3
Выученный историей Гортензии Степановны Евгений Тарасович не только в театре, но и дома о своем приближающемся шестидесятилетии старался не упоминать. Никакого юбилея, все шито-крыто, выпили на квартире вместе с ближайшими знакомыми по рюмочке, Гортензия Степановна испекла пирог, скромно повеселились и к одиннадцати часам вечера уже разошлись.
На этот период Евгений Тарасович даже в театре старался поменьше бывать: зачем ему трезвонить о своем возрасте и о себе напоминать, он ведь еще по-прежнему рядом с корифеями и основателями молодой человек, зачем ему лишний раз отсвечивать, мелькать в "гвардии". Пусть всем кажется, что он еще барабанщик. Да и смотрится он еще не старо: подтянутый, прямая по-сержантски спинка, без лишнего веса, глаза блестят азартом и жаждой жизни.
Ему, Евгению Тарасовичу, нельзя без театра, вырос, так сказать, под сенью кулис. Всегда на людях, всегда при хлебе и немножко при славе. А крылышки ее шуршат привлекательно. В наше время это почище дворянского титула: режиссер Прославленного театра! За это звание стоит потрудиться, чуть-чуть помаскироваться. Главное, несколько месяцев пережить, потому что всегда неизвестно, что витает в хитроумной голове Великого актера, он мыслит импульсами. А потом пойдет процесс, думал Евгений Тарасович, начнет он в соответствии с возрастом интенсивно стареть и так сольется с гвардией замшелых основателей, что его оттуда и не выковыришь, никаким импульсом не достанешь. А когда дело докатится до последнего предела, смотришь, и он, Евгений Тарасович, окажется под сенью плакучих ив на Рождественском кладбище в пантеоне Прославленного театра. А потомки пусть разбираются, кто более знаменит, а кто поменьше. Под крылышком у славы все уместятся. Думать об этом грустно, но необходимо: два акта собственной жизни пролетело, скоро пора гасить свечи.
Вот такие приблизительно мысли посещали Евгения Тарасовича, когда исполнилось ему шестьдесят.
В общем, весною, когда Гортензия Степановна уже оформляла свои пенсионные дела, Евгений Тарасович свое шестидесятилетие от общественности и начальства удачно зашифровал, от празднования уклонился, а тут гастроли, отпуска, ремонт театрального здания, и Евгений Тарасович подумывал, что возрастной порог он удачно проскочил и дальше начнется все по-старому: изберут его в местком, в ДОСААФ, снова начнет он тянуть лямку в гаражном и жилищном кооперативах, сдублирует один спектакль Великого актера где-нибудь на периферии, потом другой, и через пару-тройку лет можно будет подумать и о новом почетном звании.
С этими выношенными идеями, уже осенью, после обязательного санатория, пришел Евгений Тарасович на сбор труппы.
Сбор труппы в театре проходит торжественно. Впереди новые на весь год задачи, новые рубежи, новые постановки. Все впереди. Все еще товарищи по тяжелой, требующей здоровья, подчас и жизни, работе, а не конкуренты. Женщины пришли разряженными в новые платья, щеголяя летним загаром и миловидностью. Мужчины свежевыбриты, парадные и представительные. Еще нет рабочих парней, ищущих инженеров, ретроградов, отчаянных интриганов, королей, купцов, вдовствующих королев, тюремщиков, шутов, стражников, горничных и лакеев - все еще лорды и леди. Парад улыбок, чопорной вежливости и немыслимых достоинств подогревается традиционным присутствием телевизионной группы. Здесь еще подумаешь, с кем надежнее сесть, чтобы попасть в кадр, и как улыбнуться. Сегодня же вечером праздник первого дня в театральном сезоне будет в "Новостях".
