Может, отнесись я тогда к этим словам иначе, многое сейчас было бы по-другому. Впрочем, я вру – ни к чему прислушаться я уже не мог, ведь водка – это слишком хитрая вещь, чтобы позволить обратить на себя внимание.
Того, кто хочет быть обманутым, обмануть не трудно.
Ни карманнику, ни судьбе.
Впрочем, судьба – это, иногда, тоже карманник…
Но постепенно, настало время, когда я одинаково плохо стал переносить и выпивку, и ее отсутствие.
Моя душа, вначале кричала, потом говорила все тише и тише: "Брось пить!", – но тело постоянно требовало водки. А я, как полководец, ведущий обе противоборствующие рати, пытался руководить и душой, и телом.
И победа водки надо мной заключалась в том, что я думал, что еще могу делать это успешно.
Приблизительно тогда же, я начал ругать всех, кто меня окружает.
И помню, сказал Петру по какому-то поводу, вычитанному в газетах, что-то вроде:
– Вот видишь, наш мир стал таким, что все люди превратились в сволочей, – но Петр ответил:
– Это не мир стал хуже. Просто лучше стали газеты…
Когда, случайно встретив на улице своего друга, художника Гришу Керчина, я сказал ему что-то в том же духе, тот, как-то странно посмотрев на меня – не хотелось признаваться себе в том, что странность его взгляда имела простое название: презрение – ответил: – Как бы плохи не были времена – люди умудряются быть еще хуже…
Что же, со временем судьба отомстила мне – теперь я не люблю себя почти так же, как не любил тогда своих ближних.
Наверное, я еще не совсем спился, если еще могу думать так.
А я могу так думать.
Только мне становится совсем плохо.
Начинается трясучка, такая, что в первый момент мне кажется, что это трясет машину, в которой я еду.
Вернее, меня везут.
И я даже не знаю – куда?..
…Я сижу на переднем сиденье "Ленд-ровера".
Рядом со мной, за рулем, Гриша Керчин.
Петр Габбеличев и Андрей Каверин – на заднем сидении.
Но туда я не смотрю.
Мне стыдно перед Андреем. Его картину я украл из мастерской и обменял на две бутылки у гастронома.
Но мое состояние становится нетерпимым мной:
– Братцы, стойте… – шепчу я, и Григорий тут же сворачивает на обочину:
– Тебе плохо?
– Плохо, – мой голос напоминает предсмертный хрип.
– Тошнит?
– Да, нет, – несколько секунд я молчу, но не выдерживаю и перебриваю стыд, еще сидящий во мне, – Братцы, давайте где-нибудь остановимся. Купите опохмелиться.
Я говорю это, ни на кого не глядя, но замечаю, как Григорий оглядывается назад, туда, где сидят Андрей и Петр.
По всеобщему молчанию, я догадываюсь, что в моих друзьях происходит внутренняя борьба.
Тогда я оборачиваюсь поочередно к Петру и Андрею, и они видят – каким трудом мне дается это не сложное телодвижение.
А я вижу, как левая рука Петра опускается в правый внутренний карман его кожаного пиджака.
По тому, как внимательно слежу я за движением Петра, наверное, всем ясно, как важен для меня результат этого движения.
Я даже не замечаю того, что это движение Петра вызывает сомнение на лицах Григория и Андрея.
Моя надежда заключается в том, что Петр вытащит бумажник, но результат превосходит все надежды – Петр достает из кармана плоскую фляжку коньяка.
Двухсотграммовую.
Такого гуманизма я не ожидал даже от Петра. Впрочем, ожидаемое вообще происходит редко. Может потому, что на его месте всегда оказывается неожиданное.
– А стоит ли? – спрашивает Григорий. – Перевоспитывать человека надо. Но не в то время, когда его трясет, – отвечает Петр.
