Молчание Дневной Красавицы - Филипп Клодель 16 стр.


Я подумал о Клеманс. Мне вдруг показалось, что я мог бы добавить четвертую фотографию, чтобы завершить круг. Я сходил с ума. Закрыл книжку. Слишком болела голова. Лишние мысли. Лишние бури. И все из-за трех маленьких фотографий, приклеенных рядышком одиноким тоскующим стариком.

Мне захотелось все сжечь.

Я не сделал этого, по профессиональной привычке. Улики не уничтожают. Улики чего? Того, что мы не можем разглядеть живых? Что никто из нас ни разу не заметил сходства: "Смотри-ка, младшенькая Бурраша, она же вылитая Лизия Верарен!" Что Барб никогда не говорила мне: "Маленькая учительница, это же живой портрет покойной госпожи!"

Но, может быть, только смерть способна открыть нам это! Может, только прокурор и я это увидели! Может, мы оба были одинаково сумасшедшими!

Когда я представляю себе две длинные руки, тонкие и ухоженные, в старческих пятнах и выступающих венах, руки Дестина, когда я вижу, как в предвечерние зимние часы эти руки сжимают хрупкую и тонкую шейку Дневной Красавицы и на детском личике стирается улыбка и великий вопрос возникает в ее глазах, я говорю себе, что Дестина душил не ребенка, а воспоминание и боль. В его руках, под его пальцами были призраки Клелис и Лизии Верарен, призраки, которым он пытался свернуть шею, чтобы избавиться от них навсегда, чтобы не видеть их, не слышать, чтобы по ночам зря не пытаться настигнуть их, чтобы не любить их напрасно.

Так трудно убить мертвых. Заставить их исчезнуть. Сколько раз я пытался это сделать. Все было бы тогда проще, все бы пошло по-другому.

Другие лица проявились в лице ребенка, случайно встреченного в конце снежного и морозного дня, когда приближалась ночь и, вместе с ней, все мучительные тени. Внезапно перепутались любовь и преступление, как будто можно убивать только то, что любишь. Вот и все.

Я долго жил с мыслью о Дестина как об убийце по ошибке - из-за иллюзии, из-за надежды, из-за воспоминания, из страха. Я находил это красивым. Это не оправдывало убийства, но делало его значимым, вытаскивало из грязи. Преступник и жертва становились мучениками - это редкость.

А потом однажды я получил письмо. Про письма известно, когда они отправлены. Но никто не знает, почему они не приходят или приходят с опозданием. Может быть, маленький капрал тоже каждый день писал Лизии Верарен? Может быть, его письма все еще где-нибудь блуждают обходными путями, заброшенными аллеями, лабиринтами, в то время как оба они давно мертвы?

Письмо, о котором я говорю, было отправлено из Ренна, 23 марта 1919 года. Ему понадобилось шесть лет, чтобы дойти до цели. Шесть лет, чтобы пересечь Францию.

Мне прислал его коллега. Он меня не знал, и я его тоже. Он разослал подобные письма всем типам вроде меня, дремавшим по маленьким городкам возле того, что было линией фронта во время войны.

Альфред Виньо - так его звали, - пытался найти след парня, которого он потерял из вида в 1916 году. Мы часто получали подобные запросы из мэрий, от семей, от жандармов. В адском вареве войны перемешались сотни тысяч человек. Одни умерли, другие выжили. Кто-то вернулся домой, а кто-то решил начать жизнь с нуля, никому не известным. Великая бойня не только сокрушала жизни и рассудки, она дала некоторым возможность пропасть без вести и вдохнуть воздух далеких стран. Непросто было доказать, что они остались в живых. Тем более что поменять имя и документы не составляло ни малейшего труда. Таких ребят, которым никогда уже не понадобятся их имена и документы, было около полутора миллионов: это дает свободу выбора! Многие мерзавцы таким образом вылупились заново, чистенькие и красивенькие, вдали от тех мест, где их видели грязными.