По уже выработанной заранее тактике, чтобы лишний раз до поры до времени не мелькать на глазах, Евгений Тарасович сел в задних рядах и немножко посетовал, что нет здесь сегодня Гортензии Степановны, которая неизменно творила репортажи со сбора труппы Прославленного. Тогда бы он подошел к ней, ближе к сцене, поболтал бы со знакомыми операторами, дал супруге пару взаимовыгодных советов и сам, присутствием возле людей, олицетворяющих могущество средств массовой информации, придал бы себе дополнительный вес в глазах труппы. Но Гортензия Степановна уже несколько недель дома, отчаянно перезванивается с подругами, листает свой небольшой архив, в надежде создать какие-то мемуары и строит другие утопические проекты нового завоевания мира. Вечером он ей все, конечно, расскажет, они будут сидеть у телевизора, ожидая, когда новая комментаторша выйдет в эфир с репортажем, и уже тогда насладятся, подмечая в ее работе разные огрехи и сравнивая "день минувший" с "днем нынешним".
Собрание труппы проходило так же, как и все тридцать лет. Вышел Великий актер, удивляя всех своею тщательно лелеемой моложавостью и неизбывно молодым голосом, поздравил присутствующих с открытием сезона и начал читать диспозицию следующего года. Такой тишины в зрительном зале не бывало и во время сцены "Мышеловка" в "Гамлете". Названия новых спектаклей, роли, перспективы. То, что недоговаривал Великий актер - лакомые куски, несбыточные надежды, впустую потраченное кокетство, "не стрельнувшие" великодушие и мужественность - все эти коллизии подразумевались. Возникал довольно подробный чертеж жизни на следующий год для каждого. Но чем более вслушивался в его речь Евгений Тарасович, тем отчетливее понимал, что на следующий год на этом празднике творческой жизни для него работы нет. Да как же так, забыли? Надо зайти в дирекцию, напомнить! Но какой-то голос внутри будто бы предупреждал: "Сиди смирно, не рыпайся, не возникай, может быть, это случайно и потом выправится само собой". Закончив доклад, Великий актер, озарив всех своей знаменитой обольстительной мальчишеской улыбкой, сказал:
- А теперь небольшое приятное объявление. Еще в прошлом сезоне, - голос Великого на словах "в прошлом" вдруг поднялся почти до пафоса, - нашему другу и одному из старейших работников театра исполнилось шестьдесят лет. Я имею в виду нашего уважаемого Евгения Тарасовича.
Актеры и все собравшиеся в зрительном зале с сверкающей люстрой и непривычно открытой сценой дружно, почти по-ребячьи захлопали. Великий актер знал, как переключать внимание своих собратьев от слишком глубоких раздумий о плане следующего года. Все повернули головы в сторону Евгения Тарасовича, а какой-то лихой осветитель с верхнего яруса еще полоснул по нему лучом прожектора.
Великий актер сделал паузу, пережидая и одновременно будируя аплодисменты, и жестом немыслимой пластичности показал на Евгения Тарасовича. Сердце у Евгения Тарасовича забилось: "Отыскали, выкопали". Он встал молодцеватый, стройный и гордым наклоном головы налево, потом направо поблагодарил товарищей) одновременно по испытанной театральной привычке прижимая кисти рук к боковому карману пиджака, под которым по всем анатомическим правилам должно биться сердце.
Великий актер, как бы представив Евгения Тарасовича публике, снова повел рукой, как Цезарь перед сенатом, предлагая повременить с рукоплесканиями и позволить ему договорить:
- От лица дирекции театра и нашего коллектива я хотел бы горячо и сердечно поздравить Евгения Тарасовича с шестидесятилетием и вручить ему Почетную грамоту.
Чья-то рука протянула Великому актеру грамоту, он взял ее, как брал в свое время хартию в "Короле Лире", и держал на вытянутой руке.
