Когда решили, что я могу говорить, не слишком утомляясь, меня посетил мэр. Он пожал мне руку. Сказал, что я побывал в переделке, что он очень переживал из-за меня. Потом пошарил по карманам и достал кулек со склеившимися конфетами, которые купил специально для меня. Немножко смущенный, он положил их на тумбочку и сказал, как бы извиняясь:
- Я хотел принести вам бутылочку, но здесь вино запрещено, вот я и решил, что… Заметьте, кондитерша кладет в них мирабель!
Он засмеялся. И я посмеялся вместе с ним, чтобы доставить ему удовольствие. Мне хотелось поговорить, спросить его кое о чем, но он приложил палец к губам, давая понять, что у нас еще будет время. Сестры сказали, что меня надо щадить, не говорить со мной слишком много и не заставлять говорить меня. Какое-то время мы просто смотрели друг на друга, на конфеты, на потолок, в окно, где был виден только кусок неба - ни дерева, ни холма, ни облака.
Потом мэр поднялся, снова долго жал мне руку и, наконец, ушел. В тот день он мне не сказал о смерти Дестина. Я узнал о ней спустя два дня от отца Люрана, который тоже навестил меня.
Это случилось на следующий день после моего несчастного случая. Прокурор умер самым обыкновенным образом, без шума и крика, у себя, погожим осенним днем, золотым и красным, слегка прохладным, еще окрашенным летними воспоминаниями.
Как всегда, он вышел после полудня в замковый парк на свою прогулку, в завершение которой привычно уселся на скамью над Герлантой, положив руки на трость. Обычно он проводил так чуть менее часа, а потом возвращался.
В этот день Барб, не дождавшись его возвращения, вышла в парк и, увидев его издалека со спины, все еще на скамье, успокоилась и вернулась на кухню, где готовила телячье жаркое. Но когда оно сготовилось, а овощи для супа были очищены, нарезаны и брошены в кастрюлю, она удивилась, что все еще не слышала шагов прокурора. Она снова вышла и увидела его все в той же позе на скамейке, несмотря на туман, поднимавшийся с реки, и сумрак, постепенно окутывавший деревья, вокруг которых, переругиваясь, летали сотни ворон. Барб решила пойти к хозяину и сказать ему, что ужин скоро будет готов. Она пересекла парк, подошла поближе к Дестина, позвала его, но ответа не получила. У нее появилось нехорошее предчувствие. Служанка медленно обошла скамью и увидела прямо сидевшего Дестина, с широко открытыми глазами и руками, сложенными на набалдашнике трости. Мертвого настолько, насколько можно им быть.
Всегда говорят, что жизнь несправедлива, но смерть или, во всяком случае, процесс умирания несправедлив тем более. Одни страдают, другие отходят на едином вздохе. На этом свете нет справедливости, но нет ее и на том. Дестина ушел без шума и без боли, никого не предупредив. Ушел один, как и жил.
Отец Люран рассказал, что хоронили его, как министра, в присутствии всех, кто мог считаться важным и достойным в наших краях. Мужчины были в черных фраках, женщины в темном, их лица скрывали серые вуалетки. Прибыл епископ, а также префект и помощник государственного секретаря. Весь кортеж проследовал на кладбище, где произнес речь тот, кто унаследовал должность Дестина. Потом сыграл свою роль Остран. Как полагается, пустив в ход свою лопату и свои штучки.
Выйдя из клиники, я, прежде чем идти домой, отправился на кладбище, повидать Клеманс и могилу прокурора. Я брел очень медленно, левая нога у меня не гнулась. Это осталось навсегда, я стал похож на ветерана, это я-то, не воевавший ни единого дня!
Я сел на могилу Клеманс, рассказал ей про мое происшествие, про то, как я испугался, что огорчу ее, про мой долгий сладкий сон, про разочарование моего пробуждения. Я почистил мрамор, выполол клевер, разросшийся вдоль плиты, стер ладонью лишаи, облепившие крест. И послал в воздух, так хорошо пахнувший перегноем и влажными лугами, поцелуй.
