к квартире в Померанцевом переулке - из деревни в конце 1942 года отец привез нас именно сюда.

К отцу я никогда не был привязан. Может, это объясняется тем, что он почти постоянно был в разъездах и я не успевал к нему привыкнуть. А может быть, я слишком рано, еще в детстве, почувствовал его фанфаронство, самомнение и шумливую активность, которые мне и позже претили в людях.

Не исключено, что неприязнь к отцу была связана и с моей любовью к матери, которую он, по моему мнению, обижал.

Самые лучшие мои воспоминания связаны с мамой. И уже в детстве меня охватывало чувство жалости, когда я глядел на ее прекрасное лицо. Будто предвидел ее дальнейшую нелегкую судьбу.

Возможно, отношение к матери связано у меня с одним воспоминанием, поразившим детскую душу: мне тогда было годика четыре, и я впервые испытал сладость думания, сострадания и наслаждения тем, что я думаю.

Видимо, в то время я болел, был сбит режим, и поэтому я неожиданно проснулся среди ночи. Я открыл глаза и увидел тихую комнату, прикрытую газетой лампу на обеденном столе и гладко причесанную голову мамы, склонившуюся к книге. И тогда я внезапно сопоставил - наверное, впервые в жизни сопоставил - два поразивших меня представления: сейчас уже очень поздно - ночь! И второе: я-то сплю, мне тепло и уютно, а мама одна сидит и работает. И тогда мне стало жалко маму. Глядя на ее напряженно склонившуюся голову, вслушиваясь в тяжелую тишину ночного дома, я заплакал. Мама тут же подошла ко мне, начала меня целовать, успокаивать, спрашивать, что болит, что беспокоит.

Но я не сказал ей, хотя мне и хотелось, что плачу из-за ее одиночества; я понял: этого делать нельзя, мне надо напрячься и не говорить маме, как мне жалко ее, я понял, что необходимо сделать усилие и промолчать.

И я промолчал. И тут же я почувствовал сладость от этого впервые сделанного нравственного усилия.

В отце - в тех случаях, когда он появлялся в доме и нарушал нашу с мамой тихую и спокойную жизнь, - меня коробило все. Его привычка ходить по дому в одних трусах, легкомыслие в разговорах. Я не мог привыкнуть к отцу, сторонился его. И я ему, видимо, тоже был чужим. Отец больше любил старшего брата Анатолия. Помню одно его высказывание, которое потрясло меня еще и тогда, до войны: "Детей мне не жалко, мы с мамкой новых наживем, а вот если она умрет…" Это должно было внушить моей матери мысль о безоговорочной и вечной любви отца к ней. Наверное, и маму, которая отца любила, это высказывание не умиляло.

Еще в детстве я всегда удивлялся, как взрослые умные люди всерьез принимают отца. Мне казалось, что вся его натура очевидна, лежит на поверхности, однако отец как-то успешно служил и пробивался по должностям. Правда, с какой-то фатальной неизбежностью очередное отцовское начинание после двух-трех лет взлета оканчивалось снятием с работы, переводом либо иной административной неприятностью. Раньше я думал: отца опять "раскусили"; теперь понимаю: он "срывался". Ему надоедало тащить служебную лямку, и дело, брошенное на самотек, так же, как неаккуратно кинутое при разгрузке бревно, другим концом било по грузчику.

Отец, как мне кажется, не был приспособлен к методической и повседневной работе. Он оставался человеком блеска, порыва, оваций. Шурануть отстающий участок, вдохновить, подтолкнуть, снять стружку - вот его стихия, но не кропотливый и скучный ежедневный труд.

Во всех его жизненных начинаниях был скорее импульс, нежели трезвая обдуманность.

Дальше