– Вряд ли это разумно, – Гриша поводит плечами, и в этот момент я его ненавижу. Я уважаю Петра, который, довольно вяло, отвечает: – Нормальный человек должен быть достаточно разумным, чтобы не всегда следовать своему разуму всегда …
– Ты ведь, среди нас единственный не пьющий? – в словах Андрея звучит сарказм, и Петр отвечает, произнося слова очень тихо, но как-то так, что их отлично слышит каждый из нас: – Это не значит, что я забыл то, каким бывает это состояние…
Фляжка в моих руках, и уже через несколько секунд ко мне возвращается красноречие:
– Собратья, может мне записаться в общество анонимных алкоголиков? – но Петр, не смотря на свое добродельство, не разделяет моего оптимизма и говорит толи грустно, толи презрительно:
– Анонимных алкоголиков придумали алкоголики обыкновенные…
…Пока я так и не узнал, куда меня везут.
Как, не узнал о том, каким был разговор между моими друзьями.
Разговор о том, что делать со мной?…
Художник Андрей Каверин
То, что картину из моей мастерской украл Васька Никитин, я узнал от милиционеров из вытрезвителя.
При этом я зачем-то – словно кражу мог сделать кто-то другой, раз уж картина оказалась украденной, а ключи были только у меня и у Василия – переспросил:
– Вы уверены, что это он украл мою картину?
– Уверены, – ответил мне голос, находившийся где-то по середине, между сержантским и майорским, – Никитин сам рассказал об этом.
– Интересно, что еще рассказывают люди, попадающие в вытрезвитель?
– Ничего особенного. Доказывают, если язык ворочается, что они трезвые.
Или грозят нам своими связями.
Но мы, почему-то, не боимся.
– Я бы, на вашем месте, не боялся – тоже.
– А вам не нужно быть на нашем месте.
Вам нужно на своем месте решать, что с ним делать?
– И что я могу сделать?
– Подать на него в суд, или… – человек на противоположенном конце телефонного провода не на долго задумался, над той мерой откровенности, которая допустима со мной в данной обстановке, – Или попросить нас запротоколировать обнаружение человека в стадии глубокого опьянения и со следами тяжких телесных повреждений на теле.
Второе обойдется вам дешевле.
– Не трогайте его. Картина – это наше частное дело, – сказал я. А потом зачем-то спросил:
– Деньги у него есть? – и получил в ответ, донесенную до меня телефонными проводами без каких-либо искажений, ухмылку:
– Конечно, нет.
– Хорошо. Мы сейчас приедем.
– Можете не торопиться. Пусть поспит.
– Почему? – несколько невпопад, спросил я. Но здесь некоторым оправданием мне, может служить то, что большинство вопросов, задаваемых людьми, задаются невпопад.
– Кто поздно встает, – ответила телефонная трубка, – Тот рискует опоздать в меньшее количество мест, чем тот, кто встает рано.
Несколько подивившись такой глубине философской фантазии милиционера и, мысленно произведя его в подполковники, я позвонил Грише Керчину.
– Приезжай ко мне. Тем более что торопиться нам действительно не стоит, – сказал Григорий, а потом, неожиданно спросил:
– Сколько стоила картина?
Вообще-то, любой нормальный художник – это богема.
То есть, человек, для которого процесс важнее факта.
Да я как-то и не подумал о том, на сколько же "нагрел" меня Васька:
– Наверное, хватило бы на то, чтобы плюнуть на все месяца на два.
Я не самый бедный и несчастный человек в стране, хотя о каких-то великих доходах в моем положении смешно было бы говорить.
Может быть, меня отслеживает удача. А, может, я понимаю, что удачу нужно просто заработать.
И я, и мои друзья, мы регулярно много и хорошо работаем, чтобы иметь кусок хлеба с небольшим слоем масла.
Впрочем, честно говоря, я не верю, что в наше время, да, тем более в Москве, тот, кто занимается делом, а не сериалы смотрит с утра до вечера, может остаться голодным.
Правда, однажды, я, по какому-то поводу, сказал Пете Габбеличеву:
– Знаешь, у меня сейчас нет ни рубля не в одном из российских банков. И всегда не хватает наличных.