Евгений Тарасович шел по залу, поднимался по лестнице и двигался по сцене, старательно втягивая чуть наметившийся за последнее время животик, под аплодисменты присутствующих лобызался с Великим актером и гадал: "Пронесет или нет. Это действительно Великий вспомнил обо мне и моем юбилее или этим награждением, подчеркиванием моего возраста, намекает, что меня можно и не избирать ни в местком, ни в другие организации. Он же сам совсем недавно, в этом же зале, говорил: "Для общественной работы и в нашем учреждении нужен избыток сил, нужны молодые люди!" И все-таки легкомыслие, давний советчик романтической человеческой души, нашептывало ему: "Обойдется, ведь тридцать лет вместе, зачем ему меня гнать, я его помощник, вершитель его воли, его верный пес".
…Великий актер, видимо, решил придать новый импульс Прославленному. Только с его изворотливым умом оказалось возможным перетрясти штатное расписание, напечатанное еще чуть ли не на веленевой бумаге с гербом и монограммами, и высвободить новые ставки для режиссуры. Как бы то ни было, в театре появилось несколько совершенно зеленых хлопцев в вылинявших джинсах и, в соответствии с модой времени, при усах и бороде - новые таланты еще неутомимо кующего кадры Горностаева. Мальчики с утра сидели на репетициях, вечерами смотрели спектакли репертуара, а в свободное от этих занятий время лезли во все самые глубокие театральные щели. То их видели болтающими с молоденькими костюмершами, то попивающими чаек и листающими старые пьесы в литчасти, то раскованно и даже фамильярно посиживающими с основателями и корифеями.
В своей приверженности театральному делу бородатые мальчики не знали ни стеснения, ни робости, ни пиетета перед опытом и талантом.
Вскоре их поставили дежурить по спектаклям. По нескольку раз в неделю они сидели в уголке темной актерской ложи, похихикивая между собой или с молоденькими актрисками, почти не глядели на сцену, не вели никаких записей, но на собраниях режиссерской группы или актерского цеха, ничуть не меняя своей несколько расслабленной и солдатской манеры говорить, делали замечания всем и каждому, излагали не долго, без утомительных реверансов и длинных подходов, не щадили ни молодых, ни корифеев, но самое удивительное, что, как казалось Евгению Тарасовичу, никто на них не обижался, но даже комические старухи шустрее начинали бегать по сцене.
Театр эти юнцы определенно разлагали. В артистическом фойе, лепные ангелы которого еще помнили Щепкина и Мочалова, запорхали какие-то очень современные словечки, и некоторые даже слышали, как девяностолетняя, еще императорского театра актриса Волжская-Казанская сказала своей младшей восьмидесятипятилетней подружке, что определенно она "словила кайф от ее клевой игры". Великий актер, сам по себе не позволяющий в костюме и внешности последние сорок лет ничего лишнего, ходящий и зимой и летом в элегантных тройках скучных представительских тонов, неизменных, несмотря на всеобщую химизацию, полотняных рубашках с накрахмаленными манжетами и воротничками и пахнущий лавандовой водой фирмы "Коти", только посмеивался да подбадривал занозистых юнцов.
У самого Евгения Тарасовича в это время дела шли неважно. Ни в местком, ни в другие общественные организации его не выбрали. Более активные и молодые товарищи проворачивали дела в гаражном кооперативе. В театре как-то само собой получилось - он не был занят, его даже освободили от дежурств по спектаклям. По этому поводу он попытался поконфликтовать с дирекцией, но там ответили, во-первых, что они берегут заслуженные кадры, а во-вторых, это уже доверительно, - есть указание: "Пусть Евгений Тарасович сублимируется".
Процесс отпадения от Евгения Тарасовича разных дел и поручений проходил довольно длительно, но тем оглушительней оказался результат: в один прекрасный день он понял, что театр обходится и без него. До этого, правда, были попытки объясниться с Великим. Евгений Тарасович подстерегал его у входа в здание, перед кабинетом, у его грим-уборной. Но каждый раз Великий актер, улыбаясь своей лучшей премьерной улыбкой, говорил: "Попозже, миленький, попозже". А это попозже не наступало. То Великий актер играл, то уезжал на совещание в высшие сферы, то отбывал за границу или на гастрольный спектакль.
