Мемуары сорокалетнего - Есин Сергей Николаевич 4 стр.


Через неделю в подвале зарыдала зурна, забил бубен и запела гармошка: выдавали Алю замуж. Тогда невеста совсем не казалась мне такой уж молодой и прекрасной. Глядя на грубоватое лицо и тяжелые, привыкшие к мужской работе руки Али, я вообще думал: можно ли в нее влюбиться? Но в день свадьбы в красивом платье из довоенного еще крепдешина, в цветастом полушалке и с монисто на шее она казалась мне прекрасной, как райская птица. И праздник казался мне прекрасным. Сначала на асфальтовом пятачке выплеснувшаяся из подвала свадьба поплясала и попела татарские песни, потом под военные песни потанцевал весь дом, а затем молодые, отрешившись ото всех, придерживаясь затененных углов, прокрались в свой сарай. Господи, как билось мое сердце, когда из кустов я увидел, как тихо за ними закрылась обитая жестью дверь. Что же там? Какие же божественные прикосновения творились за закрытой дверью? О чем шептались влюбленные? Какими прекрасными словами наградили молодожены темный сарай, сумевший подарить им тишину и одиночество в перепаханной коммуналками Москве…

Был еще длинный гараж на шесть или семь машин и между гаражом и сараями - чудесная свалка. По переулку, на который выходил фасадом наш новый дом, стоял еще один - небольшой, деревянный. Между этим домом и нашим тянулся деревянный забор, с которого однажды я спрыгнул, играя в казаки-разбойники, на нашего участкового. А в деревянном доме жила тогда молодая женщина, отчаянно дравшая меня за юношеские проделки. Через тридцать лет мы встретились с нею в одном учреждении. И потом, принимая у меня пальто, она каждый раз отчаянно хихикала:

- А ты помнишь, как я тебя жучила?

- После этого, тетя Груша, я и поумнел. Видишь, какой я теперь важный.

- Только почему ты всегда лазил на крышу, подглядывал за девочками?

- Тише, тетя Груша, не роняй авторитет руководства.

Со многими жителями нашего дома и двора позже меня сталкивала жизнь. Парень, с которым некогда я снимался в массовке на "Мосфильме", как-то принес мне для постановки пьесу. Честно говоря, парень этот был в те дальние времена выскочкой. Воспитанный в почти писательской среде - мама у него была сценаристкой, - он, по-моему, не кончил института, а, понадеявшись на свой домашний талант, рано пошел по пути человека свободной профессии: пока был молод и свеж, снимался в кино, потом начал пописывать, стругал репризы для цирка, скетчи для эстрады и самодеятельности. Когда мы встретились, он писал по заказу какого-то зарубежного издательства книгу с рецептами русской кухни. Я не сказал, с кем он разговаривает, и встретил его в кабинете, полном всяких административных игрушек: диктофонов, селекторов, шумящих телетайпов. В кабинете приглушенно сопели два телевизора, установленные на разные программы.

В этом и выразилась моя мальчишеская жажда реванша. К чести гостя, должен отметить, он и ухом не повел, встретившись с такою административной роскошью, и пьеса у него была очень приличная. Но вернемся к пейзажу из полукруглых окон.

Через неделю после того как мы въехали в этот дом, на полукруглых окнах висели белые крахмальные занавесочки, и ах как хорошо, уютно и чисто было в нашей восемнадцатиметровой комнате, названной почему-то квартирой.

Вся разномастная мебель из прежней двухкомнатной квартиры перебазировалась сюда. И огромный обеденный стол на толстых квадратных ножках, и шифоньер, и панцирная кровать - мамина! - с белыми эмалированными шариками, и этажерка с книгами, и буфет с наборными из граненого стекла дверцами, и диван - все переехало сюда и уместилось в одной комнате, сделав ее родной и уютной.

Но и сам дом - он тоже поражал воображение.

Меня сначала обрадовало множество дверей "квартир". Пишу в кавычках потому, что, как правило, "квартира"- это лишь одна или две комнаты без кухни и, конечно, без ванны, без туалета, в редких счастливых случаях с раковиной.