Тот, кого разыскивал Виньо, имел на совести убитого, вернее, убитую, которую он изощренно мучил (в письме приводились подробности) перед тем, как изнасиловать и задушить. Преступление было совершено в мае 1916 года. Виньо потребовалось три года, чтобы провести следствие, собрать доказательства, увериться в выводах. Жертву звали Бланш Фенвеш. Ей было десять лет. Ее нашли, брошенную в ров около дороги, идущей в ложбине, менее чем в километре от деревни Плузаген. Она жила там. В этот вечер она, как обычно, пошла на луг за четырьмя жалкими коровенками. Мне не обязательно было дочитывать письмо, чтобы угадать имя разыскиваемого. Как только я вскрыл конверт, что-то пришло в движение в моей голове и вокруг меня.

Убийцу звали ле Флок. Янн ле Флок. В момент совершения преступления ему было девятнадцать лет. Это был мой маленький бретонец.

Я не ответил Виньо. Каждому свое дерьмо! Наверное, он был прав насчет ле Флока, но это ничего не меняло. Девочки были мертвы - та, из Бретани, и эта, наша. И парень тоже был мертв, расстрелян по всем правилам. А потом, говорил я себе, Виньо мог ошибаться, и, возможно, он имел свои причины, чтобы повесить преступление на мальчишку, как эта мразь Мьерк с Мациевым имели свои. Как знать?

Странно, но я уже привык жить в атмосфере тайны, сомнений, в полумраке, в отсутствии ответов и уверенности в чем-либо. Ответить Виньо значило бы все это уничтожить: внезапно бы пролился свет, чтобы обелить Дестина и погрузить маленького бретонца в черноту. Слишком просто. Один из них убил, это точно, но и другой мог это сделать, а по существу между намерением и преступлением разницы никакой.

Я взял письмо Виньо и разжег им трубку. Пфф! Дым! Облако! Пепел! Ничего! Продолжай поиски, дружище, не мне же одному этим заниматься! Наверное, это была моя месть. Способ сказать себе, что не мне одному рыть землю ногтями и разыскивать мертвецов, чтобы заставить их говорить. Даже пребывая в пустоте, необходимо знать, что есть другие люди, похожие на нас.

XXVII

Ну, вот и конец. Конец истории и мой тоже. Могилы, как и рты, давно сомкнулись, а мертвые - это только полустертые имена на камнях: Дневная Красавица, Лизия, Дестина, Сыч, Барб, Аделаида Сиффер, маленький бретонец и рабочий-типограф, Мьерк, Гашентар, жена Бурраша, Ипполит Люси, Мазерюль, Клеманс… Я часто представляю себе их под землей, в холоде и полной темноте. Я знаю, что их глазницы провалились и давно уже пусты, а на сложенных руках нет плоти.

Если бы кто-нибудь захотел узнать, чем я занимался все эти годы, все то время, которое привело меня к сегодняшнему дню, я не сумел бы ответить. Я не заметил этих лет, хотя они и показались мне очень долгими. Я поддерживал огонь и вопрошал тьму, но получал только обрывки ответов, неполные и немногословные.

Вся моя жизнь держалась на разговорах с несколькими умершими. Этого оказалось достаточно, чтобы я просуществовал и достиг конца. Я говорил с Клеманс. Вспоминал других. По пальцам можно пересчитать дни, когда я не вызывал их мысленно к себе, чтобы проникнуть в их поступки и слова, и спрашивал себя, хорошо ли, правильно ли я их услышал.

Когда мне казалось, что я, наконец, вышел к свету, сразу находилось что-то, гасившее этот свет, пепел засыпал мои глаза. И приходилось начинать все сначала.

