Наш дачный поселок, где предстояло подняться моему "монрепо", рос как на дрожжах. Вставали рубленые избы, затейливые мансарды, появлялись роскошные заборы с боярскими воротами. И только мой участок зарастал бурьяном, и через него во время распутицы уже начали ездить на машинах соседи. У меня не было ничего. Ни досок для сарая, ни кирпича, чтобы поставить фундамент под финский домик, ни слеги, чтобы перегородить дорогу наглым автомобилям. И самое главное, я, казалось, мог бы все достать - договориться, попросить мне помочь друзей - и имел деньги (я как раз получил гонорар за книгу), чтобы за все с лихвой заплатить. Еще с вечера я внутренне планировал: позвонить туда, сделать то-то, но уже утром волна рабочих дел, конечно, более интересных для меня, нежели строительные, "подсебяшные" проблемы, захлестывала меня, и я откладывал на завтра решение проблем личных. Бог с ними, завтра успею…
Но раздражение против своей неразворотливости у меня росло. Я размышлял: почему все так складывается у меня? Может быть, потому, что не было помощника? Жена твердо сказала, что заниматься строительными заботами не станет. Она человек урбанистского склада, и дача ей не нужна. Как же строят мои соседи? И в один прекрасный день я понял: мои сослуживцы два дня в неделю - в субботу и в воскресенье - вкалывали на своих участках, переворачивая горы земли и поднимая кверху стропила, но зато всю рабочую часть недели, четко отодвигая в сторону свою службу и заботы в учреждениях, с энтузиазмом сидели на телефонах, связываясь с лесоторговыми базами и кирпичными заводами, смывались на полдня, заказывая машины и разбирая на вывоз бревенчатые дома, предназначенные к сносу. Я же в это время сидел за письменным столом, отвечая на телефонные звонки и подписывая бумаги. Не мог я отложить нужные дела ради собственных. Я понял, что надо оторваться от службы, взять два дня отпуска за свой счет и постараться завезти стройматериалы, а там уже найду шабашников - и дела у меня пойдут.
За эти два дня, объездив на машине пол-Московской области, я сделал многое. Там сунешь в карман чужого пиджака завернутую в газету бутылку коньяка, в другом месте два часа простоишь в очереди, в третьем ничего не получается и, главное, не знаешь, как подойти к начальственному лицу. В эти критические для "собственника" моменты выход один: искать уже не самого большого начальника, а самого маленького. Вот этот самый маленький начальник - рабочий с пилорамы - и сказал: "Ты здесь долго еще будешь мыкаться? Давай десять рублей задатка и подъезжай к одиннадцати ночи к забору, я тебе перекину твой штакетник".
К одиннадцати вечера я уже весь изнервничался. Как тать в нощи, на машине я подкрался к базе. В душе стоял стыдливый холодок. Я боялся попасться? Вряд ли. Ну, перекинут мне, согласно договоренности, перевязанные пачки штакетника. Я брошу все это в багажник и - ищи ветра в поле. Логика говорила: все здесь будет в полном порядке. По дороге я думал, что когда-нибудь напишу статью, как честный человек в силу обстоятельств стал почти жуликом. Как стыдно, думал я, что мне приходится ловчить, пользоваться всякими жучками, ставить под удар свою репутацию. На душе становилось все мерзостней. В тенях ночной дороги, казалось, прятались наблюдающие за мной люди. В каждой проезжающей машине мне мерещился человек в форме. И повторяю: я прекрасно понимал, что все обойдется, никому нет дела до десятка пачек струганых палок, которые перебросят через забор. Ни одной душе. От базы до моей дачи всего тридцать минут езды по проселку. А уже на своем участке мне ничего не страшно: купил у соседа или сосед мне нарезал циркуляркой. И все же - какая грязь! Значит, кроме этого часа или двух, пока я буду крутиться со штакетником, я буду ещё нервничать завтра и послезавтра? Думать и переживать целую неделю? Нет, это не по мне. И тут я вспомнил о своем детском воровстве. Жутком накале детских переживаний. Как все оказалось это похоже! Боже мой, ведь еще тридцать лет назад я сказал себе: никогда не прикоснусь к чужому. Еще попадет мое "дело о хищении" в руки комиссару Семенову… Ведь под суд не отдаст, но засрамит, впишет мой пример - "мутация личности под воздействием частнособственнических инстинктов" - в свою докторскую диссертацию! Никогда. К чертям собачьим этот штакетник, идею хозяйственного накопления, долой деловую дошлость. Да здравствует спокойная совесть!