"А может быть, так и нужно жить?" - начал думать Евгений Тарасович и перестал появляться в театре неделями. Сначала это ему сходило, он сидел дома, починил электропроводку, заново выложил расписным чешским кафелем кухню и туалет и принялся за ванную комнату, но Великий актер разрушил и этот его домашний стереотип. Каждый раз, когда он за зарплатой или просто так приходил в театр, ему сообщали, что Великий актер несколько дней подряд разыскивал его со всеми собаками и фонарями.
Евгений Тарасович в эти минуты воспарял душой, быстренько подтягивался, проводил расческой по своей редеющей короткой стрижке, сердце у него екало: "Кончилась опала, снова в милости!" Он, расталкивая секретарш, врывался в кабинет Великого, а тот, неизменно ласково улыбаясь, говорил ему:
- У меня было для вас маленькое порученьице, но я обошелся, справился своими силами.
- Да я был… - Евгений Тарасович начинал что-то лепетать в свое оправдание, пытаясь быстро придумать убедительные причины своего отсутствия. Но Великий отчужденно глядел на него.
- У нас театр, а не контора по приемке стеклотары. Нельзя опаздывать только на спектакли и репетиции, а бессмысленно болтаться в помещении незачем. Мы должны ду-мать!
Вдобавок ко всему, шустрые мальчики поставили что-то разгениальное с участием корифеев, по театру поползли шепотки, что, дескать, талантливых мальчиков могут переманить, потому что ставки ассистентские, а на режиссерской сидит некий человек, который десять лет уже ничего не ставит и в театре не бывает.
За это время Евгений Тарасович очень сдал. Он много размышлял о своей жизни и о том, что с ним произойдет, если он уйдет из театра. Столько лучших молодых лет провел он в старом сыроватом здании. Ведь и минуты его маленьких торжеств были связаны с этими стенами. Театр давал какой-то якорь душе. А что он без него? О чем он будет думать, куда торопиться?
Можно все время размышлять о внутренней театральной жизни. Разговоры о пьесах и постановках как бы поднимают говорящих до уровня их авторов и актеров. Все судьбы в театре переплетены, как ход звезд. Здесь своя небесная механика, поля притяжения, свои "черные дыры". По сути дела, это особый, резко очерченный мир, который он, Евгений Тарасович, знал досконально и который заменял ему весь остальной. Он даже события по телевизору преломлял однозначно: можно ли это показать на театре? С настоящим, живым миром у него были нелады. Он так и не научился его беды и достижения делать своими. К нему он был равнодушен. Почему же так получилось, что сценические и околосценические коллизии ему оказались более важными? Для него это какие-то сверхценности! Но и в мире этих сверхценностей он не прижился. Он сам не умел их создавать или помогать им рождаться. Но ведь не глупее разных актерчиков и актрисуль. Когда заканчивал институт, наверно, знал не меньше этих бородатых мальчиков, а ведь они раздувают свой огонек, а у него ничего не получается. Чего-то в него недоложили, какого-то бродильного вещества? Ведь он так страстно любит театральное искусство. А разве, трезво думал Евгений Тарасович, зрители, которые ходят к ним на спектакль, не любят его? И тут он с особой ясностью формулировал то, что подспудно знал всегда - он неталантлив. Он, наверно, и неспособный, он просто выученный. В нем нет качества. Но ведь он ничего в жизни не умеет, как греться возле театрального комелька! И тут он понимал, что ему долго не протянуть, если он сменит театральный режим на какой-либо другой. В его душе, если он уйдет из театра, сразу образуется вакуум, а природа пустоты не терпит, значит, туда сразу хлынет обычная, нетеатральная сложная жизнь, которая его задушит, он захлебнется. Нужно держаться, держаться…
Евгений Тарасович изменил тактику. Теперь он весь день с утра до вечера проводил в театре. Иногда он даже думал; "В конце концов Великий старше меня почти на двадцать лет. Перекантуюсь. А там, смотришь, придет новый…" А уж когда кантуешься, когда идешь один на один с невзлюбившей тебя администрацией, здесь надо ухо держать востро: никаких дисциплинарных зацепок. И приходить вовремя, и уходить попозже, чтобы всегда сослаться, что ты горишь на работе, и в профсоюз своевременно платить взносы, и даже в библиотеке не состоять в задолжниках. Но труд это огромный. Когда работаешь - время летит, а когда работу лишь показываешь - стоит на месте. Восемь часов, как гири на ногах. Сидеть на чужой репетиции и читать книжку - неудобно, играть в домино с пожарниками - непрестижно, ходить от одной группки к другой - утомительно, высказывать мнение о пьесе, которую ты не совсем понимаешь, - боязно, а вдруг у Великого другое мнение. И так - весь день: между Сциллой и Харибдой. А подобный день в жизни Евгения Тарасовича стал каждым.