Было весело взбегать по узкой лестнице. Лестница коротким маршем, правда, шла и в подвал, и там тоже был целый мир: посередине коридор, а справа и слева от него множество, как в душевом павильоне, дверей, - потому что в подвале жило семей, наверно, больше, чем во веем доме.

И все же моим миром были верхние этажи. Пока бежишь, сколько новой информации западает в цепкую юношескую душу: на первом этаже от Перлиных валит столб сизого чада - жарят на керосинках рыбу; у Сбруевых - три дочери, живущие вместе с пьяницей-отцом, - ругаются; у Панских лает собака. Уже на втором этаже, пробегая коротким аппендиксом к нашей квартире, встречаешь сухонькую Елену Павловну, в коричневой шляпке с блеклым цветком - идет на фабрику сдавать работу, расписные платки, она художница-надомница. На площадке узкой лесенки, которая ведет к двухкомнатным апартаментам Телекевичей, Раиса Михайловна жарит на постном масле мои любимые картофельные оладьи. Честно говоря, я и позже не едал яства вкуснее. "Здравствуйте, Дима, - во весь свой командирский голос кричит Раиса Михайловна, - хотите оладушек?" Но тут звонит телефон. Второй на весь дом. Один висит на стене в подвале, а второй - на втором этаже. "Алло, алло, кого вам? Ах, Сильвию Карловну?" Я стучу в дверь, видимо, лучшей и самой удобной квартиры в доме. Я никогда в ней не был. О расположении комнат и убранстве мигу судить лишь приблизительно, высчитав окна покоев Сильвии Карловны по фасаду и прикинув по той части вестибюля, отгороженного капитальной оштукатуренной стенкой, которую Сильвия Карловна оттяпала году в сорок втором - сорок третьем, когда дом был почти пустой. У Сильвии Карловны единственный в доме балкон. Но он расположен как раз над парадным входом, даже не балкон - лоджия с целой стеклянной стеной. За этой стеклянной стеной и расположена комната Сильвии Карловны и ее мужа, тоже тихого и деликатного человека. Они жили без детей. Муж уходил рано на работу и поздно возвращался в неизменном коричневом драповом пальто и с коричневым портфелем. Сильвия Карловна выходила к телефону, муж никогда. И в моей памяти только и осталась неприметная фигура с коричневым портфелем. Ни лица, ни имени не помню. Как-то они исхитрились и за капитальной перегородкой устроили себе и прихожую, и небольшую кухню, и уборную, о которой я догадывался, потому что даже из-за капитальной перегородки - телефон, запакованный в ящик с английским замком, правда, редко запиравшийся, висел как раз на ней, - так вот из-за этой перегородки изредка доносилось иерихонское рычание спускного устройства. А потом, они никогда не посещали скромной клетушечки, находившейся как раз возле нашей двери. Но что же было за дверями Сильвии Карловны? Каждый раз, подзывая ее к телефону, я видел лишь краешек чистенькой, вылизанной кухни и аккуратно закрытую белую высокую двустворчатую дверь в комнату. Мне почему-то казалось, что там, за закрытой дверью, в комнате, утопающей в коврах, с тропическими растениями, вьющимися вдоль стеклянной стены, в свободное от кухни и телефонных разговоров время Сильвия Карловна возлежит на тахте в роскошных, как Шахразада, шальварах, курит кальян и полной горстью ест восточные сладости.

…Я не успеваю взять оладушек и стучу в квартиру. Снова кусочек чистенькой кухни, белые прикрытые створки двери! А я уже бегу дальше, мельком замечая, что ближайшая к телефону дверь Анны Григорьевны чуть приотворилась - не шире, чем всунуть в щель ухо.

Со стороны подъезда, с переулка, дом наш поражал своим великолепием. Мраморные ступени через нишу, прикрытую раздвигающейся решеткой, вели в вестибюль.