Моя тайна
Даже в самые лучшие дни я никогда не чувствовал себя раскованным в компании сверстников. Будто надо мною висела порча, обвинение в легкомыслии. Снисходительно принимались мои объяснения: ушел из школы, не поступил в институт, снимается без образования в кино. Все это было очень зыбко, непривычно, не поддавалось знакомому стереотипу, не несло на себе социального ярлыка. Я понимал это и со своей стороны тоже был снисходителен к своим друзьям. Даже мои самые удачные стихи они принимали, как десерт после обеда, но без внутренней веры в них и меня. Однако я знал, что я хочу и чего добиваюсь, и, рискуя сожалеть о бессмысленно протраченной молодости и юности, исподволь делал свое дело.
Очень трудно было противиться искушениям удачи. Жизнь поворачивалась светлым крылом, появлялся манящий покой и сладостное благополучие, новые пути открывались, и казалось только - иди, вот шоссе, на котором твоя судьба расставила знаки дорожного движения и прикатала асфальт. Но во имя задуманного, во имя глубинного ощущения правоты и неколебимой веры в путеводную приходилось говорить: нет, нет, нет. Победствуем, на ринге жизни будем подставлять плечи под удары. Вперед! "Чтоб не смутить риторикой потомка и современность выразить верней".
Самое сильное искушение было, когда я начал сниматься в кино. Что могло быть престижнее и значительнее, чем если бы соседи и друзья могли бы увидеть мою рожу на экране. В то время выходило лишь несколько фильмов в год, и появление хотя бы половины твоего плеча на экране свидетельствовало о приобщенности к какому-то высшему и красивому миру. А сама жизнь артиста в народном представлении тех лет? Лицо на весь фасад кинотеатра "Центральный", который прежде стоял на Пушкинской площади в Москве на месте, где ныне вход в метро. Овации возле артистического подъезда, когда ты с нарочитой скромностью, стремясь быть якобы незамеченным, выходишь из театра. Иностранные премьеры и гастроли. А это значит чужие, знакомые по Драйзеру и Бальзаку города - об этом только можно было мечтать! В своем воображении я знал все: как раскланяться, что сказать репортерам, как заискивать перед поклонницами и организовать себе цветы и славу, но я вовремя понял, что играть-то ни в кино, ни в театре по-настоящему не смогу.
Когда кривая вывезла меня на один сезон в далекий провинциальный театр, я весьма убедительно поболтался на сцене, но это был ад, потому что приходилось математически высчитывать, когда надо подавать свою реплику, чтобы быть правдивым, думать, как повернуться, и вспоминать, как есть. Из этого пустого года я вынес огромное уважение к актерам как к представителям самой необъяснимой на земле профессии. Но лишь раз почувствовал, что такое их работа, которая всегда должна быть игрой.
В какой-то военной пьесе у меня был диалог с одним пожилым актером, играющим моего отца, и вот во время этого диалога я встретил его взгляд и в нем вдруг прочел, что он по роли хочет от меня, своего сына, не произнесенное вслух, и вдруг я, каким-то несвойственным мне, но пленительным своей новизной чувством понял, что сын, которого я представлял, должен был ответить отцу. И я ответил. И в глазах актера, которые оставались в то же время глазами моего отца, в мгновенном сужении зрачков прочел одобрение: "Молодец, Дима, так и шпарь дальше". Мне стало легко. Моя утомительная кибернетика представления сгинула, и я опять ответил актеру. И почувствовал себя одновременно и сыном его и лицедеем и оставался самим собой.