Могила Дестина тонула в венках из цветов и искусственного жемчуга. Первые догнивали, замусорив порыжевшими лепестками окружающий гравий. Вторые блестели и порой ловили солнечный луч, на секунду вообразив себя алмазами. Там было полно увядших букетов, лент, украшенных табличек, картонных визитных карточек в конвертах, оставшихся нераспечатанными. Я подумал, наконец он оказался рядом со своей женой. Он дожидался долго. Целую жизнь. Я подумал о его высокой фигуре, о его молчании, о его тайне, о том смешении значительности и отрешенности, которое исходило от его личности, и спросил себя, чья это могила: убийцы или невинного.
XXIII
Несколькими годами позже, после похорон Барб, я сказал себе, что для меня настало время войти в Замок. Ключ, который она дала мне, сделал меня хозяином осиротевшего жилища. Я отправился в это огромное владение прямо с кладбища. Этот путь долго ждал меня, чтобы привести туда, куда я не осмеливался взглянуть.
Когда я повернул ключ в высокой двери, мне показалось, что я вскрываю конверт, в котором бледными буквами на тонком листке бумаги изначально написана вся правда. Я говорю не только о правде Дела, я говорю о моей правде, о той, что делала меня человеком, идущим по жизни.
Пока был жив прокурор, нога моя не ступала в Замок. Он был не для меня. Я бы там выглядел половой тряпкой среди шелковых платков. Я довольствовался тем, что проходил вблизи, обходил вокруг, издали наблюдая его постоянное свечение, подобное большому пожару, его черепичную крышу с медным щипцом. А потом умерла Лизия Верарен, прокурор с испуганным видом ждал меня на верхних ступенях, на крыльце, и мы вдвоем шли, как приговоренные, к маленькому домику и поднимались в комнату…
Замок не походил на обиталище мертвеца. Просто опустевший или опустошенный дом, уже давно лишенный жизни. То, что когда-то в нем жили прокурор, и Барб, и Сыч, ничего не меняло: это чувствовалось уже в вестибюле. Замок был нежилым местом, которое вечность назад перестало дышать, отзываться на звук шагов, на шум, споры, мечты и вздохи.
Внутри не чувствовался холод. Не было ни пыли, ни паутины, никакого хлама, на который ожидаешь наткнуться, когда взламываешь замок склепа. Вестибюль, мощенный черным и белым, казался огромной шахматной доской, с которой похитили фигуры. Повсюду стояли вазы, драгоценные столики, золоченые консоли, на которых танцующие пары из саксонского фарфора навеки застыли в менуэте. Большое зеркало возвращало гостя самому себе, и я увидел себя толще, старше и уродливее, чем представлял, заметил перед собой искаженный портрет моего нелепо воскресшего отца.
В углу сидел на страже большой фаянсовый пес, с открытой пастью, ослепительными эмалевыми клыками и толстым красным языком. С потолка, очень высокого и почти непредставимого, свисала люстра весом не менее трех тонн, усиливая неловкость находящегося под ней. На стене, напротив двери, большая картина в кремовых, серебристых и голубых тонах представляла в человеческий рост очень молодую женщину в бальном платье, с жемчужной диадемой на лбу, с бледным, несмотря на потемневший от времени лак, лицом, с губами, розовый цвет которых еле угадывался, и страшно печальными глазами. Она заставляла себя улыбаться, в ее элегантно выпрямленном теле чувствовалось пронзительное самоотречение, одна рука держала открытый веер из перламутра и кружев, а другая опиралась на голову каменного льва.
Я долго смотрел на портрет той, которую никогда не видел, которую никогда не знал: Клелис де Венсей… Клелис Дестина. Настоящая госпожа этого дома, она мерила меня взглядом, меня, неуклюжего визитера. Я чуть было не повернулся и не сбежал. По какому праву я вошел сюда тревожить неподвижный воздух, полный старых привидений?