Но, возможно, это и помогало мне выжить, этот разговор одного голоса, всегда того же, всегда моего, и непроницаемость этого преступления, может быть без преступника, непроницаемого, как наша жизнь. Любопытная это штука - жизнь. Кто знает, для чего мы приходим в мир и для чего остаемся? Раскапывать Дело, как это делал я, стало способом не задавать себе главного вопроса, того, который отказываешься произнести и губами, и мысленно, в душе, которая, это правда, не белая и не черная, но серая, "еще какая серая", как сказала мне когда-то Жозефина.

Я здесь. Я не жил. Только доживал. Меня бросает в дрожь. Откупориваю бутылку и пью, перебирая лоскуты потерянного времени.

Думаю, я все сказал. Обо всем, что, мне казалось, было. Все, или почти все. Осталось только одно, самое трудное, то, о чем я никогда даже Клеманс не прошептал. Надо еще выпить, чтобы осмелиться сказать это, сказать тебе, Клеманс, потому что для тебя одной я говорю и пишу, с самого начала и всегда.

Ты знаешь, маленького, нашего малыша, я ведь так никак и не назвал его и не рассмотрел. Даже не поцеловал, как должен был бы сделать отец.

Сестра в чепце, высокая и сухая, как осенний фрукт, забытый на печке, принесла мне его через неделю после твоей смерти. Она сказала: "Это ваш ребенок. Ваш. Вам надо его вырастить". Положила мне на руки белый сверток и ушла. Ребенок спал. Он был теплый и пах молоком. Должно быть, мягкий. Его лицо виднелось между пеленок, в которые он был укутан, как Иисус в яслях. Веки были сомкнуты, а щеки такие круглые, что рта не было видно. Напрасно я искал в его чертах твое лицо, надеясь увидеть знак, посланный тобой из-за смертного рубежа. Он ни на кого не был похож, во всяком случае, не на тебя. Он был похож на всех младенцев, появляющихся на свет после долгой уютной ночи, проведенной в месте, которое все забывают. Да, это был один из них. Как говорится, невинный. Будущее мира. Человеческий детеныш. Продолжение рода. Но я ничего этого не видел, я видел перед собой твоего убийцу, маленького убийцу, без совести и ее угрызений, с которым мне придется жить, а тебя не будет, потому что он убил тебя, чтобы прийти ко мне, продираясь локтями и всем остальным, чтобы быть один на один со мной. Я больше никогда не увижу твоего лица, не поцелую твою кожу, а он будет каждый день расти, у него появятся зубы, чтобы все пожирать, у него будут руки, чтобы хватать ими предметы, и глаза, чтобы их видеть, а позже придут слова, чтобы лгать тем, кто захочет слушать, что он тебя никогда не знал, что ты умерла при его рождении, в то время как истина проста: для того чтобы родиться, он тебя убил.

Я не раздумывал. Это само пришло. Я взял большую подушку, накрыл ею его лицо. И ждал. Долго. Он не двигался. Выражаясь языком тех, кто нас здесь судит, это даже нельзя назвать умышленным убийством. Я сделал то единственное, что мог сделать. Потом я снял подушку и заплакал. Я плакал, думая о тебе, а не о нем.

Затем я пошел за доктором, Ипполитом Люси, чтобы сказать ему, что ребенок не дышит. Когда мы вернулись, у ребенка лежавшего на кровати, было все то же лицо невинного спящего, спокойное и чудовищное.

Доктор раздел его. Приложил щеку к его закрытому рту. Послушал сердце, которое уже не билось. Он ничего не сказал. Закрыл свой чемоданчик и повернулся ко мне. Мы долго смотрели друг на друга. Он знал. И я знал, что он знает, но он ничего не сказал. Молча ушел, оставив меня одного с маленьким телом.

Я похоронил ребенка рядом с тобой. Остран говорил, что новорожденные исчезают в земле, как запах в дуновении ветра, прежде чем успеешь его заметить. Он сказал это, не имея в виду ничего плохого. Его это изумляло.

Я не написал на могиле никакого имени.