Публика не взорвалась аплодисментами. Такое поведение актера на сцене должно быть нормой. Но у меня это чувство легкости игры никогда больше на сцене не появлялось, хотя считал я здорово, и еще много лет этого никто бы не заметил.
Однако судьба сталкивала меня с лицедейством и раньше.
Я оказался в массовке на "Мосфильме", когда только что окончил восемь классов. Два необходимых условия были соблюдены: имелось свободное время (я учился в школе рабочей молодежи) и был в наличии паспорт. На "Мосфильме" несколько поубавились мои восторги по поводу блестящей жизни возле кухни грез, но прибавилось самоуважение - в то время для семьи это был доход немалый.
Труд в массовке - особая статья и, быть может, особая повесть, где будут и хорошие отношения с ассистентами актерского отдела, и дружба с бригадирами массовок, за свою жизнь под юпитерами кинофабрик износившими не один атласный камзол и изведшими не один килограмм шеллачного лака, которым обычно гримеры приклеивали усы и бороду. Массовка - это целый мир со своими примадоннами, склоками, хулиганами, сумасшедшими. Есть категория людей, которые здесь постоянно живут: престарелые актрисы, смазливые девочки, не поступившие в театральные училища, вертлявые парни приобщающиеся к искусству, сумасшедшие старухи. Здесь надеются на чудо, на ослепительную, как у Золушки, карьеру. Какие бросаются здесь взоры, как тщательно подбираются туалеты, как продумываются небрежные челки и вьющиеся на висках пряди!
И, однако в этом мире мне повезло. Я находился в самом расхожем для кино возрасте: юн и не занят постоянно школой.
Я кочевал из массовки в массовку, бессловесной тенью принимал разные позы, смеялся, аплодировал или негодовал по требованию режиссера. Помрежи как-то засунули меня даже в "окружение" - есть такой термин, означающий постоянный человеческий фон героев, - фильма "Аттестат зрелости", и с тех пор я знаю ребят, сделавшихся впоследствии известными актерами. Моя фамилия стала появляться в титрах, и вот постепенно коварная мысль начала закрадываться в сознание: а может быть, это и есть мой путь? Может быть, стоит спроектировать его так: ГИТИС, театральное училище либо Институт кинематографии?
"Артистическая карьера" уже начала приносить маленькие дивиденды. Когда пришла повестка в армию, знающие друзья из массовки сказали: устраивайся в военный театр - получишь отсрочку. Я поболтался на "актерской бирже", стихийно в межсезонье собирающейся в Москве, и меня "зафрахтовали" в театр, который давал отсрочку. Но уже осенью этого же года я поступил на заочное отделение в университет.
Год в театре был годом потерянным. Нечего в жизни хитрить. Еще раз я убедился в необходимости следовать призванию. Пришел к директору театра крутобровому капитану Шустину и сказал, что подаю заявление об уходе.
- А я пишу письмо с отзывом твоей брони. Придется, дружок, послужить. Ты у нас в театре все молоденьких офицеров играл, суворовцев. А здесь придется поиграть в солдатики. Не хочется солдатиком-то?
- Хочется. Служу Советскому Союзу.
- Ладно, валяй. Подпишу я тебе заявление.
Я отслужил в армии положенное.
Второй раз серьезное искушение изменить призванию возникло, когда я оканчивал университет.
Меня всегда и губило и спасало незнание правил игры. Поступая на филфак, я не представлял, как писать сочинение на приемных экзаменах. В скитаниях по киносъемкам я не очень баловал школу своим посещением. Но школьное сочинение, как и любой вид работы, требовало навыка. В этом смысле опыт у меня был один: на аттестат зрелости сочинение я списал. В университете это оказалось невозможным. И я написал первый в своей жизни рассказ. Только сама форма спасла меня от двойки; аспирантки, принимавшие экзамены, именно за содержание, пренебрегая количеством грамматических ошибок, поставили мне проходную тройку и после совместными усилиями тянули меня по всем устным предметам.