Но лицо на портрете не казалось мне враждебным, скорее удивленным и в то же время благожелательным. Я немного поговорил с ней. Не знаю точно, что я ей сказал, это не имело значения. Это была покойница другой эпохи. Ее одежда, прическа, выражение лица, поза превращали ее в великолепный и хрупкий экспонат исчезнувшего музея. Лицо напоминало мне другие лица, кружившиеся в хороводе, подвижные, неуловимые, с неопределенными чертами, которые непрестанно менялись, то старели, то молодели, так что в этой сарабанде мне никак не удавалось остановить кого-нибудь из них, чтобы разглядеть и узнать.
Меня удивило, что прокурор не снял картину. Я бы не смог жить с портретом Клеманс перед глазами, каждый день и каждый час. Ее портреты я уничтожил, все до одного, даже самый маленький. В один прекрасный день я бросил в огонь все эти лживые фотографии, на которых сияла ее светлая улыбка. Я знал, что если сохраню их и буду рассматривать, только усилю свою боль. Нельзя перегружать слишком тяжело груженную телегу, она рискует опрокинуться в ров.
Но, может быть, Дестина перестал замечать ее, она стала просто картиной, а не портретом женщины, которую он любил и потерял? Может быть, став бесплотной, она приобрела некие музейные свойства?
Ведь в музее, разглядывая лица под слоем лака, мы не волнуемся, потому что не верим, что эти люди когда-то жили, как мы, дышали, спали, покрывались потом, страдали.
Приспущенные жалюзи создавали во всех комнатах приятный полумрак. Везде царил порядок, все было безупречно убрано, как в ожидании хозяина, который со дня на день должен вернуться в привычное ему место. Самое любопытное, что там ничем не пахло. Дом без запахов - это действительно мертвый дом.
Я провел много времени в этом странном путешествии, как беззастенчивый незваный гость, но, незаметно для себя самого, я следовал четким курсом. Замок превратился в раковину, и я медленно двигался по его спирали, постепенно приближаясь к самой сердцевине, проходя обычные помещения, - кухню, кладовую, прачечную, бельевую, гостиную, столовую, курительную комнату, - чтобы войти в библиотеку со стенами, полностью скрытыми прекрасными книгами.
Она была не очень большая, на бюро стояли письменный прибор, круглая лампа, лежали очень простой разрезной нож и папка черной кожи. По обе стороны бюро стояли два просторных кресла, глубоких, с поднимающимися подлокотниками. Одно из кресел было как новенькое, другое, наоборот, хранило отпечаток тела: его кожаная обивка потрескалась, а в некоторых местах блестела. Я уселся в новое. В нем было удобно. Кресла стояли друг против друга. Стало быть, в том, что напротив меня, Дестина провел много часов, читая или ни о чем не думая!
Книги, выстроившиеся вдоль стен, как солдаты бумажной армии, впитывали внешние звуки. Ничего не было слышно, ни ветра, ни грохота находившегося рядом Завода, ни пения птиц в парке. На подлокотнике кресла Дестина лежала, обложкой вверх, открытая книга. Очень старая книга, с истертыми загнутыми страницами, которые листали и переворачивали целую жизнь. Это был экземпляр "Мыслей" Паскаля. Сейчас книга у меня. Я взял ее. Она открыта на той же странице, что и тогда, когда я нашел ее, во время моего посещения Замка. На этой странице, изобилующей ханжескими и путаными размышлениями, есть две фразы, сверкающие, как золотые подвески над лужей сукровицы. Они подчеркнуты карандашом рукой Дестина, и я знаю их наизусть:
"Пусть сама комедия и хороша, но последний акт кровав: две-три горсти земли на голову - и конец. Навсегда".
Есть слова, от которых холодеет спина и отнимаются руки и ноги. Например, эти. Жизнь Паскаля мне неизвестна, да, собственно, и безразлична, но я не думаю, что он переоценивал ту комедию, о которой говорил. Как и я. И как Дестина, без сомнения. Паскаль тоже, наверное, хлебнул горя и слишком рано потерял любимые лица. Иначе он бы не смог это написать: когда живут среди цветов, грязи не замечают.
