Чилийский ноктюрн - Роберто Боланьо 6 стр.


Но улицы по мере приближения к центру города теряли свою броскую желтизну, переходя в размеренную, упорядоченную тротуарами уличную серость, хотя мне-то было известно, что под серым цветом, только поскобли, скрывается тот же желтый. И это не только расхолаживало душу, но и нагоняло хандру, или, может быть, охлаждение уже переходило в хандру, кто знает, во всяком случае, были времена и желтых улиц, и лазурных небес, и безнадежной тоски, когда я совсем перестал писать стихи, – лучше сказать, моя работа как поэта претерпела опасные изменения, потому что писать-то я писал, продолжал писать, но выходили стихи, полные каких-то ругательств, и филиппик, и даже худших вещей, их приходилось немедленно рвать в клочья на следующий день прямо с утра, не дай бог кто прочтет, хотя многие в то время почли бы за честь ознакомиться с ними, – стихи, смысл которых, или то, что я видел в них как смысл, погружал меня в состояние оторопи и выводил из себя на весь день. Эта оторопь и выбитость из колеи вполне сочетались со скукой и подавленностью. Скука и подавленность были основательными. Оторопь и нездоровое возбуждение сами по себе были маленькими и занимали крошечный уголок в общем состоянии скуки и подавленности. Как бы одна рана внутри другой. В то время я прекратил вести занятия. Прекратил служить обедни. Прекратил каждое утро читать газеты и обсуждать новости с моими братьями. Прекратил писать ясные и четкие рецензии (хотя не отошел от этого совсем). Некоторые из пишущей братии подходили и спрашивали, что со мной происходит. Были и служители культа, вопрошавшие, что смущает мою душу. Я исповедовался и молился. Но невыспавшаяся физиономия меня выдавала. В те дни я на самом деле мало спал – то три часа, то пару. По утрам пускался в дальние прогулки из ректората к заброшенным пастбищам, через них – в пригород, оттуда – к центру Сантьяго. Как-то вечером на меня напали грабители. "У меня нет денег, дети мои", – увещевал их я. "Что ты врешь, жопа твоя монашья!" – был их ответ. Пришлось отдать им бумажник и помолиться за их души, что я и сделал, но лишь формально. Тоска, раздиравшая меня, была невыносимой. Подавленность не отпускала. Однако с того дня мои прогулки изменились. Я стал выбирать менее опасные кварталы, откуда открывались прекрасные виды на горную гряду, – это было в те годы, когда ее еще можно было лицезреть при любой погоде, когда еще не мешала мантия смога. Так я гулял и гулял, а иногда садился в автобус и глазел по сторонам теперь уже через оконное стекло, а то брал такси и продолжал путь через мерзкую желтизну и мерзкую лазурь моего уныния, от центра к ректорату, от ректората к Лас Кондес, от Лас Кондес до Провиденсии, от Провиденсии к площади Италии и лесопарку, а потом обратно к центру и обратно к ректорату – и повсюду в сутане, развеваемой ветром, ставшей моей тенью, моим черным знаменем, моей музыкой в классическом стиле, чистым черным бельем, колодцем, в котором тонули грехи Чили и больше не показывались на поверхность. Однако вся эта беготня не помогала. Депрессия не шла на убыль, скорее наоборот, бывали дни невыносимой хандры, и в голову лезли сумасшедшие идеи. Так, дрожа от холода, я заходил в какую-нибудь забегаловку и заказывал бутылочку "Бильца". Садился на высокий табурет и глазами обезглавленного ягненка разглядывал капли воды, стекавшие по запотевшей бутылке, потому что какой-то вреднющий внутренний голос уговаривал меня: возможно-де увидеть, как какая-нибудь капля, в нарушение законов природы, будет подниматься по стенке, пока не доберется до края горлышка. Тогда я закрывал глаза и молился, или пытался молиться, пока мое тело терзала холодная дрожь, а дети и подростки бегали по всей Пласа-де-Армас, погоняемые летним солнцем, и смех, доносившийся отовсюду, наиболее