Зима больного - Альберто Моравиа


Рассказ "Зима больного" построен на остро пережитом материале личных впечатлений. В "Краткой автобиографии", написанной для книги Оресте дель Буоно (1962), Моравиа скажет: "Болезнь была важнейшим фактом моей жизни". Но тут же добавит: "Другим важнейшим фактом стал фашизм. Я придаю большое значение болезни и фашизму, потому что болезнь и фашизм заставили меня испытать и совершить такое, чего в иных условиях я никогда не испытал бы и не совершил. Характер наш формирует не то, что мы делаем по собственной воле, а то, что мы бываем вынуждены делать".

Альберто Моравиа
Зима больного

Обычно, когда шел дождь или снег и прекращались солнечные ванны, двое больных принуждены были проводить целые дни друг подле друга в тесной палате. Брамбилла убивал время, потешаясь над своим младшим соседом Джироламо и всячески его мучая. Джироламо был из семьи прежде богатой, а теперь обедневшей, и Брамбилле, коммивояжеру, сыну каменщика, за восемь месяцев вынужденного сожительства удалось понемногу убедить юношу, что не быть выходцем из народа, а тем более родиться в семье буржуа - чуть ли не позор.

- Я-то, во всяком случае, не барчук, - говорил он бывало, приподнимаясь в постели и с хорошо разыгранным презреньем глядя голубыми лживыми глазами на уязвленного юношу. - Меня в вате не держали… В пятнадцать лет - уже на стройке, вечно без гроша в кармане, да и отец у меня никогда бездельником не был… Ничего за душой не имел… Ну и что? На плечах лохмотья, а котелок варит… В Милан приехал простым каменщиком, а сейчас у него строительная фирма, и дела идут… Он - папаша мой - всего сам достиг… Ну, что вы на это ответите? Только делом, слова тут не нужны.

Джироламо, высунувшись по пояс из-под одеяла и опершись на локоть, пристальным страдальческим взглядом смотрел на старшего соседа; выдумать ему ничего не удавалось, и он испытывал глубочайшее унижение.

- Да разве мой отец виноват, что родился богатым? - спрашивал он дрожащим голосом, в котором ясно слышалось давнее ожесточение.

- Еще как виноват! - отвечал Брамбилла, пряча усмешку (жестокое развлечение нравилось ему). - Еще как виноват! Я тоже родился в семье по крайней мере зажиточной, а сидеть на отцовской шее не мог и подумать. Я сам работаю!

Убедившись в собственной неправоте, Джироламо не находил, что ответить, и умолкал. Но Брамбилле этого было мало: покончив с отцом Джироламо, он принимался насмехаться над его сестрой. В самые первые дни юноша имел неосторожность показать соседу фотографию сестры, стройной девушки, едва перешагнувшей за двадцать. Он гордился сестрой, уже взрослой и такой элегантной, и, когда показывал карточку Брамбилле, надеялся хоть этим подняться в его глазах. Но этот наивный расчет, как сразу же стало ясно, оказался ошибочным.

- Так что же? - время от времени спрашивал коммивояжер. - Как поживает ваша сестрица? С кем она сейчас спит?

- Да нет… Я не думаю, чтобы сестра с кем-нибудь спала… - возражал Джироламо, слишком обескураженный, чтобы протестовать решительно.

Сосед хохотал в ответ:

- Вот так история! Рассказывайте-ка другому, а не мне! Такие девицы, как ваша сестра, всегда заводят любовников…

В душе Джироламо закипало негодование. Ему хотелось крикнуть: "У моей сестры любовников нет!" Но уверенность взрослого была так безусловна, так порабощала юношу атмосфера унижения, в которой ему пришлось жить эти восемь месяцев, что сам он начинал сомневаться в собственной памяти и спрашивал себя: "А вдруг у нее на самом деле есть любовник?"

- Такие девицы, как ваша сестра, всегда заводят любовников, - продолжал Брамбилла. - Глазки опущены, держатся чинно, строят из себя святых, а стоит папеньке и маменьке отвернуться, сразу бегут к любовнику. Подите вы! Я уверен, что ваша сестра из тех, которых не приходится долго упрашивать. С такими глазами, с таким ртом! Да наверняка она таскается по холостым квартиркам, ваша сестрица!

- Как можно так говорить о незнакомом человеке! - протестовал Джироламо.

- Как можно? - отвечал Брамбилла. - Да ведь это правда! Я лично на такой девице, как ваша сестра, ни за какие деньги не женился бы… На таких девицах, как ваша сестра, не женятся.

Это ни на чем не основанное презрение коммивояжера так унижало Джироламо, что он уже не думал о нелепости всех этих утверждений и в своем малодушии, отчасти даже сознательном, доходил до того, что говорил:

- Но зато сестра принесла бы вам в приданое свою красоту, свой ум…

- А на кой они мне? - обрывал его Брамбилла. - Нет уж… Хоть за курицу, да со своей улицы.