С книгой в руке я переходил из комнаты в комнату. Их было предостаточно. В основном похожих одна на другую. Это были голые комнаты. Я хочу сказать, что они всегда были голыми, чувствовалось, что они покинуты, у них не было воспоминаний, прошлого, эха. В них ощущалась печаль предметов, никогда никому не служивших. Им не хватало суматохи, нескольких царапин, человеческого дыхания на стеклах, веса тяжелых и усталых тел на кроватях под балдахинами, детских игр на коврах, стука в двери, слез, капавших на паркет.
В самом конце коридора, в глубине, в некотором отдалении от других помещений, находилась комната Дестина. Дверь была высокая, суровая, темная, гранатового оттенка. Я сразу понял, что это его комната. Она могла располагаться только там, в конце коридора, похожего на переход, на церемониальную аллею, которая обязывала перейти на особый шаг, медленный и осторожный. На стенах с обеих сторон висели гравюры: старинные физиономии, объедки прогоркших веков, в париках, с плиссированными воротниками вокруг шеи, с тонкими усиками, с надписями на латыни вместо ожерелья. Настоящие кладбищенские портреты. Мне казалось, что все они смотрели, как я иду к высокой двери. Я обругал их всеми возможными словами, чтобы придать себе храбрости.
Эта комната не имела ничего общего с другими, увиденными мною в Замке. По-монашески простая, маленькая и узкая кровать для одного человека: железные стойки, матрас, никаких финтифлюшек, без занавеса, спадающего с потолка. Ничего. Стены комнаты были обиты простой серой тканью, никаких картин, никаких украшений. Около кровати - маленький столик, на котором стояло распятие. В ногах - умывальные принадлежности, кувшин, таз. С другой стороны - высокий стул. Напротив кровати - секретер, совершенно пустой. Ни книг, ни бумаг, ни карандашей.
Комната Дестина была похожа на него самого. Немая и холодная, она обескураживала, в то же время подспудно внушая какое-то уважение. В этом месте ощущалось мало человеческого, ему было суждено навсегда стать непроницаемым для смеха, радости, счастливых вздохов. Даже порядок в этой комнате подчеркивал отсутствие жизни сердца.
С книгой Паскаля в руке я подошел к окну: отсюда открывался прекрасный вид на Герланту, на маленький канал, на скамью, где смерть нашла Дестина, на домик, в котором жила Лизия Верарен.
Я вплотную приблизился к тому, что составляло суть жизни Дестина - не жизни прокурора, а той единственной, настоящей жизни, той, которую прячут под лестью, вежливостью, работой и разговорами. Вся его вселенная сводилась к этой пустоте, холодным стенам, немногочисленной мебели. Передо мной была самая сокровенная часть человека. Можно сказать, что я проник в его мозг. Еще немного, и я бы не удивился, если он бы появился и сказал, что ждал меня, а я очень запоздал. Эта комната была так далека от жизни, что появление в ней мертвеца не вызвало бы удивления. Но у мертвых свои занятия, никогда не пересекающиеся с нашими.
В ящиках секретера лежали аккуратно сложенные календари с вырванными страницами, оставались только обложки, на которых были отпечатаны годы. Там их было несколько десятков, своей худобой они свидетельствовали о тысячах ушедших дней, уничтоженных, выброшенных в мусор, как невесомые бумажки, соответствовавшие им. Дестина их хранил. У каждого свои четки.
Самый большой ящик был заперт на ключ. Я знал, что искать его бесполезно: этот маленький черный ключик любопытной формы наверняка был в могиле, прикрепленный к цепочке рядом с часами, в кармане жилета, от которого, может быть, остались одни лохмотья.
Я вскрыл ящик ножиком. Дерево разлетелось целым снопом щепочек.
Внутри находился единственный предмет, который я сразу узнал. У меня перехватило дыхание. Все стало нереальным. Это была маленькая записная книжка, прямоугольная и тоненькая, в красивом красном сафьяновом переплете. Последний раз я ее видел в руках Лизии Верарен. Много лет тому назад. В тот день, когда я поднялся на вершину холма и застал учительницу за созерцанием великого поля смерти. Мне показалось, что она вошла, смеясь, в комнату и остановилась, удивленная моим присутствием.