Приблизительно такая же история произошла у меня с дипломом. Я несколько обалдел от четырехмесячного отпуска, который мне дали на госэкзамены и дипломную работу, и так увлекся другими разнообразными и часто для меня более приятными делами, что пришел на кафедру за темой для дипломной работы, когда ничего путевого, легкого в списках уже не было. Я выбрал западноевропейские заимствования в лексике десятитомного архива князя А. Б. Куракина, чей звездный портрет кисти Боровиковского висит в Третьяковке.
Сгубили меня добросовестность и незнание правил… Вместо дипломной работы я сделал словарь заимствованных слов на трехстах страницах и узнал, что это лишь блестящее приложение к моей дипломной работе, только за десять дней до защиты. Еще неделю я употребил на написание тридцати страниц самой работы и в результате получил рекомендацию ученого совета в аспирантуру. Единственный. На потоке в сто пятьдесят человек. Тут-то меня и замучили сомнения. Может быть, пуститься в науку? Разве плохо быть профессором? Большая зарплата. Квартира в профессорском доме. Почтительные ученики. А главное, все это без нервов: сиди дома почитывай, пописывай, съездил в университет, почитал лекции нерадивым студентам. Можно ли отыскать лучшее?
А если нет, надо возвращаться в газету - в это время я уже работал корреспондентом, - опять беготня, дежурства допоздна, жалобы на каждую твою корреспонденцию и сто рублей в месяц. Аспирантская-то стипендия больше. И, как надпись в самолете "Пристегните ремни", всплыло перед глазами: помни о призвании!
Друзьям не принесешь устное высказывание оппонента: "Эта дипломная работа может лечь в основу кандидатской диссертации". Все, что я успел, было случайным. Для них я не был человеком одной темы. Все не как у людей: школу вечером, университет заочно, в газете работаю - так, областной, пишу статьи - так, небольшие. О сладостный реванш у близких друзей! Пушкина из меня не получилось. А Эдька Перлин был уже кандидатом биологических наук и перворазрядником по шахматам; Юрка Шлялев окончил военное училище и носил лейтенантские погоны; Гарик Опенченко работал синхронным переводчиком в ООН, Татьяна училась в Институте имени Гнесиных, и ей прочили карьеру великой оперной певицы; ее брат Витька работал начальником радиостанции в Антарктиде. В Антарктиде! И объехал уже полмира! А я еще только собирался стать…
Я всегда знал, кем я хочу стать. Откуда взялось это желание? Было ли оно самонадеянным? Я и сам иногда пугался его определенности, но что делать, если с детства я хотел стать…. писателем. И никем иным. Только.
Помню, лет в семь, когда я поступил в школу, каким-то образом мне в руки попали десять рублей. Сумма небольшая по тем временам, кто-то подарил мне эти десять рублей, как "сиротке". Что должен был сделать с этими деньгами любой нормальный ребенок? Что угодно, только не то, что сделал я, ваш покорный слуга, читатель! Я купил каких-то два чахлых цветочка в горшочках. Придя домой (мы еще жили в двухкомнатной квартире и, значит, непрошеные жильцы еще не стали нашими соседями), мама увидела, что маленький столик, мой детский, выдвинут на середину комнаты, а на нем по краям два горшочка с цветами, в середине - чистый лист бумаги, карандаш и канцелярские скрепки. Я играл в писателя.
- Что ты тут делаешь, Дима? - спросила мама.
- Я играю.
Что означала моя "игра", я не признался бы ни за что.