Джироламо до того погрузился в удушливую атмосферу санатория, что переносил все эти унижения, почти не досадуя. С жестокостью у Брамбиллы сочеталось тиранство, веселое и самодовольное, которому юноша подчинялся, впрочем, подчинялся по доброй воле, что и было следствием тех психологических сдвигов, которые произвели в нем болезнь и заброшенность. Угнетаемый другими, Джироламо готов был признать себя неправым и сам добровольно примыкал к своим угнетателям. Бывало так, что он навлекал на себя насмешки соседа заведомо глупыми и нелепыми высказываниями; нередко он сам заговаривал о своей семье ради мучительного удовольствия еще раз услышать издевательства коммивояжера; или же он разыгрывал напоказ прихоти богатого баловня, придумывал вовсе ему не свойственные пустые капризы - в уверенности, что ирония Брамбиллы отзовется послушным эхом. Со своей стороны, коммивояжер никогда не умел отгадывать эти печальные хитрости и неукоснительно попадался на крючок. В таком благоприятном климате набор пыток быстро обогащался. Один из любимых приемов Брамбиллы состоял в том, чтобы подстрекать низший персонал - братьев милосердия, служителей - обращаться с юношей фамильярно либо презрительно. Например, когда в палату заходил австрияк Йозеф, брат милосердия с дипломом, Брамбилла, бывший с ним в наилучших отношениях, говорил:

- Так вот, представьте себе, Йозеф, синьор Джироламо во что бы то ни стало хочет, чтобы я женился на его сестре. Что вы на это скажете?

- Смотря как на это поглядеть, синьор Брамбилла, - отвечал тупица-австрияк, смеясь с видом сообщника.

- Как по-вашему, что за этим скрывается? - продолжал коммивояжер. - Синьорина, наверно, изрядно нагрешила, забеременела, а меня хотят заставить расхлебывать… Ведь эти буржуи - страшное дело… Как вы думаете, Йозеф?

- Ну, наверняка у синьора Джироламо есть свои соображения, - насмешливо отвечал Йозеф, который, не науськивай его Брамбилла, никогда не решился бы потешаться над больным. - Зря ничего не делается.

- Да я и не говорил так! - протестовал Джироламо.

- Подите вы… Целый божий день только и твердит мне о своей сестре, нахваливает ее красоту… Ну скажите, Йозеф, что бы вы подумали на моем месте?

- Хм, синьор Брамбилла… конечно, я подумал бы… кое-что…

- Нет, вы еще не видали, на ком меня хотят женить, - говорил после этого Брамбилла и оборачивался к Джироламо. - Покажите-ка Йозефу карточку вашей сестрицы… ну, вытаскивайте, вытаскивайте!

Джироламо колебался, отнекивался:

- Я не знаю, где она…

Но Брамбилла говорил на это:

- Ладно, не валяйте дурака… Если Йозеф в отличие от вас не буржуа, вы считаете себя вправе его презирать… Да вы знаете, что Йозеф стоит в тыщу раз больше вас?

- Я и не думаю презирать Йозефа, - защищался Джироламо и скрепя сердце протягивал фотографию брату милосердия. Тот брал ее красными, мозолистыми руками.

- Ну, как по-вашему, Йозеф, заслуживает она такого мужа, как я? - спрашивал Брамбилла. - Вам не кажется, что она из тех девиц, с которыми… как бы это сказать?.. На которых не женятся?

Было ясно, что брат милосердия, несмотря на все науськивания, не решается обращаться с юношей так оскорбительно, как хотелось бы коммивояжеру. Взглянув сперва на Джироламо, потом на Брамбиллу, он наконец преодолевал естественную для него почтительность и произносил:

- Красивая барышня, синьор Брамбилла… Но может быть, вы правы… Может быть, жениться на ней не обязательно…

Это панибратство было противно юноше, и все же в его просьбах вернуть карточку было какое-то жеманство, преувеличенное искательство:

- Ведь вы уже посмотрели, будьте добры, синьор Йозеф, верните мне, пожалуйста, карточку…

Он знал, что тем самым отдает и самого себя, и сестру в грубые руки австрияка, но ему казалось, что этой наигранной мольбою, добровольным еще более жестоким унижением, он мстит этим двоим за те унижения, которым они его подвергали. Ни коммивояжер, ни брат милосердия не замечали, сколько лжи и ломания было в его пылких просьбах, и видели в них скорее слабость изнеженного, избалованного юноши.

- Вернуть или нет, синьор Брамбилла? - спрашивал, осклабясь, Йозеф.

- Верните, верните! - умолял Джироламо.