Я быстро схватил записную книжку, боясь об нее обжечься, и убежал, как вор.
Не знаю, что подумала бы обо мне Клеманс, согласилась бы со мной или нашла мое поведение недостойным. Мне было стыдно. Записная книжка оттягивала мой карман.
Я долго бежал, а потом заперся у себя дома. Чтобы перевести дух и немного успокоиться, мне пришлось выпить, не закусывая, полбутылки водки.
Я ждал вечера с записной книжкой на коленях, не решаясь ее открыть, часами глядя на нее, как на что-то таинственное и живое. К концу дня я был уже взвинчен до предела. Просидев столько времени неподвижно, со сжатыми ногами, я их просто не чувствовал. Для меня существовала только эта книжка. Я думал о том сердце, которое, я был уверен, снова забьется, стоит мне дотронуться до переплета и открыть ее. О сердце, в которое войду я, взломщик, не похожий на других.
XXIV
13 декабря 1914 г.
Любовь моя!
Наконец-то я близко от тебя. Сегодня я приехала в П., маленький городок всего в нескольких километрах от фронта, где ты находишься. Встретили меня просто замечательно. Мэр бросился ко мне так, будто я Мессия. Школа в полной разрухе. Я заменю учителя, который, говорят, тяжело болен. Его жилище в ужасающем состоянии, мне надо будет подыскать место, где жить. Пока я переночую в гостинице. Мэр отвел меня туда. Это толстый крестьянин, который строит из себя молодого человека. Ты бы нашел его смешным. Мне так тебя не хватает. Но меня поддерживает то, что ты близко, что мы дышим одним воздухом, видим те же облака, то же небо. Береги себя, будь осторожен. Я люблю тебя и нежно целую.
Твоя Лиза.
16 декабря 1914 г.
Любовь моя!
Я поселилась в чудесном месте, в кукольном домике среди большого парка, прилегающего к прекрасному дому. Здесь его называют Замком. Люди немного преувеличивают, это не настоящий замок, но место, тем не менее, очаровательное. Такая мысль пришла в голову мэру. Мы вместе с ним отправились к владельцу Замка, старому господину, вдовцу, прокурору в В. Мэр изложил ему дело, пока я ожидала перед домом. Потом меня пригласили. Прокурор не сказал мне ни слова. Я ему улыбнулась и поздоровалась. Он задержал мою руку в своей, очень надолго, как будто удивился, что видит меня. От него исходит бесконечная печаль. В конце концов он дал мэру свое согласие, поклонился мне и покинул нас.
В маленьком доме давно никто не жил. Надо будет навести в нем порядок. Мне бы хотелось когда-нибудь показать его тебе. Мне так тебя не хватает. Ты можешь писать на мое имя по адресу: Замок, улица Шан-Флери, П. Мне не терпится получить от тебя весточку. Последнее письмо я получила три недели назад. Я надеюсь, что ты не очень мучаешься, несмотря на холод. Здесь пушки слышны день и ночь. Я вся дрожу. Мне страшно. Я люблю тебя и нежно целую.
Твоя Лиза.
23 декабря 1914 г.
Любовь моя!
Я так беспокоюсь: от тебя никаких вестей, а канонада все не прекращается. Ведь говорили, что война продлится недолго. Если бы ты знал, как я стосковалась по твоим рукам, как хочу, чтобы ты обнял меня, как хочу видеть твою улыбку, твои глаза. Я хочу быть твоей женой. Хочу скорого окончания войны, чтобы стать твоей супругой и родить тебе красивых детей, которые будут дергать тебя за усы! Ах, если бы наши родители не были так глупы в прошлом году, мы бы уже принадлежали друг другу на всю жизнь… Если когда-нибудь будешь писать им, не говори, где я. Я уехала, ничего им не сказав. Они больше для меня не существуют.
Новая работа пришлась мне по сердцу. Дети меня слушаются. Я их люблю, и кажется, они меня тоже. Многие приносят мне подарочки: яичко, орехи, кусочек сала. Мы с ними в полном согласии, и я немного забываю о своем одиночестве.