Глядя на бесконечный, похожий на теннисный корт вестибюль, я, воспитанный в функциональной тесноте московских коммуналок, невольно поражался нерасчетливости владельцев: сколько же площади пропадает! Мысленно я уже прикидывал, что четыре комнаты, вернее, четыре апартамента, выходившие дверями на это щедрое пространство, по площади были меньше вестибюля.

В эти комнаты, даст бог, нам еще удастся заглянуть, а пока стоит полюбоваться на вестибюль.

Уже за мою жизнь в этом доме исчезла кованая раздвижная решетка, охраняющая вход в дверь снаружи. Кто-то отломал и, видимо, сдал в утильсырье бронзовых грифонов, стороживших три ступеньки перед парадными просторами вестибюля. Высвобождая заклинившую втулку велосипеда, я собственноручно расколол мраморный подоконник на лестничной площадке. А сколько и чего только не было вырезано на широких - формата энциклопедии - перилах. Как же быстро человек освобождается от "нетленных" примет времени! Как же, в сущности, мало оседает этих примет по берегам быстротечной реки дней, месяцев и лет… Даже совсем близкие от нас эпохи уходят, оставляя лишь скудные черты. Было вчера, казалось бы, неколебимо, вечно, недвижно, а сегодня? Где оно сегодня? Лишь веселый бульдозер ровняет последние штрихи.

В конце вестибюля плавным изгибом на второй этаж, к нам, к Раисе Михайловне и Сильвии Карловне, вплывала роскошная лестница. Ее портила только наша квартира, потому что совсем еще недавно дальний конец вестибюля, его полукруглый эркер простреливался на всю высоту здания. Военное время и здесь отыскало ресурсы: какой-то предприимчивый начальник расклинил тавровыми балками вестибюль, отделил его часть, сузил "воздух" над лестницей - так и образовалась висячая квартира. Из трех окон вестибюля, длинных, по конфигурации похожих на церковные витражи, в квартиру попадали два, вернее, их закругленные верхние части.

В самом куполе, завершающем вестибюль, наша комната оказалась ломтем, вырезанным на пробу. Новая квартира испортила парадную лестницу. Но и такой я ее преданно любил. Впрочем, так же, как и черную, с бетонными ступенями и железными прутьями поручней лестницу для прислуги.

Изредка я любил, входя в дом с переулка, представлять, как же все было раньше. Я входил в подъезд, чопорно, по-хозяйски, стуча каблуками, проходил через вестибюль и, фантазируя, что на локте левой согнутой руки я несу треугольную шляпу с петушиным пером, не спеша поднимался по мраморным ступеням. В эти минуты сердце начинало биться, я ждал, что откроется одна из высоких дверей и выйдет… Но тут звонил телефон, и Раиса Михайловна, оторвавшись от керосинки, кричала мне со своей верхотуры:

- Дима, кого там требуют?

Но чаще я бегал по черной лестнице, заплеванной, грязной, похожей на каменную трубу. Лестница вела в голубятню Макара Девушкина и в тесные комнаты Мармеладовых. Тем более что лет в двенадцать, наверное, раньше, чем кому бы то ни было из моих сверстников, мне повезло встретиться со страницами книг Достоевского. Но это другая история.

Граммофонные пластинки

В ровное и беззаботное житье в новом доме иногда врывались события, навеки врезавшиеся в молодую память.

Постепенно мы с братом осваивались в гуще старинных арбатских переулков, среди новых знакомых, наших сверстников.

Интересы брата витали в серьезных сферах. Внезапно появилась у него наколка на руке; он скрывал от меня, что у него водились деньжата, которые он тщательно складывал под матрас, ложась спать. Но только скроешь ли что-нибудь от молодого пытливого глаза? Хотя мои интересы были ближе - во дворе, в доме, на свалке, куда из радиодома выбрасывали увлекательнейшие металлические и деревянные разности.