- Отдайте ему, ладно, - вмешивался коммивояжер. - Нам-то с ней нечего делать, с вашей сестрицей. У нас получше есть. Скажите ему, Йозеф, что у нас есть и получше…

Для Брамбиллы это был просто способ убить время, между тем как Джироламо от таких шуточек день ото дня все глубже погружался в атмосферу унижения и страдания. Но с другой стороны, он так втянулся в свою новую роль, так самозабвенно сжился с этой действительностью, что на вопрос, страдает ли он, Джироламо, возможно, ответил бы "нет". Чтобы осознать, в какое жалкое положение он попал, у него не было критериев для сравнения, ясного представления о том, какой должна быть его жизнь - жизнь юноши среди сверстников и родных; постепенно и почти незаметно для себя он привык к этой удушливой атмосфере, к непрестанному унижению, к отсутствию того внимания, которое раньше, в семье, оказывали ему столь щедро, и полагал эту жизнь нормальной, а себя самого - прежним Джироламо, каким он был восемь месяцев назад. Но противоестественность такого состояния духа находила выход во внезапных приступах раздражения или в слезах. Плакал он чаще всего ночью, когда Брамбилла спал; натянув на голову одеяло, с глазами полными слез, юноша не раз болезненно тосковал по материнским ласкам, теперь таким далеким, или в порыве раскаяния, сама острота которого свидетельствовала о том, что провинности нет и каяться не в чем, шепотом просил прощенья у сестры за все совершенные днем в угоду другим подлости. Потом, в изнеможении, он медленно углублялся в то подобие подземной галереи, каким был его сон - сон больного. Но и сон не приносил покоя, забытье его было населено видениями, иногда ему чудилось, будто он плачет и на коленях умоляет Брамбиллу простить его бог знает за какой проступок; но Брамбилла остается непреклонным и тащит его, исступленно сопротивляющегося, на неведомую казнь, и все его обещания быть покорным, соглашаться на любую низость, повиноваться остаются напрасными; и когда глухой звук сметал и их обоих, и самый сон, Джироламо просыпался среди ночи, дрожа всем телом, с мокрым от пота лбом. Потом он понимал, что разбудило его тяжелое падение свежего снега, сорвавшегося с крыши санатория на террасу, и быстро засыпал снова.

В начале января снег шел несколько дней подряд. Запертые в палате больные могли видеть, как густо валит снег за окном, падая почти вертикально и так медленно, что, если глядеть пристально, возникал обман зрения и казалось, будто снежинки не падают, а однообразными смерчами взлетают от земли к небу. А серые унылые призраки за плотной завесой снегопада - то были ели на ближней опушке; и по царившей снаружи тишине можно было судить, как плотно валит снег и как широко он засыпал все вокруг. Но если для обитателей больших гостиниц, стоявших ниже по склону, снег был радостью, живописным зрелищем, обещанием ровных и белоснежных лыжных полей, то для больных он был чем-то вроде бурного моря для рыбаков: докучным, неприятным перерывом, оттяжкой выздоровления. В палате, тесной даже для двух кроватей, где свет зажигали с утра, а затхлый воздух, накопившийся за ночь, никогда не выветривался до конца, часы тянулись бесконечно.

Брамбилла, наскучив потешаться над Джироламо, принимался обычно повествовать о своих любовных похождениях. Хотя по внешности своей он - белобрысый, с голубыми лживыми глазами, румяным лицом - являл собой классический тип коммивояжера, сам Брамбилла, сверх меры поддаваясь самообману, считал себя искуснейшим обольстителем. Для Джироламо, в его семнадцать с небольшим лет, совершенно несведущего в таких делах, это был мир новый и неведомый: юноша ни в чем не сомневался, слушал развесив уши, и, если бы коммивояжер поведал, что был любовником какой-нибудь титулованной особы, Джироламо без всяких сомнений поверил бы ему. Впрочем, по всей вероятности, рассказы Брамбиллы, хотя бы в основе своей, были невыдуманными: почти всегда речь в них шла о горничных, которых он хватал за бока, когда они стелили постель, или о белошвейках, которых он вел сперва поужинать, потом в кино и, наконец, в номера, или просто-напросто о проститутках, встреченных на улице и покинутых через два-три часа. Что наверняка было ложью, так это описание красоты всех этих женщин, страсти, которую умел разжечь в них Брам-билла, пренебрежения, с каким он обращался с ними. Но, как уже было сказано, Джироламо ему верил, с каждым днем все сильнее восхищался коммивояжером и втайне завидовал его успеху; отныне Брамбилла был для него идеалом, он испытывал потребность во что бы то ни стало, ценой каких угодно усилий стать похожим на Брамбиллу.