точно аккомпанировал моему поражению. Потом я делал несколько глотков ледяного "Бильца" и снова пускался в дорогу. В те дни мне и довелось познакомиться с сеньором Одеймом, а позже с сеньором Ойдо. Оба работали на одного иностранного предпринимателя, который никогда не изъявлял желания лично заниматься экспортно-импортными поставками. Полагаю, они консервировали мачаси отправляли их во Францию и Германию. Сеньора Одейма я повстречал (или он меня повстречал) посреди желтой улицы. Я шел, задубев от холода, и вдруг услышал, как меня окликнули. Повернувшись, увидел человека средних лет, среднего роста, не худощавого и не слабого, с обычным лицом, в котором индейские черты слегка доминировали над европейскими, в светлой "тройке" и весьма элегантной шляпе; он делал мне знаки с середины желтой улицы, а вокруг него колебалось марево мостовой с блестками разбросанных кусочков стекла и пластика. Никогда ранее я его не видел, но он, казалось, знал меня с детства. Он заявил, что ему обо мне рассказывали падре Гарсиа Эррасурис и падре Муньос Лагиа, к которым я питал глубокое уважение и чьим благоволением пользовался, и что эти ученые мужи настоятельно и без малейших сомнений рекомендовали мою кандидатуру для выполнения деликатной миссии в Европе, наверняка не без задней мысли, что продолжительная поездка в Старый Свет есть лучшее средство, дабы вернуть мне утерянные вкус к жизни и энергию – ведь они продолжали утекать, это было очевидно, будто сквозь рану, которая не хотела затягиваться и от которой со временем можно было погибнуть, по крайней мере, в нравственном смысле. Сначала я растерялся и стал отказываться, потому что интересы сеньора Одейма никак не могли пересекаться с моими, однако согласился сесть к нему в автомобиль и поехать в ресторан на улице Бандерас, довольно неуютный, под названием "Мой офис", где сеньор Одейм, будто забыв о том, что его на самом деле подтолкнуло разыскать меня, принялся говорить о наших общих знакомых, среди них оказались и Фэрвелл, и несколько поэтов, представителей новой чилийской поэзии, с которыми я тогда общался, явно стараясь показать, что он достаточно хорошо осведомлен о разных сторонах моей жизни – не только клерикальных, но и светских, включая литературную деятельность, поскольку назвал имя главного редактора ежедневной газеты, где я публиковал свои обозрения. Хотя бросалось в глаза и то, что обо всем этом он знал лишь поверхностно. Затем сеньор Одейм перебросился несколькими словами с хозяином "Моего офиса", и через минуту мы спешно покинули это место (почему – осталось неясным) и прогулялись – он держал меня за локоть – по близлежащим улицам, пока не зашли в другой ресторан, поменьше, зато более уютный, где сеньор Одейм был принят так, будто он и был хозяином этого заведения, и где мы наелись до отвала, хотя в такую погоду вообще-то противопоказано наедаться тушеными и отварными овощами в таком количестве. Кофе он настоял попробовать в "Гаити" – довольно вонючем заведении, где собирались все отпетые негодяи, имевшие работу в центре Сантьяго, – всякие вице-управляющие, вице-инспекторы, вице-администраторы, вице-директора – и где, помимо того, считалось хорошим тоном пить стоя, положив локти на стойку бара или слоняясь по всему помещению, довольно просторному, которое имело, насколько я помню, по два больших окна почти от пола до потолка с каждой стороны, так что посетители кафе, в полный рост, с кофейной чашкой в одной руке и потрепанным портфелем или папкой в другой, невольно разыгрывали спектакль перед прохожими, взоры которых, хотя бы косые, невольно притягивало (и это было понятно, как бы они ни спешили по своим делам) зрелище толкущихся внутри людей в обстановке фантастического неудобства. И в этот притон затащили меня – к тому времени уже имевшего имя и псевдоним, нескольких