По субботним дням и летом устраивались казаки-разбойники. Многочисленные тонкости игры сводились в конечном счете к простенькому принципу: одни убегают - естественно, разбойники; казаки преследуют. Разбойником, как всегда, быть легче и приятнее. Что за раздолье прятаться среди ящиков, в закоулках подвалов, перепрыгивать через заборы. Вот тут-то я и спрыгнул на бравого усатого участкового Семенова. Одной правой рукой он снял меня со своего загривка, приподняв за шиворот, а левой, еще плохо двигающейся после фронта, выхватил у меня из-за пояса деревянный самопал, стреляющий спичечными головками, - какой же разбойник без нагана! - и, дав легкого пендаля, выпустил меня на маршрут. Кстати, года через три мы с ним встретились в седьмом классе школы рабочей молодежи. Расчувствовавшись после того, как я проверил ему изложение на экзаменах ("Эх, Семенов, Семенов, пишешь ты, словно составляешь протокол. Это же Раймонда Дьен, сторонница мира. Она на рельсы легла, чтобы не пропустить поезд с военными грузами, а ты ее описываешь как нарушителя уличного движения" - "Но тройку, Дима, поставят?" - "Тебе за старание четверку поставят". - "Неохота учиться. Заставляют". Но Семенов, как я потом понял, врал. Он только входил во вкус учебы. В десятом классе он на выпускном экзамене решил за меня тригонометрическую задачу. А еще через десять, уже в солидном возрасте, защитил кандидатскую диссертацию. "Зачем тебе это, Семенов, у тебя пятеро детей", - говорил я ему после защиты, наливая винцо. "Для самоутверждения, Дима. Для красоты жизни. Очень ты меня с Раймондой Дьен разозлил".), - так вот, расчувствовавшись, Семенов сказал: "Спасибо, Дима. Твой самопал у меня до сих пор валяется в отделении в столе. Хочешь, верну?" Я ответил: "Спасибо, Семенов, сдай его лучше в музей детских игрушек. У меня уже другие интересы. Я уже не разбойник".

Проекция из моего времени: написано мне на роду всю жизнь ходить по одним и тем же маршрутам.

Значительно памятнее оказался случай с пластинками.

Многоэтажный дом, стоящий против нашего особнячка, был начинен разнообразными организациями, связанными с радио. Видимо, одно время здесь шла и большая работа по звукозаписи на пластинки. Это и понятно, магнитофоны только появлялись, а вся звукозапись велась на разнообразные граммофонные диски. Пишу "разнообразные", потому что тот случай как раз был связан со стеклянными дисками. Это были действительно стеклянные диски, чуть политые с двух сторон специальным покрытием, на которое и велась звукозапись.

Сразу после войны импортные шеллачные материалы, из которых штамповались граммофонные пластинки, стали большим дефицитом. В прейскуранте лавочек по покупке у населения утильсырья, а по Москве их тогда ютилось много, значился и бой грампластинок, стоил который тогда довольно изрядную сумму, рублей что-то пять. И поэтому все мы, дворовые пацаны, наряду с медными и латунными поделками, дырявыми медными котлами, текущими водопроводными кранами, латунными старомодными люстрами, которые в те времена нерасчетливо шли на помойки, а теперь в комиссионные магазины, - и поэтому все мы, дворовые пацаны, наряду с металлоломом старательно выглядывали на своих помойках и пластиночный бой. В этом отношении наша помойка была урожайная!

Из осколочков пластинок мы создавали в своих потаенных уголках запасы, а потом тащили все это в ближайшую к нам, у Тишинского рынка, палатку по сбору утильсырья. Опытный и ласковый дядя Гриша, вечно мерзший в этой палатке, быстро рассортировывал нашу добычу, для вида бросал на весы и потом молниеносно сосчитывал на счетах. Мы получали по небольшой толике денег и, радостные, подхлестнутые этим стимулом, разбегались для новых поисков. Так создавались ребячьи запасы. Каждый на что-нибудь копил. На что-то копил и я. И вот по мере того как условная сумма у каждого росла, приближаясь к заветной, поиски новых источников обогащения или интенсивность в разработке старых увеличивались. Мы просто зыркали глазами по сторонам. И вот однажды была получена информация: за забором, ограждавшим нашу "штатскую" часть двора от служебной, за большим забором, подсвеченным фонарями и разукрашенным поверху колючей проволокой, хранится под навесом большой ящик с пластиночным боем.