Иногда во время этих рассказов заходил Йозеф, прямо из операционной, с засученными рукавами на мускулистых руках, с перепачканными гипсом пальцами, с торчащими из кармана халата ножницами для разрезания ортопедических повязок. Он облокачивался на спинку кровати и застревал возле Брамбиллы на десять - пятнадцать минут, внимательно слушая, иногда усмехаясь, иногда вставляя слово. Однажды, едва Брамбилла окончил рассказ, австрияк обернулся к юноше и сказал:

- А когда вы, синьор Джироламо, расскажете нам о своих похождениях?

Легче всего юноше было бы ответить правду, что никаких похождений у него не было, но ему было стыдно признаться в таком своем изъяне, страшно дать язвительному соседу повод для новых насмешек, и этот стыд и страх удержали его от казавшегося позорным признания и заставили напустить на себя таинственность, чтобы можно было вообразить, будто он умалчивает о невесть каких распутных шалостях.

- О моих похождениях? - ответил он, краснея и жеманясь. - О моих похождениях рассказывать не стоит…

Брамбилла пристально смотрел на него, приподнявшись на локте.

- Не валяйте дурака! - взорвался он наконец. - Какое еще похождения? Если что и было, так с кормилицей, когда вы еще в пеленках лежали… новорожденным… Нет уж, извините… С такой-то физиономией, как у вас, с такой физиономией!

- Что же, - неуверенно возражал Джироламо, - по-вашему, только у вас и могут быть связи с женщинами?

- Да я этого и не говорю, - ответил сосед. - Вот Йозеф, например. Уверен, что женщин у него было больше, чем у меня. Ведь правда, Йозеф? Расскажите-ка ему сами, чего требуется некоторым пациенткам. - Брамбилла подмигивал брату милосердия и тот смеялся то ли от смущения, то ли по своей неотесанности. - Но только не у вас! Йозеф - он человек дельный, а вы что? И вы, с вашей физиономией, беретесь утверждать, что у вас были связи с женщинами? Курам на смех! Скажите-ка вы, Йозеф, какие там связи могли быть у синьора Джироламо!

Брат милосердия, который, несмотря на подначку Брамбиллы, покуда не переступал границ осторожной иронии, на этот раз не устоял перед искушением:

- Вы забыли, синьор Брамбилла, что синьор Джироламо покорил сердце синьорины Полли.

Синьорина Полли - это был для Брамбиллы излюбленный повод к насмешкам. Полли, так звали маленькую англичанку лет четырнадцати, с больным позвоночником; она лежала в отделении первого разряда, где у каждого была отдельная палата. Джироламо познакомился с нею благодаря ее матери, которая, желая чем-нибудь занять дочку, сочла его и по возрасту, и по происхождению самым подходящим товарищем для маленькой больной. Возможностей развлечься в санатории было так мало, что Джироламо в конце концов, несмотря на разницу в возрасте, стал находить вкус в этих посещениях и с нетерпением ждал назначенных для встречи дней. Выбраться не без труда из палаты, преодолеть, пусть и в кровати, всю длину темных коридоров, спуститься в нижний этаж на приятно-не-торопливом, нерешительном лифте, торжественно въехать в чужую палату, много просторнее его собственной, где все вещи: цветы в вазах, фотокарточки, книги, обои, даже свет - благодаря своей новизне и непривычности казались ему незаслуженно праздничными, - все это было для Джироламо, хотя он себе в том и не признавался, таким же острым наслаждением, как для заключенного первые шаги за пределы его камеры. Однако с того момента, как появился Брамбилла, все изменилось. Довольно было немногих насмешек, немногих фраз вроде такой: "Сегодня синьор Джироламо отправляется вниз, в детский сад", - чтобы положить конец этому невинному удовольствию. Джироламо стал стыдиться этой дружбы; игры с Полли, полудетская болтовня с ней уже не доставляли ему удовольствия, и если он не прекратил своих посещений, то лишь из уважения к матери девочки.

Поэтому реплика австрияка не могла его не задеть; однако, испытывая новую систему самозащиты, он в ответ только томно покраснел и почти по-женски смутился; все это прибавляло к унижению, которому подверг его Йозеф, еще большее унижение, а потому служило противоядием и к тому же, казалось, позволяло догадаться, что уж это-то сердце он сумел завоевать.

Но Брамбилла, повернувшись на правый бок, все смотрел на него, скроив такую страшную рожу, какой свет не видывал; казалось, он не убежден словами Йозефа.

- Да нет, и ее не покорил, - произнес он наконец, - даже эту полусиньорину или как ее там… Подождите, приедет из Англии какой-нибудь англичанин, и вы увидите, как она сразу же распрощается с нашим Джироламо, как сразу же постарается от него отделаться… Я же вам говорю, он ни на что не годен.

Тут дверь отворилась и вошла сестра милосердия с ужином на подносе; Йозеф вспомнил, что ему нужно еще спуститься в рентгеновский кабинет, и ушел. В этот вечер разговора о маленькой англичанке больше не было.

Дальше