Петр посмотрел на меня и пожал плечами:
– Знаешь, у кого, как и у тебя, нет ни одного рубля в российских банках, и кому, тоже всегда не хватает наличности?
– Кому?
– Рокфеллеру.
– Какому? – довольно бессмысленно спросил я. И Петр ответил так же бессмысленно:
– Юджину, например.
Я вспомнил этот смешной случай по дороге к Григорию. На душе у меня было муторно…
…Познакомились, мы, четверо, несколько лет назад. И очень быстро сошлись, вначале на том, что каждый из нас побывал на Севере, а потом, уже и сам не знаю – на чем.
Общаясь, мы не касались своей профессии.
Не впускали в свое дело никого уже тем, что не выпускали из себя слов о творчестве – понятии ясном и расплывчатом одновременно.
Впрочем, это слово употреблялось каждым из нас очень редко.
Кстати, его вообще, употребляют чаще всего те, кто имеет к творчеству, в лучшем случае, косвенное отношение.
Да, и-то: говорить с художником о картинах – все равно, что обсуждать марки бензина с нефтяной вышкой.
Но, если уж мы говорили о картинах, то называли их картинами, а не работами.
И как-то так выходило, что, оставаясь, каждый, при своем мнении, мы практически никогда не противоречили друг другу.
Наверное, мы просто шли одной дорогой.
Хотя, походка у каждого из нас, была своя.
На посторонний взгляд – странно.
Во всяком случае, чего-то общего между нами не много.
Возможно, сошлись мы именно на этом.
Из нас четверых, какую-то государственную службу имел один я – я числился инструктором районного отдела культуры.
Однажды я предложил, так никому конкретно, кого-нибудь куда-нибудь устроить. Гриша промолчал, а Петр ответил:
– На работу ходят те, кому делать нечего.
Занятому человеку на работу ходить некогда…
…То, что Василий Никитин стал пить, мы заметили не сразу. Кстати, мы вообще, редко для друзей, видимся.
Правду сказать, Васька и раньше выпивал регулярно, но довольно долго, это как-то не очень бросалось в глаза.
Не бросалось в глаза.
Просто спросит кто-то: "А Васька, как там?" – а в ответ: "Звонил я ему на днях. Кажется, он выпивший был…"
А потом начались вытрезвители.
И Гриша Керчин, и Петя Габбеличев, и я – ездили к нему, и вместе, и поодиночке.
И, как правило, одно и то же: или лыко не вяжет, или клянется, что "завязал".
А теперь, я ехал к Керчину, для того, чтобы попробовать решить эту проблему.
Если – это проблема, которую можно решить…
– …Делать нечего, – проговорил Григорий, помолчав после того, как мы оба поочереди помолчали, – Лечить его нужно.
– А может – пробудить как-то его усилие воли, – я довольно часто говорю то, во что не верю. Этим я похожу на всех людей, которые что-то говорят.
– Разве усилием воли можно вылечить обыкновенный насморк? – пожал плечами Григорий.
И я тоже пожал плечами.
Не в знак солидарности, а потому, что больше ничего не оставалось потому, что я знал, что водка сильнее человека…
– В Калуге есть хорошая больница, я навел справки, – вот так вышло, что Григорий уже навел справки, а я всего лишь занимался воспоминаниями…
– А, что – Москве разве ничего подходящего нет?
– Все очень или дорого, или халтурно.
А Калуга еще не слишком сильно испорчена рыночной демократией в медицине…
…Разумеется, никто из нас не имеет ничего против рыночной демократии.
Помню, как при мне, еще несколько лет назад, кто-то спросил Васю Никитина:
– Вы за правых или за левых? – и Вася ответил:
– Мы – за правых.
Больше того, лично я, иногда оказываюсь даже несколько правей, чем здравомыслие…
– …Петра возьмем с собой? – спросил я Гришу. Хотя, ответ был очевидным.