Я никогда не забуду того жуткого вечера, когда мое испуганное и робкое сердце вынесло мне приговор за кражу. Чего я боялся? Скандала, поимки с криками, милиции? Стыда, пересудов по дому, слез мамы? В распаленном сознании я уже прокрутил все: и крики во дворе, и яркий свет лампы в караулке, при свете которой охранник вызывает милицию, и себя, остриженного, с землистым цветом лица за колючей проволокой. И все-таки - может быть, все же это лишь жажда события, приключения? - я полез за этот проклятый забор.

До сих пор помню и наш темный осенний двор с мотающейся на столбе лампочкой, и стук своего разбойного сердца, и каждую мысль, проносившуюся тогда в моей преступной голове.

Несмотря на страх, я продумал все: еще днем присмотрел местечко моего "прорыва" к социалистической собственности - там, где к забору примыкали груды битого кирпича, - и, надев старую куртку, вышел из дома около десяти, когда во дворе никого не было.

Свою добычу - ящик с пластиночным боем - я умудрился пронести незамеченной к нам в комнату и засунуть под кровать брата, стоящую возле двери.

Всю ночь я почти не спал. Мозг уже пережил все: страхи, позор, разоблачение. Что-то более властное, нежели раздумье о физических ущемлениях, тревожило меня. Душа была неспокойна.

Всегда - и окончив школу, и учась в университете, и уже работая - я производил впечатление ухоженного домашнего ребенка. Всем казалось, что я вырос в семье, которая не знала лишений. В среде, где детей с пяти лет учат английскому языку и музыке. Но все это было совсем не так. С пяти лет, когда началась война и мы были эвакуированы в деревню, я был предоставлен самому себе. Мать никогда не имела времени, чтобы проверять наши домашние уроки, читать с нами книги, ходить в театр или на елки. Она неукоснительно следила только за тем, чтобы мы были чисто одеты, залатаны, чистили по утрам зубы. И все-таки мама с детства внушала нам: дурно воровать, нельзя лгать, нечестно обижать младшего, у каждого человека должна быть совесть. Какая совесть? Что за совесть, в раннем детстве переживал я. И вот эта невидимая и таинственная совесть отплатила мне в темную осеннюю ночь.

Этой ночью я все же решил отнести эти проклятые пластинки обратно, понял, что я не создан, чтобы противостоять разрушительной работе пресловутой совести. Я дал себе слово не делать в жизни чего-нибудь подобного. Утром обнаружилось, что не только моя совесть против меня, но и судьба: пластинки оказались из стекла, в палатке утильсырья не имеющие никакой цены.

И все же - во имя искренности - надо продолжить мой рассказ.

Через тридцать с лишним лет я испытал тот же страх, те же мучения и так же, как много лет назад, решил: не гожусь для разворотливой деятельности добытчика и стяжателя. Увы, мне шустрость "дельца" приносит, видно, лишь мучительнейшие угрызения совести и разочарование в себе.

Я даже не знаю, почему я взял дачный участок за сто километров от Москвы. Скорее всего, сработала нелепая мечта: когда-нибудь уйду с работы на "свободные хлеба" и вот тут мне потребуется моя "башня из слоновой кости", мое убежище, где я, отгороженный от суеты повседневности, еще, может быть, напишу главный труд - о, неосуществимая мечта! - удивительную "Песнь песней" моей жизни. Напишу такой труд, что все восхитятся, труд, который оправдает мою жизнь, оправдает аскетичность в юности, когда я во имя работы, сидения за столом, лишал себя радости общения с друзьями, радости от просто "легкой", не обязательной для меня книги, лишал себя неповторимой юности.

Назад Дальше