Самое ужасное, что даже сегодня я не раскаиваюсь и снова сделал бы то же без всякого потрясения, как и тогда. Я не горжусь этим. Но и не стыжусь. Не горе заставило меня сделать это, а пустота. Пустота, в которой я оказался и где хотел остаться один. Он был бы несчастен, если бы жил и рос рядом со мной, ведь для меня жизнь превратилась в пустоту, пропитанную одним вопросом, бездонную черную пропасть, по краю которой я кружил, разговаривая с тобой, и все мои слова были стеной, за которую я пытался ухватиться.

Вчера я прошелся по Воровскому мосту. Помнишь? Сколько нам было лет? Немножко меньше двадцати? На тебе было платье цвета красной смородины. У меня все сжималось внутри. Мы стояли на мосту и смотрели на реку. Поток, говорила ты, течет, как наша жизнь, смотри, как далеко он уходит, смотри, как он прекрасен, среди водяных лилий и длинноволосых водорослей, между глинистых берегов. Я не осмеливался обнять тебя за талию. Все мои внутренности узлом завязались, я дышал с трудом. Ты смотрела вдаль. А я смотрел на твой затылок. Я вдыхал исходивший от тебя аромат гелиотропа, река пахла свежестью и скошенной травой. Неожиданно для меня ты повернулась, улыбнулась и поцеловала меня. Это было в первый раз. Вода бежала под мостом. Мир сверкал, как в прекраснейшее воскресенье. Время остановилось.

Я долго простоял вчера на Воровском мосту. Река все та же. До сих пор остались водяные лилии, водоросли с длинными волосами и глинистые берега. Тот же запах свежести и скошенной травы, но другого запаха уже не было.

Ко мне подошел ребенок. Светлоглазый мальчик. Он спросил меня: "Ты на рыб смотришь?" И продолжил, немного разочарованно: "Их там полно, но мы их никогда не видим". Я не ответил. Есть столько вещей, которых мы никогда не видим. Мы вместе постояли какое-то время, слушая рулады лягушек и плеск водоворотов. Он и я. Начало и конец. Я ушел. Мальчик сначала шел за мной, а потом куда-то свернул.

Сегодня кончилось все. Я исчерпал свое время, и пустота меня больше не пугает. Ты, может быть, думаешь, что я тоже мерзавец, что я не лучше других. Ты права. Конечно, ты права. Прости меня за все, что я сделал, и, главное, за то, чего я не сделал.

Надеюсь, скоро ты сможешь судить меня лицом к лицу. Я внезапно стал надеяться на то, что существует Бог со всем своим барахлом и вздором, которым нам набивали головы, когда мы были маленькими. Если это так, то тебе будет трудно узнать меня. Ты покинула молодого человека, а встретишь почти старика, изношенного и израненного. Ты-то, я знаю, не изменилась. Это свойство мертвых.

Только что я снял с гвоздя карабин Гашентара. Я разобрал его, смазал, почистил, опять собрал, зарядил. Я знал, что сегодня моя история закончится. Теперь карабин рядом со мной. На улице светлая и легкая погода. Сегодня понедельник. Утро. Ну вот. Больше сказать нечего. Я все сказал, во всем исповедался. Время пришло.

Теперь я могу к тебе присоединиться.

Примечания

1

"Вдовой" со времен якобинского террора во Франции называют гильотину - Здесь и далее примечание переводчика.

2

"Дневная красавица", или вьюнок трехцветный, - название цветка.

3

В сентябре 1870 года, во время франко-прусской войны, около Седана французская армия маршала Мак-Магона была разгромлена германскими войсками и капитулировала, что явилось толчком к падению Второй империи.

4

В битве около селения Креси в 1346 году, во время Столетней войны, войска английского короля Эдуарда III разгромили армию французского короля Филиппа VI.

5

Ангел (франц.).

6

Старинный торжественно-печальный танец.

7

Название французского протектората в 1884–1945 гг., территория северной части Вьетнама.

8

Старинный испанский танец.

Назад