Петр – единственный известный мне человек, который сохранил принципы. Правда, он ни за что не признается в этом, если его спросить, потому, что принципы это инструкции для тех, кто боится быть правым сам по себе.
Однажды, он даже сказал мне:
– Принципы нужны только тем, у кого их нет.
И, не смотря на наличие принципов, Петр остался нормальным человеком.
– Конечно, позовем Петра, – ответил Григорий, – Должен же среди нас находиться хоть один интеллигент. Хотя он и связался с Галкиной.
Про связь Петра с Галкиной я ничего не знал, и удивился потому, что все знали, что Петр и Галкина – враги такие, что водой не разольешь.
Правда, виду не подал.
Но мне тоже захотелось внести свою лепту в критику друга:
– Петр, конечно, интеллигентный человек, хотя он и смотрит телевизор…
…Когда Петя приехал, Гриша рассказал ему про калужскую больницу, и про научные разработки тамошнего врача, а я зачем-то прибавил:
– Говорят, что современная наука способна решать все проблемы не только прошлого, но, даже, будущего.
– А нынешнего? – спросил Петр. А потом, помолчав, добавил:
– Что-то я не слышал ни про одного покойника, которому помогли бы врачи…
Доктор Дмитрий Зарычев
"Медицина – это тоже философия", – нужно же было написать такое на фасаде медицинского института…
"…Здание, которое занимает вторая психоневрологическая больница города Калуги, и где я работаю заведующим вторым отделением, было построено для детей испанских республиканцев, побитых своими соплеменниками, не смотря на то, что этим самым соплеменникам, республиканцы обещали справедливость на земле.
Причин этого было множество:
Может, республиканцы забыли, что Испания – это страна не сказок, а романтических историй, а кому, кроме нас, россиян, можно подсовывать сказки под видом манифестов.
Или, может республиканцы, для начала, расстреляли слишком много непричастных, чтобы потом у соплеменников не выработалось бы рефлекторной дуалистичности: республиканец – бешеная собака.
А может, просто рожи этих республиканцев соплеменникам не понравились. Хотя, признаться, мне приходилось видеть альбом, его потом в какой-то музей передали, с фотографиями этих самых республиканцев – рожи, как рожи.
Ничем не хуже, чем у конституционных монархистов, или членов любой другой секты," – думаю я, и сам удивляюсь тому, какая чушь лезет мне в голову.
Впрочем, меня понять можно.
Всю ночь, кошки, которые понятия не имеют о том, что настоящая любовь бывает только днем, устраивали свои свадьбы под моими окнами.
И вот теперь я иду на нелюбимую работу еще и не выспавшийся, в придачу к тому, что мне вообще не хочется на работу идти.
Я не в обиде на кошек.
Во-первых, еще не хватало, чтобы я на кошек обижался.
А во-вторых, весна – есть весна.
Весна – это время, когда все женщины красивы.
В том числе, и медсестра из первого отделения, Лара, которая идет на работу впереди меня, и не догадывается, что, идя позади нее, я ей восхищаюсь.
У нее очень красивые ноги, сейчас обутые в туфли на высоком каблуке.
Видимо во мне огромные запасы восторженности. Несмотря на мою работу, я еще могу восторгаться знакомой женщиной, даже зная, что она мне не отдастся…
…В детстве я мечтал стать водолазом.
Лет до семи.
Интересно, каким бы был мир, если бы все люди становились теми, кем хотели стать в детстве?
Во всяком случае, в этом мире был бы очень большой дефицит психиатров-наркологов.
А, может, психиатры-наркологи в этом мире и не понадобились бы вовсе…
…Еще подходя к дверям своего отделения, я заметил во дворе непривычный автомобиль. Хотя, привычными во дворе отделения являются только кареты с красными крестами на дверцах.
Впрочем, что именно, в этом автомобиле являлось непривычным, я не подумал, а только обратил внимание на не большие тиски на переднем бампере.