Нервное напряжение не прошло даром и для его здоровья. Евгений Тарасович стал раздражительным, мелочным, появилась бессонница. Плохо здесь было и то, что Гортензия Степановна, которая к этому времени уже сдавала дела своей молодой длинноногой коллеге, по мелочной женской привычке раздражение у Евгения Тарасовича не гасила, а даже подзуживала, внушала мысль о всеобщей бездарности, говорила, что он "не хуже, чем…", настраивала его на мстительный лад. Так прошла зима, а весною, в трамвае, Евгению Тарасовичу стало плохо.
Признаки были типичные: задышка, горячий пот, слабость, боли за грудиной, и поэтому врачи безошибочно поставили диагноз - острый приступ ишемической болезни, так сказать, прозвенел первый перед инфарктом звонок! И тут испугались оба - и Гортензия Степановна и Евгений Тарасович: жизнь ведь - самое дорогое. Хоть какая, но жизнь!..
Выйдя из больницы, Евгений Тарасович сразу написал заявление о переходе на пенсию и вместе с закрытым бюллетенем понес его в театр.
В этот раз его легко допустили к Великому. По случаю весны метр сидел в тройке посветлее, румяный, лучезарный, пахнущий лавандовой водой. "Непонятно, кто из нас, - подумал Евгений Тарасович, - на двадцать лет старше? А ведь работает всю жизнь, ни от чего не отказывается: и телевидение, и радио, и гастроли. Может быть, поэтому и такой здоровенький?"
- Ах, дорогой, - начал Великий, используя свою самую магическую, дружескую интонацию, - нам так вас не хватало. Такие трудные пошли времена, молодежь так строптива. Пьес нет. Говорят, вы тяжело болели?
Евгений Тарасович на этот раз решил не поддаваться лицемерию своего соратника. А ведь так приятно было бы думать, что тяжелые денечки его ушли в прошлое вместе с болезнью, и снова он, горячий, полный сил, молодой, примется за любимое дело. Ведь уговаривать его остаться Великий не станет. Значит, зря полелеешь надежду, воспаришь, а закончится все грустным финалом. С Великим лучше не вступать в словесные контакты. Евгений Тарасович молча положил свое заявление.
На лист бумаги Великий даже не взглянул, будто заранее знал его содержание.
- Грустно прощаться, но наступают такие минуты…
И тут Евгения Тарасовича прорвало:
- Скажите, ну почему вы меня продержали в театре тридцать лет?
Лицо Великого изменилось, как только смысл сказанного дошел до его сознания. Он будто сразу постарел. Лицо стало хищным, острым и решительным. Лицо бойца и лидера. Такое выражение Евгений Тарасович видел у своего шефа, когда тот играл на сцене. "Значит, там и была его истинная и единственная суть". И голос изменился. Из него ушли барственная вальяжность, натренированная бархатистость.
- Потому что вы - мой грех!
Они говорили так единственный раз в жизни, потому что Евгений Тарасович только что понял, а старый седой актер, возглавлявший театр, где Евгений Тарасович проработал всю жизнь, все понял давно.
- Но вы могли поговорить со мною, объяснить.