Мамина тайна
В октябре 1954 года неожиданно вернулся отец. Он приехал ночью. Я утром проснулся, а напротив, на стуле, сидел незнакомый мужчина. Я почти сразу догадался, что это отец. Только густые волосы остались отцовскими, но поседели. Лицо приобрело бурую окраску. Морщины закаменели, выделялись скулы. Надо ртом, между худыми щеками, треугольником опускался нос.
В зрачках у сидящего напротив меня мужчины что-то дрогнуло, как несработавшая шторка в фотозатворе. И тут же мама сказала:
- Это твой отец, Дима.
Я уже был довольно взрослым и знал, как положено встречать отца, возвратившегося после многих лет отсутствия. Но в сердце у меня ничего не произошло. Это был чужой мне человек. Тем не менее я потянулся к нему и, когда он склонился над диваном, поцеловал его в чужую, пахнущую дешевым одеколоном щеку.
Отца определили жить не ближе ста километров от Москвы. Документы на право ношения прежних орденов и восстановление его в партии были посланы, но ответа еще не было. Отец жил у нас как бы нелегально.
Это были тягостные для меня дни. Время я старался проводить на "Мосфильме" и с нежеланием шел домой, где поселился непривычный для меня человек.
Никто из соседей, кроме Раисы Михайловны, о возвращении отца не знал. Но она была человек верный. Она даже нажарила ему целую тарелку моих любимых картофельных оладий. Они пили с отцом чай на краешке стола, и Раиса Михайловна во время чаепития спросила отца:
- А профессора Мишу Лазовича вы не встречали?
- Нет, не встречал.
- Он когда-то ухаживал за мною в юности.
- Может быть, встречал, но забыл. Невысокого роста такой?
- Нет, Миша был высокого роста.
Из комнаты отец никуда не выходил. Ему, наверное, было стыдно жить вот так, на иждивении жены и детей, но он отогревался. Ведь впереди у него лежала тяжелая работа и ожидание бумаг о пересмотре дела.
В отношениях моих родителей что-то происходило. Тайна, которую я узнал, меня огорошила. Как же мама так долго могла не проговориться и воспитывать в нас любовь, уважение и почитание по отношению к отцу?! Сама она его не уважала. Еще любила, наверное, но не уважала, а может быть, и презирала за предательство.
Дело оказалось вот в чем. В заключении, в свой лучший период, когда отец работал юрисконсультом, он сблизился с женщиной, тоже заключенной. У женщины родился ребенок. Согласно правилам, этого ребенка должны были устроить в детский дом. И вот, оказывается, еще лет пять назад, в самое тяжелое для нашей семьи время, отец написал маме письмо и, зная ее великодушие, призывал ее взять на воспитание, пока не освобождена мать ребенка, его сына.
Я только отдаленно могу представить, какие муки перенесла в то время мама, получив это письмо. В те годы, когда она сохраняла ему верность, отец, как говорила мама, "искал себе удовольствия". Ее отчаянию не было предела. И все это она перенесла молча, ни с кем не делясь, и заставляла нас с братом еженедельно писать ему письма.
(Всю эту историю я узнавал по частям много лет, и окончательное подтверждение нашел в переписке с отцом, которую она мне разрешила посмотреть перед смертью.)
Мама ответила отцу, что во имя спасения своих детей она не может принять ребенка чужой женщины, она написала и что думает о его поступке. Она не могла простить измены, но не хотела, чтобы кто-нибудь мог подумать, будто этой изменой она воспользовалась как предлогом бросить отца. Она написала отцу, что разведется с ним в день его выхода на свободу.
Мы говорили с мамой об этом почти накануне ее смерти.
- Мама, почему ты плачешь?
- Я любила его всю жизнь.
- И когда разводилась с ним?
- И тогда…
- Но ты же вскоре вышла замуж за Николая Константиновича.
- Только он один мог довести твоего брата до института и сделать из него человека. У меня перед Николаем Константиновичем был долг.
- Мамочка, но ведь и перед собой у тебя тоже были долги - быть хоть немножко счастливой.
Она внезапно тяжело, сквозь боль, улыбнулась.