"Передвижная мастерская какая-то…" – подумал я и поднялся в свой кабинет на втором этаже.
Номера на автомобиле были московскими.
Когда я вошел в свой кабинет, комнатушку так себе, безремонтную уже лет восемь, со столом, помеченным алюминиевой биркой "Собственность райотдела здравоохранения. 1958 год", настенные часы показывали одиннадцать.
Начало моего рабочего дня. Раньше приходит только дежурный врач.
А иногда, и он не приходит.
Утром больные завтракают, потом, под контролем санитаров, занимаются действием под непонятным и им, и врачам названием "трудотерапия", и лишь после всего этого начинается то, ради чего они – и те, и другие – здесь оказались.
Лечение.
Впрочем, ради чего оказались здесь две трети из больных – для меня секрет, что-то вроде государственной тайны.
И не понятно.
И не понятно – кому это нужно.
То, что большинство из моих пациентов возьмутся за стакан часа через полтора после того, как покинут нашу больницу, я знаю. Как знаю то, что большинство из этого большинства через год-два снова окажутся здесь.
Такими же, как были.
Только на один пьяный год более поношенными.
Три-четыре человека из полусотни, хотят лечиться, и к ним я применяю свою собственную методику.
Я опубликовал ее в виде монографии, но она затерялась в потоке таких же монографий выползших на божий свет во временя антиалкогольного указа.
Теперь уже почти забытого.
Диссертацией эта монография так и не стала. Что поделаешь – даже в коньюктуре важна коньюктура коньюктуры.
Я знал истории болезней тех, кто лечился по-настоящему, но для чего-то все равно достал тоненькие папочки из верхнего ящика стола:
Семенов В.И. инженер, белая горячка.
Рублев П.Л. рабочий театральной сцены, белая горячка.
Скрипников Ю.Н. учитель, корсаковский психоз.
Ну, что же.
Можно приступать к работе.
Работе, при которой учителя с корсаковским психозом встречаются куда чаще, чем без него…
Художник Григорий Керчин
Это хорошо, что с нами был Петр – он умеет прояснить самую запутанную ситуацию.
В этот раз, он прояснил ситуацию так.
Еще когда мы только подъезжали к зданию, в котором находился вытрезвитель, я не то, чтобы спросил, а скорее, размыслил вслух:
– А мы сами понимаем – что хотим сделать для Василия? – и Петя, не то, чтобы ответил, а скорее, размыслил в ответ:
– Нет. Но ведь нас не смущает то, что мы не всегда понимаем – что хотим сделать и для всех остальных людей…
…Калуга открывалась Киевскому шоссе постепенно, меланхолично и неторжественно – как-то провинциально.
Вначале огородами, с малюсенькими домиками в одну-две комнаты, потом пригородными деревнями, где среди деревянных домишек попадались кирпичные особняки олигархов местного масштаба, и, наконец, своими дореволюционными пригородами.
Восстановленными церквями, золотившими окружающую действительность своими куполами.
– Красивые купола. Было бы время, здесь вполне можно было бы поработать, – сказал Андрей, а я вспомнил, как недавно разговаривал с батюшкой из церкви Иоана-война:
– Видимо, я никудышный православий, – сказал я ему, когда оказалось, что я не знаю, какой рукой нужно креститься, – Утешает то, что католик из меня получился бы еще хуже.
А батюшка ответил мне:
– Если сомневаешься в своих добродетелях, значит с православием в твоей душе все в порядке…
У батюшки было два "Ордена Боевого Красного знамени", а у меня только грамота от ЦК профсоюзов, но он признавал мое право разговаривать с ним на равных.
И мы оба не лицемерили. Я ведь и вправду, до сих пор не знаю, что больше портит жизнь большинству людей: мысль о том, что Бога нет, или мысль о том, что с Богом когда-то придется встретиться…
…Калужский пригород завершился своим чередом. А потом появился сам город.
Среднеэтажный, среднечистенький.