врагов и много друзей, – и хотя я воспротивился и хотел отказаться, но сеньор Одейм мог быть убедительным, когда это нужно. И пока я, забившись в угол и тупо приклеившись взглядом к окнам "Гаити", ждал моего амфитриона, который продефилировал к стойке за двумя чашками дымящегося кофе, лучшего в Сантьяго, как гласит молва, я раздумывал над той работой, которую мне собирался предложить вышеозначенный кабальеро. Он вернулся, и мы стоя начали пить кофе. Помню, он что-то говорил и улыбался, но я ничего не мог расслышать, так как голоса всяких "вице" занимали все пространство кафе, не оставляя места для еще чьего-нибудь голоса. Я мог, конечно, наклониться, подставить ухо прямо к губам моего собеседника, как делали другие завсегдатаи "Гаити", но не стал. Сделал вид, что все понимаю, и зашарил взглядом по залу, лишенному столов и стульев. Некоторые посетители отвечали ответным взглядом. В облике других сквозила неподдельная тоска. О, так свиньи способны страдать? Но вскоре мне стало стыдно за такие мысли. Да, и свиньи способны страдать, душевная боль их облагораживает и очищает. В моей голове зажегся какой-то фонарик, вернее, сострадание зажглось, как фонарик: даже свиньи поют свою песню во славу Господа, ну, не гимн, конечно, а так, мурлычут что-то вполголоса, напевают или какие-то стихи нараспев произносят, которые славят все живущее. Я попытался хоть чтото разобрать в окружающем гуле. Невозможно. Прорезывались лишь отдельные слова, чилийская интонация, слова ничего не значили, но заключали внутри себя бессилие и бесконечное отчаяние моих соотечественников. Потом сеньор Одейм взял меня за руку, и я еще раз, не помня как, очутился на улице и зашагал с ним бок о бок. "Сейчас я вас представлю моему компаньону, сеньору Ойдо", – сказал он. А у меня в ушах как раз шумело. Было такое чувство, что я слышу его впервые. Мы шли по желтой улице. Народу было немного, лишь время от времени в какой-нибудь подъезд заныривал гражданин в темных очках или женщина в платке. Офис экспортно-импортной фирмы находился на четвертом этаже. Лифт не работал.

"Немного гимнастики не повредит, – заметил сеньор Одейм. – Хорошо расслабляет". Я последовал за ним. В приемной было пусто. "Секретарша на обеде", – пояснил Одейм. Я застыл, тяжело переводя дыхание, в то время как мой благодетель постучал полусогнутым пальцем по витражному дверному стеклу кабинета своего компаньона. Раздался резковатый голос, приглашавший войти. "Вперед", – сказал Одейм. Сеньор Ойдо, сидевший за металлическим столом, встал, услышав мое имя, обошел стол и радушно меня поприветствовал. Это был худощавый блондин с бледным лицом и розоватыми скулами, которые он, наверное, регулярно смачивал лавандовым лосьоном. Тем не менее лавандой от него не пахло. Он пригласил нас сесть и, смерив меня взглядом сверху вниз, вернулся на свое место. "Моя фамилия Оидо, – объявил он мне. – Оидо, а не Оидо". – "Я понял", – сказал я. "Так вы тот самый падре Уррутиа Лакруа?" – "Он самый", – сказал я. Одейм, сидя рядом, улыбался и молчаливо кивал головой. "Уррутиа – это фамилия баскского происхождения?" – "Да, это так", – сказал я. "Ну а Лакруа, конечно, французского". Одейм и я дуэтом согласились. "А знаете, откуда фамилия Ойдо?" – "Ничего не приходит в голову", – признался я. "Ну попробуйте угадать", – предложил он. "Из Албании?" "Холодно, холодно", – сказал он. "Ни единой идеи", – сказал я. "Из Финляндии, – заявил он. – Эта фамилия наполовину финская, наполовину литовская". – "Это точно, – подтвердил сеньор Одейм. – Когда-то в далекие времена литовцы и финны много торговали, и для них Балтийское море было своеобразным мостом, или рекой, даже речушкой, пересекавшейся бесчисленными черными мостами, можете себе представить?" – "Могу", – ответил я. Ойдо улыбнулся: "На самом деле представляете?" – "Да-да, представляю". – "Черные мосты, да, сеньор", – пробормотал сбоку сеньор Одейм. "А по ним постоянно снуют туда-сюда, как муравьи, финны и литовцы, – пояснял Ойдо. – Днем и ночью. Под лунным светом или при тусклых факелах. Почти ничего не видя, на ощупь. Не обращая внимания на мороз, который в тех широтах пробирает до костей, до бесчувствия, все просто: жив – значит, двигайся. И даже не обязательно чувствовать, что жив: важно лишь движение, рутинное стремление пересечь Балтику туда или обратно. Зов природы. Зов природы, ведь так?" Я снова согласился. Одейм достал пачку сигарет. Сеньор Ойдо заявил, что уже лет десять, как совсем бросил курить. Я тоже отказался от сигареты, которую протянул Одейм. Спросил, в чем будет заключаться работа, которую они хотят мне предложить. "Это не просто работа, а как бы стипендия", – сказал Ойдо. "Мы занимаемся экспортно-импортными поставками, но не только", – сказал Одейм. "Если конкретно, то в настоящий момент мы выполняем заказ Духовной школы архиепископства. У них возникла проблема, и мы ищем подходящего человека для ее решения, – сказал Ойдо. – Им нужен кто-нибудь, чтобы заняться исследованием, а мы осуществляем соответствующие поиски. Выполняем заказ, находим решение". – "Так я подходящая персона?" – спрашиваю. "Никто другой не сочетает в себе столько необходимых качеств, падре", – сказал Ойдо. "Все-таки не могли бы вы объяснить мне конкретно, о чем идет речь", – сказал я. Сеньор Одейм удивленно воззрился на меня. Я упредил его вопрос, сказав, что мне хотелось бы еще раз услышать уже сделанное предложение, но на этот раз из уст сеньора Ойдо. Последний не заставил себя уговаривать. Духовная школа архиепископства желает провести исследование о возможностях сохранения церквей. Сказать, что в Чили вряд ли найдется хоть один знающий специалист, значит ничего не сказать. В Европе, напротив, исследования в этой области продвинулись значительно, а в некоторых случаях можно говорить об уже найденных решениях замедления порчи культовых зданий. Моя работа будет состоять в том, чтобы посетить те храмы, где достигнут успех в экологических защитных мероприятиях, сравнить различные способы, написать отчет и вернуться. Сколько времени мне дается? Да хоть целый год: нужно будет объехать ряд европейских стран. Если я за год не успею, срок может быть продлен до полутора лет. Зарплата будет выплачиваться полностью ежемесячно, кроме того, будет выделяться сумма на непредвиденные расходы, с которыми придется столкнуться в Европе. Останавливаться буду в гостиницах или приходских приютах, разбросанных по всему старому континенту. Разумеется, работу эту придумали исключительно в расчете на мое согласие. И я согласился. В последующие дни я часто встречался с сеньорами Ойдо и Одеймом, которые взяли на себя оформление необходимых документов для поездки в Европу. Не могу сказать, что я с ними подружился. Они были деловиты, и только, шибко не мудрили. О литературе имели самое поверхностное представление: знали пару ранних стихотворений Неруды, которые могли прочесть наизусть, но не более. Однако в решении административных вопросов, казавшихся мне тупиковыми, были доки и в конце концов утрясли все дела, связанные с моим новым назначением. По мере приближения дня отъезда я становился все более беспокойным. Много времени уделил прощанию с друзьями, которые не верили в такую мою удачу. Договорился с редакцией одной из газет о том, что буду продолжать посылать свои рецензии и литературные статьи из Европы. Наступило утро, когда я простился с моей старенькой матерью, сел на поезд до Вальпараисо, а там поднялся на борт "Доницетти" – судна под итальянским флагом, плававшего по маршруту Генуя – Вальпараисо – Генуя. Путешествие было неторопливым, с длинными стоянками, не обошлось без знакомств, которые продолжаются по сей день, хотя и в усеченной до простых правил этикета форме, когда дело не идет дальше обычных рождественских поздравлений. Мы сделали несколько остановок – в Арике, где я сфотографировал прямо с палубы исторический холм, в Кальяо, в Гуаякиле (при пересечении линии экватора меня упросили отслужить мессу перед всеми пассажирами), в Буэнавентуре, где судно стояло на якоре в окружении ночных созвездий, а я с триумфом читал "Ноктюрн" Хосе Асунсьона Сильвы, делающий честь колумбийской литературе и вызвавший гром аплодисментов даже со стороны итальянского экипажа, – они плохо понимали по-испански, но смогли оценить музыкальность слога прорицателя, вообще-то плохо кончившего; останавливались в Панаме, перепоясывающей Америку, в Кристобале и в Колоне – бандитском городе, где какие-то оборванцы снова безуспешно попытались меня ограбить, в Маракайбо – городе-трудяге, пропахшем нефтью; затем марш через Атлантический океан, во время которого меня упросили отслужить еще один молебен, чтобы мы доплыли в целости и сохранности: три дня шторма и сильной качки, многие даже приходили исповедаться, тем не менее мы дошли до Лиссабона, где я сошел на берег и молился в первой же попавшейся церкви прямо в порту, потом "Доницетти" бросал якорь в Малаге и Барселоне, и наконец наступило зимнее утро, когда мы прибыли в Геную. В виду города я распрощался с моими попутчиками, справил обедню для друзей прямо в читальном зале судна – дубовый паркет, стены тикового дерева, огромная люстра под потолком, набивные кресла, в которых я провел столько счастливых часов, погруженный в чтение греческих и латинских классиков, а также современных чилийских писателей, где ко мне вернулась радость читателя, восстановилось чутье и вдохновение, и пока судно рассекало океанские волны, вершились морские закаты, длились бездонные атлантические ночи, я все читал и читал, удобно расположившись в кресле в зале, отделанном благородным деревом, куда залетал запах моря и крепких ликеров, где чувствовался запах книг, и ничто меня не отвлекало, ибо мои счастливые бдения продолжались допоздна, когда никому уже не приходило в голову разгуливать по палубам "Доницетти", разве только теням грешников, которые были достаточно деликатны, чтобы не прерывать моего чтения, – счастье, счастье вновь обретенной радости, полноценного чувства обращения к Богу, когда мои молитвы, казалось, пронизывают тучи, попадая туда, где существенна только музыка, исполняемая так называемым ангельским хором, в безлюдное и в то же время несомненно единственное пространство, где мы, люди, пусть предположительно, можем обитать, необитаемое и в то же время единственное пространство, где нам стоит обитать, где мы потеряем свою физическую сущность, но станем тем, что мы есть на самом деле, – и сошел на твердую землю, землю Италии, сказав кораблю "с Богом!", и отправился по дорогам Старого Света с решимостью выполнить намеченную работу, с легким сердцем, исполненный бодрости и веры. Первой церковью, куда я попал, была церковь Девы Марии Непрестанной Скорби в Пистое. Ожидая встретить там какого-нибудь старичка – приходского священника, я был поражен, когда меня принял священник, которому не было и тридцати. Отец Пьетро – так его звали – сказал, что о моем визите его предупредил письмом сеньор Одейм, и сразу заговорил о деле: в Пистое главным разрушительным фактором для романских или готических сооружений является не загрязнение местности, а загрязнения, которые происходят от животных – конкретно от голубиного помета. Популяция голубей как в Пистое, так и во многих других европейских городах и деревнях выросла в геометрической прогрессии. И от этой напасти было найдено верное средство, оружие, которое проходило экспериментальную проверку и которое он мне завтра же продемонстрирует.

Назад Дальше